К книге
Царский поцелуйКАЛЛИОПА 1807 г. Василий Пушкин
24%
КАЛЛИОПА 1807 г. Василий Пушкин
5

О витязь бодрственный на поприще искусства..

Петр Шаликов. К В. Л. ПУШКИНУ

В молодости гвардейские офицеры братья Василий Львович и Сергей Львович Пушкины славились, несмотря на свою далеко не героическую внешность, покорителями дамских сердец. Особенно усердствовал Василий Львович. которого к донжуанству обязывало звание поэта. Склонная к преувеличениям молва приукрашивала его победы, и стоило Василию Львовичу впервые появиться в каком-нибудь обществе, как дамы начинали шептаться и опускать глаза, боясь встретиться взглядом с известным соблазнителем. В конце прошедшего века он состоял членом петербургской «Галеры», клуба веселой и развратной молодежи, и о нем творили «тот самый галерник, brigand{17} Пушкин»

Отставка и переезд в Москву, как ни странно, укрепили эту скандальную славу. Вторая столица жила строже Петербурга: тех, кто смел перчить старомосковским нравам, женское воображение и впрямь превращало чуть ли не в сбежавших из под стражи галерников — но в галерников до ужаса привлекательных. Василий Львович не преминул этим воспользоваться и с разбойничьей страстью бросился в пучину удовольствий. Он и в Москве стал «тем самым brigand Пушкиным»: вовсю жуировал, пожинал наслаждения и ничуть не задумывался о смене образа жизни; причем развратничал чуть ли не напоказ и сильно огорчался, если публика не замечала очередную ею альковную победу.

Старики, хранители обычаев, встретили столь явное небрежение нравственностью в штыки, зато местная молодежь увидела достойный пример для подражания и признала Василия Львовича за предводителя. Он принял это с восторгом, ибо с годами все больше тяготел к неоперившимся юнцам, чем дал повод поэту Ивану Ивановичу Дмитриеву предположить, что в старости подружится с грудными младенцами.

Но пока Василий Львович был мужчина в самом соку, груза лет не ощущал и поведением напоминал беспечного мотылька. Увы! Именно в его беспечности таился зародыш катастрофы. На одном из балов Василий Львович познакомился с первой московской красавицей Капитолиной Михайловной Вышеславцевой, пленился ею и сам не заметил, как оказался опутан узами брака.

Вскоре выяснилось, что репутация ловеласа доставляет в женатом состоянии больше хлопот, нежели удовольствия. Капитолина Михайловна следила за ним строго, никуда не отпускала одного и тем превратила жизнь в сущий ад. Даже к брату Сергею Львовичу, который также вышел в отставку и перебрался в Москву, он ездил только в ее сопровождении. И не то чтобы Капитолина Михайловна ревновала мужа — это было бы еще полбеды и при всех издержках могло польстить самолюбию. Дело обстояло совсем скверно: деспотичная жена приняла Василия Львовича за крепостного и посчитала себя вправе требовать, чтобы он постоянно оказывал ей внимание согласно своей репутации, то есть ежедневно, ежечасно, ежеминутно обрушивал на нее обаяние дамского угодника.

Через полгода семейной жизни бедный Василий Львович скукожился, даже как будто уменьшился в росте, и московские прелестницы в некотором удивлении пытались понять, что же в нем прежде было такого, заставлявшего их воображать невесть что и орошать подушки горючими слезами. Сразу всем стало ясно, что Василий Львович тонконог, имеет порядочное брюхо и вообще почти урод, что он суетлив, слишком много и неопрятно ест на званых обедах и что остроты его, прежде почему-то вызывавшие всеобщий восторг, неприличны. Особенно все это было заметно на фоне Капитолины Михайловны, дамы безукоризненной во всех отношениях. Рядом с античной красотой жены Василий Львович смотрелся вертлявым толстячком сатиром, и не спасало даже то, что, как и в холостые времена, он был причесан и одет по последней парижской моде. Дошло до того, что, впервые надев чулки a jour{18}, только-только завоевавшие Париж, но еще не дошедшие до Москвы, он подвергся насмешкам своих молодых подражателей, и, если бы не его добродушие, дело могло дойти до дуэли. В прежние времена такое невозможно было подставить.

Довольно долго Василий Львович терпел и изредка из чувства протеста, когда бдительность жены ослабевала, осуществлял под прикрытием брата вылазки к девкам. Но положение Сергея Львовича было ничуть не лучше и даже, пожалуй, вовсе никудышное. Мало того что он тоже женился и жена его Надежда Осиповна, называемая в обществе не иначе как la belle creole{19}, отличалась не меньшей суровостью, нежели Капитолина Михайловна, - Сергей Львович к тому же успел обремениться тремя детьми, и чувствовалось, что это не предел. Прикрытие из братца получалось немощное и сколько-нибудь сносно действовало, лишь когда la belle creole уезжала в деревню.

В главном семейная жизнь братьев походила одна на другую как две капли воды: оба взяли в жены красавиц и оба ощущали себя жертвами. Разница состояла в том, что в Василии Львовиче понемногу зрел бунт, а слабохарактерный Сергей Львович быстро смирился со своей печальной участью, девок посещал не из протеста, а ради развлечения и ничуть не помышлял о том, чтобы сбросить цепи рабства.

Спасение, однако, пришло к Василию Львовичу оттуда, откуда он и помыслить не мог. Жена таки выследила, подстерегла его, когда он развлекался с «замечательной Грушкой», сама подала на развод и незамедлительно съехала на отдельную квартиру. Тут же доброхоты донесли до него, что Капитолина Михайловна давно наставляет ему рога и воспользовалась Грушкой как поводом получить полную свободу. Поначалу в Василии Львовиче взыграло ретивое: он вознамерился вернуть изменщицу и как следует проучить, но, поразмыслив, махнул на все рукой и засобирался в Париж.

Сборы оказались долгими, и понемногу путешествие Василия Львовича, еще не состоявшись, обросло легендами. Вновь о нем заговорили в обществе, в два месяца он опять стал «тем самым Пушкиным» — на этот раз «тем самым Пушкиным, который едет в Париж». Ходил слух, будто он собирается встретиться с самим Бонапарте и изложить тому свои взгляды на мировое устройство. Когда этот слух дошел до Василия Львовича, он весьма изумился, однако через два-три дня сам стал намекать на возможность такой беседы. Это было тем более удивительно, что мировым устройством Василий Львович никогда не интересовался. Основными целями поездки — кроме встречи с Бонапарте, разумеется, — он провозглашал изучение французских нравов, уроки декламации, которые собирался брать у знаменитого трагического актера Тальма, и розыск редких книг для пополнения собственной библиотеки. Библиотека у Василия Львовича, надо заметить, и без того была знатная, состоящая из книг на многих языках, пять из которых — французский, русский, немецкий, английский и итальянский — были ему в равной степени близки. Образование братья Пушкины, стараниями родителя своего Льва Александровича, получили великолепное.

Накануне отъезда Василий Львович устроил дружескую пирушку, на которой всех развеселил Дмитриев. Когда застолье было в разгаре, он сообщил, что ему неведомыми путями доставлен из будущего «Журнал путешествия Василия Львовича», и под общий смех зачитал:

Друзья, сестрицы, я в Париже,

Я начал жить, а не дышать;

Садитесь все вокруг поближе

Мой маленький журнал читать...

Я был в Музее, в Пантеоне

У Бонапарте на поклоне,

Стоял близехонько к нему,

Не веря счастью своему...

Василий Львович, верный своей незлобивости, хохотал вместе со всеми. Отныне, казалось, жизнь его будет безоблачна.

Париж ему понравился невероятно; и хотя Бонапарте от встречи уклонился, в остальном программу удалось осуществить сполна. При всех заграничных заботах Василий Львович не забывал слать пространные письма-статьи Карамзину, а тот публиковал их в своем «Вестнике Европы» в разделе «Политика». В особенности Василию Львовичу приглянулись парижанки, и потому в его «политических» письмах то и дело мелькали фразы вроде: «Красавиц везде много, но должно признаться, что нигде нет столь любезных женщин, как во Франции».

Вернулся он посвежевшим и помолодевшем, напомаженный и с острым коком по последней парикмахерской моде, с обновленным гардеробом и гигантским багажом модных французских вещичек: его чемоданы были набиты необыкновенного покроя плащами, фраками, жилетами и панталонами, умопомрачительными шляпами, надушенными цветными платками и нелишними при его фигуре корсетами, склянками с разнообразными притираниями, веерами, лорнетами, запонками, булавками и прочими безделушками; отдельно были упакованы книги. Когда он впервые явился пред братние очи в зеленом с искрой фраке и стал, едва la belle creole вышла за дверь, со смачными подробностями рассказывать о достоинствах француженок, Сергей Львович покатился со смеху: все-таки брат был истинный селадон!{20}

За своим путешествием и многочисленными визитами по знакомым с рассказами о нем Василий Львович как то отрешился от затеянного женой бракоразводного процесса. Даже распущенный Капитолиной Михайловной слух, будто он хотел пойти по стопам князя Голицына и сделал ее ставкой в карточной игр{21}, не затронул струн его души. Жизнь казалась Василию Львовичу вполне улаженной. Еще до отъезда в дальних комнатах его квартиры поселилась отзывчивая на ласки Анна Николаевна Ворожейкина, купеческого звания. Все устройство быта теперь решалось ею помимо Василия Львовича — не то что при Капитолине Михайловне; к тому же никто не спрашивал, куда он идет и вернется ли нынче ночевать. Словом, пройдя через многие тернии, он добился того, о чем в тайне мечтает каждый мужчина. — семейною уюта в домашних стенах и холостого, ничем не омраченною состояния вне этих стен. Сергей Львович отчаянно завидовал брату.

Решение Священною Синода о разводе, разрешившее эту идиллию, прозвучало, как гром среди ясною неба. Капитолина Михайловна объявлялась непорочной, а Василий Львович кругом виноватым. Синод вменял ему в вину «прелюбодейную связь с вольноотпущенной девкой Агафреной Ивановой», то есть с «замечательной Грушкой», о которой он уж и думать забыл, предписывал принять обет безбрачия и накладывал семилетнюю церковную епитимью с шестимесячным пребыванием в монастыре. Разводу он обрадовался, над обетом безбрачия посмеялся (женить ею могли сейчас только под страхом виселицы), но вот монастырское покаяние и епитимья, означавшая вдобавок ко всем прочим неудобствам постоянный надзор специально назначенною попа, откровенно пугали.

Делать было нечего. Василий Львович принялся хлопотать и сумел отсрочить отъезд в монастырь до весны, чтобы — уж коли сложилось провести полгода вблизи природы — совместить покаяние с отдыхом. С приставленным духовникам тоже все обошлось. Отец Артемий оказался таким же чревоугодником и знатоком французской кухни, как и он сам, надзор осуществлял исключительно за обильным столом Василия Львовича и, дабы этого стола не потерять, закрывал глаза на присутствие в квартире Анны Николаевны, а духовные наставления сводил большей частью к улучшению рецептуры соусов.

Время до весны пролетело быстро. В феврале Василий Львович начал снаряжаться на монастырское житье, провел за этим занятием весь Великий пост и прихватил еще неделю. Тянуть далее было невозможно, и на конец апреля назначили отъезд. Перед этим важным в своей жизни событием (признаться, он побаивался монастыря) Василий Львович решил собрать у себя близких друзей sans dames{22}, чтобы посидеть... — про себя он говорил: «Посидеть в последний раз». Почему-то из головы не шла ужасная мысль, что в монастыре с ним сделают нечто такое, что в корне подменит будущую жизнь; накануне отвального обеда даже приснилось, как он в монашеском одеянии отпускает грехи «замечательной Грушке». Василий Львович проснулся в холодном поту и долго крестился, отгоняя наваждение.

Однако, несмотря на кажущуюся гибельность ситуации, он не был бы самим собой, если бы обошелся без обычных своих оригинальных придумок. Во-первых, меню прощального стола целиком французское, из дотоле неизвестных в Москве, специально прибереженных для случая блюд. Нынче повару Ваське, переименованному, согласно новым гастрономическим устремлениям Василия Львовича, в Блеза, были заказаны consomme и pot-au-feu, poularde chipolata, filet de bœuf braisé и cardon a la muelle, а на сладкое gâteau gaufres glacé и meringue.

Во-вторых, Василий Львович намеревался порадовать друзей новым своим сочинением и доказать тем самым, что невзгоды не сломили его поэтический дух; для декламации была заготовлена басня, и читать ее предстояло в присутствии первого русского баснописца Дмитриева.

В-третьих, поглощение сладкого предполагалось совместить с вызыванием духов. Собственно, вызывание духов новостью не было и со времен гастролей графа Калиостро справедливо считалось в России жульничеством, однако в придумке Василия Львовича таился сюрприз: на его зов должна была явиться муза поэзии Каллиопа, роль которой уже вторую неделю репетировала дворовая девка Фенька, и увенчать венком достойнейшего из присутствующих поэтов.

Приглашены были брат Сергей Львович, ближайший друг и дальний родственник, сын «бывшего Пушкина», фальшивомонетчика,— Алексей Михайлович Пушкин, поэты Иван Иванович Дмитриев и князь Петр Иванович Шаликов, а также архивные юноши{23} Александр Иванович Тургенев, Дмитрий Николаевич Блудов и Сергей Семенович Уваров. Раздавая приглашения, Василий Львович намекал каждому, что ожидается Карамзин, чего на самом деле быть не могло: пророк нового изящного вкуса прочно засел в своем подмосковном имении, где, как поговаривали, помышлял основать общину в духе Руссо.

С Карамзина и начался общий разговор, когда все собрались в гостиной. Тон задал Василий Львович, который, выходя навстречу гостям, как бы невзначай говорил: «А вот Николая Михайловича сегодня, к сожалению, не будет...», или: «Увы, нынче вечер пройдет без Николая Михайловича...», или: «Николай Михайлович не сумел оторваться от своих важных дел...» — и произносилось это так, будто обычно Карамзин находил способ оторваться от дел ради Василия Львовича, но в этот раз, в этот единственный раз, дела перевесили.

Гости понимающе вздергивали брови и даже как будто сочувствовали Василию Львовичу, лишившемуся сталь дорогого гостя, но на самом деле считали отсутствие Карамзина в порядке вещей: пророк нового вкуса был, не в пример восторженному Василию Львовичу, человеком холодным, неспособным притащиться в Москву из неблизкого имения только ради того, чтобы проводить на церковное покаяние младшего товарища — младшего не по возрасту, но по литературной иерархии. И к тому же, если честно, безупречный во всех отношениях Карамзин не очень-то одобрял невоздержанный образ жизни Василия Львовича.

Отсутствие Карамзина восполнял его портрет, висевший у Василия Львовича на самом видном месте. Карамзин глядел с портрета с большим достоинством, чуть ли не надменно: длинные волосы по вискам, обрамлявшие лицо, придавали ему несколько презрительное выражение. Впрочем, презрение пророка относилось, конечно, не к присутствующим, а к их противникам в литературной войне, которых возглавлял адмирал и ревнитель чистоты русской речи Александр Семенович Шишков, произведший своим трактатом «Рассуждение о старом и новом слоге российского языка» переполох в обществе. Взгляд Карамзина, стоявшего за сближение литературного языка с разговорным и, следовательно, за использование французских понятий, словно говорил, что дело Шишкова со товарищи неминуемо будет проиграно, подвергнуто осмеянию и забыто потомками.

Война между карамзинистами и шишковистами постепенно превращалась в окопную. Обе стороны укрепляли свои позиции и лишь изредка совершали вылазки в стан врага, нанося друг другу чувствительные уколы. Галломан Василий Львович, который в силу характера всегда и во всем придерживался крайних позиций, был как раз один из самых смелых лазутчиков «карамзинистской партии», ее присяжным полемистом, и потому вполне мог претендовать на первые после Карамзина роли среди борцов за новый литературный стиль. Его разящие эпиграммы доставляли противнику немало беспокойства. Но противник тоже не дремал и отвечал не менее язвительно. Это заставляло Василия Львовича быть все время настороже.

По возвращении из Парижа он бросился в схватку с новым энтузиазмом и потому был даже более категоричен, нежели обычно.

— Вы читали в «Московском Меркурии» критики на трактат сухопутного адмирала?! — вопрошал он таким тоном, что каждый, ответивший отрицательно, рисковал приобрести репутацию невежды. — Каково?! А?! Каково?!

— Эти критики значительная услуга словесности. И смелая к тому ж, — веско заметил Дмитриев, поглаживая большим и указательным пальцем кончик хрящеватого носа. — Тем более сейчас, когда Шишкова привечают при дворе...

— Будем надеяться, это временное явление, — вставил свое слово Сергей Львович, тоже мнивший себя участником литературной борьбы.

— Но Шишкова поддерживает Державин, — как бы невзначай подкинул дровишек в разгорающийся костер Уваров.

По образу мыслей архивные стояли близко к карамзинистам, однако, по свойственной образованной молодежи циничности, не упускали случая подтрунить над старшими товарищами.

— Державин не поспевает за временем, — парировал бестактную реплику Дмитриев. — При всем уважении к Гавриле Романовичу, при всем моем уважении к нему... Гаврила Романович не может служить в этом деле авторитетом. Не исключаю, впрочем, что он еще переменит свое мнение.

— Но пока клевреты Шишкова вовсю прикрываются именем Державина. Они совсем распоясались! — боевито вскинулся Василий Львович. — Я не говорю о Боброве...

— Ну-у-у... — протянул Тургенев. — Бибриса-то уж всерьез принимать не стоит, чего не наговоришь спьяну. Да к тому же, говорят, он сгорает от чахотки...

— Я не говорю о Боброве и Шаховском, — патетически продолжал Василий Львович, — и не хочу тревожить Державина, но даже, казалось бы, трезвомыслящие люди вроде князя Дмитрия Петровича Горчакова позволяют себе отвратительные выпады. Подумайте только, что он написал на Николая Михайловича:

Был я в Женеве, был я в Париже.

Спетые стал выше, разумом ниже.

Архивные юноши переглянулись: прочитанное двустишие вполне могло быть отнесено и к самому Василию Львовичу, тем более что Карамзин ездил по Францию во вымена оные а путешествие Василия Львовича было у всех ил слуху

— Позволь заметить тебе, мой друг, что сие безобразное сочинение принадлежит не Горчакову, а Николаеву  — невозмутимо заметил Алексей Михайлович Пушкин. — Если я ошибаюсь, Сергей Львович меня поправит.

Не каждый мог оценить сарказм, содержавшийся в последней фразе. Злоязычный Алексей Михайлович хороншо знал о заветных ящиках в бюро Сергея Львовича, куда тот любовно складывал переписанные собственноручно сочинения разных авторов, не могущие быть напечатанными по соображениям цензуры. Шишковисты Горчаков и Пикалев, если не брать в расчет давно умершего и не принадлежавшего ни к каким партиям скабрезного Баркова, были в той библиотечке на первых ролях

— Я не слышал о такой эпиграмме у Горчакова, — дипломатично вышел из положения Сергей Львович (эта давнишняя эпиграмма, действительно принадлежащая Николаю Николеву, тоже имелась в его собрании). — Но согласен с Basile,  что ока омерзительна. Недаром, помнится. Василий Васильевич Капнист назвал как-то Горчакова стихобредом.

Произнесенное на французским манер имя брата было своеобразной формой протеста. Так уж сложилось, что по-русски Сергей Львович обычно общался только со слугами и этот разговор давался ему с известным напряжением. Зато французским он владел виртуозно, даже сочинял изрядные стихи и в глубине души полагал их лучшими, нежели русские стихи Василия Львовича. А с недавних пор у Сергея Львовича появилось еще одно увлечение, следствие негласного соревнования с братом, — декламация. С тех пор как Василий Львович воспринял искусство декламации у самого Тальма, Сергей Львович все охотнее читал в московских салонах французских авторов, предпочитая из всех Мольера, и прослыл по этой части докой. Чтобы не терять навыка, он едва ли не каждый вечер упражнялся в чтении перед сыном Сашкой. Тому шел восьмой год, и он, по мнению Сергея Львовича, не Бог весть сколько понимал, но слушателем был благодарным...

Сергей Львович отвлекся и задумался о Сашке, который растет дичок дичком и уже вполне ясно показал, что из него ничего путного не выйдет. Потом перешел на жену, которая с годами тиранствует все сильнее, и в очередной раз позавидовал брату.

Василий Львович, однако, пребывал сейчас в минорном настроении. Мало того что его ждали полгода за крепостными стенами (монастырь все больше казался ему тюрьмой с толстыми решетками и пудовыми затворами), так еще и разговор на вечере, где он имел право быть L'homme du Jour{24}, норовил уйти куда-то не туда. Задним умом Василий Львович понимал, что во многом виноват сам: черт дернул вспоминать эту мерзкую эпиграмму!

— А что вы хотите от Горчакова — он и с Фонвизиным был на ножах. Да к тому же он родственник графа Дмитрия Ивановича Хвостова... — нанес новый удар Уваров.

От этой невинной реплики Василия Львовича перекосило, как от зубной боли, ибо слова архивного юноши предназначались вовсе не отсутствующему Горчакову, а князю Петру Ивановичу Шаликову, тихо сидящему под портретом Карамзина. Графоман из графоманов, чьи бездарные стихи служили благодатным полем для эпиграмматистов всех мастей, шишковист Хвостов тем не менее был первейшим приятелем карамзинского эпигона Шаликова. Крайности сходились, принадлежность к двум противоборствующим литературным лагерям отнюдь не препятствовала дружбе двух бездарностей. Правда, Василия Львович находил в Шаликове немало достоинств, и главное заключалось в том, что он держался весьма высокого мнения о стихах Василия Львовича.

— Хвостов свою биографию умудрился уложить в один стих. Это ли не признак истинного таланта, — заметил дотоле молчащий Блудов: —

 Суворов мне родня, и я стихи плету...

Тут все, чем он гордиться может — кажется, его жена приходится Суворову племянницей? — и чего он должен стыдиться. Вы согласны со мной, Петр Иванович?

— А почему вы спрашиваете это у меня? — растерянно ответил Шаликов, но тут же компенсировал неуверенность тем, что высокомерно сощурился на Блудова через лорнет.

Облик Шаликов имел презабавнейший. Маленького росточка, чуть ли не гномик, в пюсовом{25} фраке и жилетке цвета радуги, с неизменным цветком в петлице, он носил гигантские бакенбарды, между которыми гордо торчал исключительный по величине нос, доставшийся ему в наследство от грузинских предков.

— Просто так пришлось, — сдержанно сказал Блудов. — Если я вас этим задел как-нибудь, то прошу принять мои нижайшие извинения.

— Дело не в извинениях... — пробормотал Шаликов. — Не такой уж я специалист до стихов графа Хвостова. Спросите лучше у Ивана Ивановича.

Ему не хотелось ни с кем ссориться. Буквально накануне с Шаликовым произошла глупая история. На балу он ненароком толкнул гвардейского офицера, и тот без предисловий вызвал его на дуэль. Князь вызов принял и спросил с дрожью в голосе: «Когда же мы с вами разделаемся?» — «Утром», — ответил офицер. «О, нет, я на это не согласен! — вскричал Шаликов. — Я не хочу до завтра умирать со страху, ожидая, что вы меня убьете! Извольте разделаться со мной прямо сейчас!» Офицер, услышав такое, расхохотался и забрал вызов назад.

— С удовольствием послушаем Ивана Ивановича, — сказал Василий Львович, умоляюще глядя на Дмитриева. — Надеюсь, ему есть что рассказать нового о досточтимом родственнике великого Суворова.

Дмитриев легким кивком дал понять Василию Львовичу, что он все понял.

— Недавно я узнал, — начал он, — что Хвостов донял Карамзина просьбами дать отзыв на свои сочинения и Николай Михайлович, дабы отвязаться, ответил: «Пишите, учите наших авторов, как должно писать!» — «Зачем вы это делаете?! Ведь он примет вашу похвалу всерьез!» — сказал я Карамзину. «А что бы на моем месте сделали вы?» — спросил Карамзин. «То же, что и на своем. Обычно я отвечаю Хвостову так: «Ваша ода ни в чем не уступает старшим сестрам своим». Хвостов остается доволен, а между тем это правда!»

Все посмеялись этому рассказу. Иван Иванович Дмитриев был признанным остроумцем.

Василий Львович понял, что самое время пригласить всех в столовую.

В чем еще соревновались братья Пушкины — так это у кого кухня лучше. Оба были признанными гурманами. Поначалу первенство удерживал Сергей Львович, но растущая семья требовала экономии средств, и жертвой этой экономии пали кухонные изыски. Василий же Львович, сбросив брачные оковы, наоборот, развернулся вовсю. Этому способствовали и многочисленные собранные во время путешествия рецепты, и дружба со знатоком тонкой кухни отцом Артемием, и восприимчивость повара Васьки-Блеза.

Гости расселись за столом. Василий Львович хлопнул в ладоши и крикнул:

— Блез, подавай!

Чтобы повар прислуживал за столом, было изобретением Василия Львовича. В некотором роде это вызывалось необходимостью. Кое-кто из гостей шарахался, услыхав неизвестные названия блюд, и Ваське-Блезу вменялось в обязанность разъяснять способ их приготовления.

Открылась дверь, и возникший на пороге повар возгласил:

— Консоме!

Тут же лакеи внесли супник, из которого Блез принялся разливать по чашкам.

— Я не буду, — вдруг сказал Дмитриев. — Я привык обед начинать с другого.

— Нынче в Париже все с consomme начинают, — подскочил на стуле Василий Львович. — Блез, сообщи рецепт!

— Варится на телятине и поросятине, мозговых костях, костях птицы, добавляется два фунта нежирной ветчины. Также — перец, лавр, гвоздика, имбирь.

— Это просто крепкий бульон! — лучезарно улыбаясь, добавил Василий Львович.

— Не слепой, вижу, что бульон, а не настой ромашки, но все равно пить не буду, — ответил Дмитриев.

— Блез, давай следующий суп! — не растерялся Василий Львович.

Лакеи внесли другой супник, и повар произнес:

— Потофе!

— Давай, давай рецепт! — поторопил его Василий Львович.

— Варят из говядины в горшке пять часов. Добавляют, начиная с третьего часа, морковь, репу, порей, сельдерей, картофель. Также пряности — перец, лавр, тмин, гвоздику, чеснок.

— И это не буду! — строптиво сказал Дмитриев.

— Пулярду давай! — в панике произнося название блюда на русский манер, закричал повару Василий Львович и, пока лакеи ходили на кухню, принялся пояснять: — Poularde chipolata — жареная пулярка с гарниром из сосисок, грибов, лука и жареных каштанов; поедается с соусом, приготовленным на мадере.

— А щей у тебя нет? — спросил Дмитриев. И каши гречневой хорошо бы.

— Без каштанов! — уточнил Тургенев.

— Нет, — понурил голову Василий Львович. — Но в Париже не знают щей и не едят кашу!

В этот момент Васька-Блез прокричал над головами гостей:

— Пулярда шаполатан!

— Ладно, давай сюда эту пулярду! — сказал Дмитриев с отвращением и разом переменил тон: — И консоме давай, и потофе!

Василий Львович, на глазах которого уже наворачивались слезы обиды, посветлел лицом.

— Так, выходит, вы шутили, Иван Иванович? — спросил он, не вполне уверенный в своей догадке.

— Шутил, — ответил Дмитриев. — Но о блюде таком, консоме, слышу впервые.

Сергей Львович глянул, как первый баснописец раздвигает в улыбке рябые щеки, и вспомнил годичной давности историю с сыном Сашкой. Дмитриев ухаживал за сестрой Анной Львовной и заехал к ним запросто, на чай. Со двора явился перемазанный грязью кучерявый Сашка. Дмитриев посмотрел на него и изрек: «Посмотрите, ведь это настоящий арапчик». — «По крайней мере, отличусь тем и не буду рябчик», — ответило в рифму несмышленое дитя. Дмитриев смутился и вскоре уехал, а после и вовсе перестал заезжать, так и не сделав Анне Львовне ожидавшегося предложения.

Гости тем временем целиком отдались еде. Довольно быстро были уничтожены и консоме, и потофе, и пулярда шаполатан, и явившиеся за ними карданы муаель — артишоки с костным мозгом, и филей де беф брезе — говяжье филе, тушенное с петрушкой, луком, каперсами и анчоусами. Все это обильно запивалось шампанским и бургонским.

Василий Львович размяк, настроение его улучшилось. Самое время было явить припасенную басню, и он поднял руку, привлекая всеобщее внимание. Впрочем, начинать самому было неудобно, поэтому он сказал:

— А не попросить ли нам Ивана Ивановича что-нибудь прочитать?

— Я нынче не готов, новенького нет ничего, — как будто подслушав его мысли, ответил Дмитриев. — А вот вам, Василий Львович, и карты в руки. Вы как-никак именинник сегодня.

Впервые за вечер, хотя и намеком, было сказано о положении Василия Львовича. Но намек этот содержал надежду, что Василий Львова не сник и муза его по-прежнему говорлива.

— Что ж! — Василий Львович тряхнул завитыми волосами и встал. — Я прочитаю. Напоследок... — он сделал паузу, дав понять значимость произнесенного слова, — мне пришла фантазия немного посоперничать с вами, Иван Иванович.

— Любопытно, — молвил Алексей Михайлович.

— «Японец». Басня! — объявил Василий Львович и с некоторым подвыванием, согласно усвоенным урокам Тальма, приступил к чтению:

Один Японец молодой

Был глух и слеп, к тому ж немой...

Алексей Михайлович прыснул.

Василий Львович остановился и спросил в недоумении:

— Что, мой друг?

Но тот только махнул рукой.

Василий Львович начал снова:

Один Японец молодой

Выл глух и слеп, к тому ж немой,

Но участью своей доволен:

Имел все нужное, покоен был и волен.

«Благодарю богов. — нередко мыслил он, —

Что я в Японии живу благословенной!

Японцы так добры, чтут правду и закон.

И я, всех чувств почти лишенный.

Еще блаженствую и ими не забыт:

Одет, обут и сыт»...

Далее, однако, явился «какой-то славный врач, в Японии известный», напоил японца «чудесным бальзамом», и тот обрел зрение, слух и способность говорить. Сообщив об этом, Василий Львович обвел присутствующих взглядом и, возвысив голос, спросил:

 Но что ж Японец наш узнал?

Потом сделал длинную-предлинную паузу и продолжил печально, едва ли не шепотом:

Товарищи его не стоили похвал:

Друг друга грабили они бесчеловечно;

          Везде бессильный был попран;

             В судах коварство обитало,

                         На торжищах обман,

         И, словом, зло торжествовало.

Василии Львович воздел руки к потолку и неожиданно возопил:

«О ужас, — юноша вскричал

С прискорбием души, с сердечными слезами,—

Таких ли гнусных дел от вас я ожидал?

Что сделалось, японцы, с вами?

Куда ни оглянусь — в стране несчастной сей

Или безумец, иль злодей!»

На последнем слове голос Василия Львовича сорвался, — впрочем, это могло быть хорошо рассчитанным, перенятым у Тальма ходом; закончил он тоном обычным:

Слова его судьям пересказали,

И тотчас отдан был приказ,

Чтоб из отечества навек его изгнали.

«Японцы, — он сказал, — теперь я знаю вас,

И с вами счастие найти без спору можно,

                          Но быть уродом должно

                                Без языка, ушей и глаз».

Василий Львович упал в изнеможении на стул, все захлопали.

— Charmant!{26}— молвил Шаликов.

— Вот не пойму только, — сказал Алексей Михайлович, когда хлопки утихли, — чего это тебя в Японию занесло?

— Так ведь это басня, мой друг, — с опаской, ожидая подвоха? ответил Василий Львович. — В форме иносказательной я хочу дать знать, что честный человек, если он видит, слышит и без обиняков говорит о том, что видит и слышит, рискует оказаться отвергнутым и изгнанным.

— А! Так это ты себя имел в виду! — изобразил догадку Алексей Михайлович. — А все прочие японцы, грабители и обманщики? — это, выходит, мы? Для нас такое звучит обидно!

— Да совсем не о том я говорю! — замахал руками Василий Львович. — Как ты мог помыслить, что я обвиняю вас, близких друзей, в том, что вынужден покинуть дом свой и провести в заключении лучшие... лучшее...

Василий Львович запнулся. Сначала он хотел сказать «лучшие годы», потом «лучшее время», но и то, и другое хорошо было произносить про себя, но никак не вслух.

— Ничего я не помышлял, — округлил глаза Алексей Михайлович. — Я просто спросил...

Однако он не сумел удержать серьезного выражения на лице, встретился глазами с Тургеневым, и оба расхохотались, склонившись друг к другу и едва не стукнувшись лбами.

— Грех вам! — в сердцах произнес Василий Львович и велел стоящему у дверей лакею: — Скажи, чтобы сладкое несли.

Но в глубине души он совсем не обиделся. Алексей Михайлович был его давнишним мучителем; Василий Львович привык к выходкам родственника-однофамильца еще в ту пору, когда они оба слыли наиболее энергичными гребцами петербургской «Галеры». Дружба их с годами только крепчала, в чем-то они даже дополняли один другого, а в чем-то и подавно были похожи. Сходство усиливало и то, что обоих жены увенчали ветвистыми рогами; правда, у Василия Львовича этот печальный этап был уже позади, в у Алексея Михайловича в самом разгаре. Любовник его жены, Елены Григорьевны, — поэт Константин Батюшков сейчас находился в действующей армии, выступившей в Пруссию, и засыпал Москву письмами. По слухам, Алексеи Михайлович тоже получал от него весточки с неизменным приветом «любезной Елене Григорьевне». Вспомнив об этом, Василий Львович против воли своей ухмыльнулся.

За сладким — меренгами, выпеченными в виде колечек с шариком мороженого в каждом (сие пирожное предпочитала Мария-Антуанетта и в Трианоне сама готовила его царственными ручками), и гато гофр глясе, вафельном пироге с глазурью, — они с Алексеем Михайловичем чокнулись шампанским и помирились.

Дело шло к разъезду гостей, когда Василий Львович объявил:

— А теперь сюрприз! — Он хлопнул в ладоши, что должно было послужить сигналом Феньке-Каллиопе, и замогильным голосом произнес: — Вызываю дух музы поэзии Каллиопы! Явись, явись нам!

Тут же в столовую вошла фигура в скрывающем лицо кисейном балахоне, обошла гостей по кругу и застыла у дверей, высоко подняв руку с венком из живых цветов, которые утром Василий Львович придирчиво выбрал в цветочной лавке на Охотном ряду. Василий Львович похвалил себя за выбор: недешевые в эту пору цветы смотрелись даже роскошнее, чем казались при покупке; а кроме того, Фенька догадалась вплести в венок разноцветные ленты, отчего он приобрел особую нарядность.

— О муза Каллиопа, — воззвал он, — назови нам первого поэта России!

После этих его слов Фенька-Каллиопа должна была еще раз обойти присутствующих и возложить венок на голову Дмитриева. План этот, однако, бессовестно сорвали архивные.

— Пусть сначала скажет, — встрял Блудов, — что она думает о Шишкове!

— И о Шихматове-Ширинском, и о Бибрисе, и о Горчакове! — добавил Уваров.

— Истина лежит посередине, между Шишковым и Карамзиным, — твердо ответила муза.

— Что ты мелешь, остолопка? Какая еще середина?! — изумился Василий Львович. — Иди вон отсюда!

— Э, нет! — засмеялся Тургенев. Пусть теперь, как обещано было, первого поэта назовет!

— О муза Каллиопа, — повторил не совсем уверенно и даже с опаской Василий Львович, — назови нам первого поэта России!

Фенька-Каллиопа пошла, согласно договоренности, по кругу, вглядываясь в лица сидящих поэтов, и, как ни странно, не было среди них такого, который отказался бы сейчас от венка. Даже Сергей Львович и тот вытянул шею, будто желая приблизить голову к проплывающим по воздуху цветам. Наконец муза подошла к Дмитриеву, приостановилась на мгновение, достаточное, чтобы он успел улыбнуться и подставить голову, и пошла дальше. Василии Львович при виде этого хотел что-то сказать, но застыл с раскрытым ртом, как будто потерял дар речи, подобно описанному им несчастному японцу.

— Здесь нет его! — произнесла муза.

— То есть как нет?! — заорал Василий Львович под смех архивных. — Лучше ищи, лучше!

— А коли нет, так хотя бы имя его назови, — с мягкой улыбкой попросил Дмитриев, не желающий выказывать испытанную обиду.

— Пушкин! — сказала муза.

— Так вот же он, вот же! — закричали архивные, указывая на Василия Львовича. — Покрой его венком!

Василий Львович оглянулся на Дмитриева с видом нашкодившего кота.

— Как бы не так, господа! — вскричал Алексей Михайлович. — Вы забыли, что я тоже Пушкин и перевожу из Расина и Мольера. Как знает, может быть, скоро я порадую вас чем-нибудь гениальным и венок этот назначается мне авансом...

Под эти крики муза отступила в коридор и пропала.

Опомнившийся Василий Львович в ярости выбежал вслед за ней.

— Высечь, нещадно высечь! — кричал он, брызгая слюной, и это было столь необычно, что слуги поспешили спрятаться.

Так никого и не встретив, Василий Львович добежал до половины дворни и на входе едва не сбил с ног похожую на сдобную булку Анну Николаевну.

— Выс... выс... высечь! — с трудом, задыхаясь от гнева, сумел он выкрикнуть засевшее на языке слово.

— Мало его высечь, — согласилась Анна Николаевна. — Я бы ему, подлецу, такое сделала!..

— Кому — ему? — опешил Василий Львович.

— Кому же как не ему! — кивнула Анна Николаевна в угол, и Василий Львович узрел вжавшегося в стену кучера Степана. — Обрюхатил Феньку и в кусты, скотина, в кусты! А она — тоже дура, молчала, по бабкам ходила, плод травила, чтобы выкинуть. Вот и дотравилась! Хорошо еще, если жива останется!

Ничего не понимающим Василий Львович утомленно сел, взял лежащий на столе венок, без лент и как будто совсем не такой богатый, как тот, что был в руках Каллиопы, и под историю беспутных Степана и Феньки машинально оборвал цветок за цветком. Заканчивалась история тем, что Фенька сегодня, как раз, когда съехались гости, выкинула и уже который час лежит, истекает кровью. Василий Львович осведомился, послали ли за лекарем, бросил взгляд на груду лепестков на полу и поплелся обратно к гостям. И пока шел по коридорам, решил, что непорядок с головой у него от нервов и, следовательно, не стоит задаваться лишними вопросами.

Следующий день он посвятил прощальным визитам. Весь день колесил по городу и уже под вечер заехал в Огородники проститься с la belle creole. На подъезде к дому князя Федора Сергеевича Одоевского, где брат снимал квартиру, он увидел племенника Сашку, который с непокрытой головой, в расстегнутом тулупчике стоял перед крестьянской лошадью, запряженной в телегу, и тыкал ей в морду чем-то до боли знакомым.

— Степка, придержи! — почему-то шепотом сказал Василий Львович кучеру; кровотечение у Феньки лекарь остановил, и смягчившийся Василий Львович не только освободил Степана от розог, но и обещал по возвращении из монастыря устроить им с Фенькой свадьбу. — Стой, Степка, стой! — совсем тихо повторил он, не сводя глаз с племянника.

А тот, кучерявый, смуглокожий, угощал лошадь шикарным венком — тем самым (Василий Львович мог побиться об заклад, что тем самым!), который не достался ни Дмитриеву, ни кому другому. Василий Львович хотел окликнуть племянника, но почему-то оробел. Лишь когда Сашка скормил лошади венок до последнего лепестка, повязал на оглобли оставшиеся ленты и, довольный, вприпрыжку побежал в дом, Василий Львович сказал Степану ехать дальше.

В этот вечер он был молчалив и необыкновенно благостен.

Из «Записок» Ф.Ф. Нигеля:

Тут был еще один поэт, весьма известный в свое время по странностям своим, чем по числу и изяществу произведений. Пушкин (не племянник, а дядя) Василий Львович... Как сверстник и сослуживец Дмитриева по гвардии и как ровесник Карамзина, шел он несколько времени как будто равным с ними шагом в обществах и на Парнасе, и оба дозволяли ему называться их другом. Но вскоре первый прибрал его в руки, обратив в бессменные свои потешники.

Из статьи «Пушкин Василий Львовича в биобиблиографическом словаре «Русские писатели»:

В.Л.Пушкин — первый наставник А.С.Пушкина в поэзии.

Предыдущая главаГлава 5 из 21Следующая глава