К книге
Царский поцелуйВЕРБОВЩИК 1804 г. Семен Бобров
19%
ВЕРБОВЩИК 1804 г. Семен Бобров
4

В вине вся истина живее,

Пословица твердит давно,

Чтоб чарка нам была милее,

Бог истину вложил в вино;

Сему закону покоряюсь;

И я за питуха сочтен;

Все мнят, что я вином пленяюсь;

Но нет — я истиной пленен...

Всяк думает и в уши трубит,

Увидевши меня в хмелю:

Он в рюмке лишь забаву любит;

Нет, братцы! — истину люблю.

Семен Бобров. ПЕСНЯ

Миней Михайлович Ганин был баснословно богат. За что ни брались его управляющие — поставки в армию, земельные спекуляции или подряды на строительство, — все приносило гигантские барыши. А кроме того — наследства! Родственники, ближние, дальние и вовсе неведомые, как будто только для того и существовали, чтобы разбогатеть, прикупить крестьян и недвижимости да тут же и помереть, оставив все Минею Михайловичу. Даже карточная игра, верный способ спустить нажитое, пополняла несметное состояние: однажды он выиграл за ночь почти сто тысяч — при том, что в картах ничего не смыслил.

Имел Ганин сангвиническую наружность, маленькие выцветшие глазки, лопатообразные руки и предпочитал прочей одежде поддевки и армяки, но тем, кто знал о нем понаслышке, представлялся подобием смуглолицего восточного владыки с громадным рубином на высокой чалме. Поговаривали, будто в его садах на Охте круглый год бьют фонтаны из тончайших вин (зимой подогретых), а беседки из красного, черного, сандалового и совсем уж невероятного железного дерева освещаются венецианскими люстрами. Несколько раз в году Ганин устраивал в этих садах гуляния.

Публика на гуляния приглашалась разношерстная. В основном это были провинциальные дворяне, словно вышедшие из пьес Фонвизина и еще не обретшие столичного лоска, богатое купечество и чиновники средней руки, среди которых редко попадался действительный статский советник, но все больше титулярные советники и губернские секретари. Придворная знать приглашениями Минея Михайловича неглижировала и презрительно морщилась при упоминании его имени: он был дворянин во втором поколении, едва умел читать и писать и к тому же слыл за полупомешанного.

Пренебрежение сливок общества весьма раззадоривало Ганина, который, будучи человеком от просвещения далеким, тем не менее — в подражание первейшим аристократам и даже в пику им — мнил себя меценатом и знатоком искусств. Он содержал крепостной театр, представлявший исключительно его собственные кошмарного содержания пьесы, и нередко сам появлялся между актерами — всегда в ролях животных, изображая то медведя, то зайчика, а то и носорога. Во владениях его толпами бродили живописцы и скульпторы, но поскольку над ними довлел вкус хозяина, то и произведения они выдавали соответствующие; в спальне Ганина рядом с картиной Мурильо висела мазня некоего Супникова, а в садах античные подлинники соседствовали с несоразмерными статуями, в которых угадывались льстиво приукрашенные черты самого Ганина.

Из литературы Миней Михайлович признавал только поэзию, а в ней один только жанр — оду. Он выписывал журналы, держал для их чтения ученого человека Прошку и благодаря Прошкиным усилиям знал, что в России родились только три достойных внимания сочинителя од — Ломоносов, Державин и Бобров. Но Ломоносов давно умер, Державин сам был из числа презирающих Ганина вельмож: значит, оставался Бобров, человек бедный и негордый, но славный среди прочих литераторов образованностью и знанием множества языков.

Но и Бобров оказался крепким орешком: заставит себя долго упрашивать, прежде чем согласился восславить очередной праздник в ганинском саду.

А от предложенных Ганиным денег наотрез отказался.

Поэт Семен Сергеевич Бобров пьянствовал третьи сутки. Повод к началу запоя выдался изрядный: наконец-то вышло из типографии собрание сочинений, итог всей жизни. Бобров едва не прослезился, когда взял в руки пахнущие краской книги с названием выспренним и длинным, но зато точным — «Рассвет полнощи, или Созерцание славы, торжества и мудрости порфироносных, браноносных и мирных гениев России с последованием дидактическое, эротических и других разного рода в стихах и прозе опытов Семена Боброва». Как было не отметить сие событие с непосредственными его виновниками — наборщиками!

И — понеслось. Хорошо еще, что, предвидя такой поворот событии, он заранее испросил отпуск в Адмиралтейств-коллегии, где служил переводчиком.

Собутыльники сменялись, он не замечал, как оказывался то в одном, то в другом конце Петербурга, где-то забыл перчатки, где-то трость и наконец на излете вторых суток обнаружил себя в запущенной комнате в компании двух бойких молодых людей, ему незнакомых, но его знавших и, следовательно, ценителей поэзии. Сидевшая рядом толстомясая девка дышала перегаром и пыталась взгромоздиться ему на колени. Бобров оттолкнул ее и, как был измятый, с распущенным галстуком, выбрался на улицу. Брезжило утро, и попавшийся по дороге трактир то ли уже открылся, то ли еще не закрывался. Он потребовал водки и только тогда заметил, что все бывшие при нем деньги куда-то пропали. Тогда — ибо душа горела — оторвал перламутровую в серебряной оправе пуговицу, протянул полусонному трактирщику; ему налили из большого зеленого штофа, поднесли подсохший, с вечера вынутый из рассола огурец.

Злая водка прокатилась по горлу, раскаленные угольки в душе зашипели и пригасли. Тело ненадолго пришло в равновесие, сознание немного прояснилось, и Бобров вспомнил о приглашении к Ганину. Пришлось срезать еще пуговицу и обменять на тарелку горячих щей и бумагу с пером. Ода с какими-то безумными словами сочинялась тотчас, и вышло даже очень неплохо. Бобров пересчитал оставшиеся пуговицы и тяжело вздохнул — пить до представления оды Ганину не следовало. Впрочем, ему приятно было ощущать себя человеком еще не пропащим, который вот так, посреди беспробудной пьянки, может остановиться и продолжать жить как ни в чем не бывало.

Еще один стаканчик, правда, ничему повредить не мог. Бобров лишил сюртук третьей пуговицы, выпил и задремал. Затем он, не вполне понимая, как это случилось, переместился из трактира в извозчичий экипаж. Мерное движение убаюкало, и ганинской челяди досталось выгружать его на руках. Он очнулся, назвался, сказал, чтобы заплатили извозчику, попросил рюмку водки и позволил отвести себя в сад на скамейку, где снова погрузился в сон.

Начало празднества он проспал, а когда, уже на закате, пробудился, веселье было в разгаре. Под висящими на деревьях многочисленными фонарями, делавшими вечер светлее дня, прогуливались гости. Между ними бегала с подносами прислуга, одетая сатирами и нимфами. Играла музыка, горели бенгальские огни, и откуда-то из-за деревьев пускали шутихи. В увитых плющом беседках, освещенных люстрами, стояли накрытые столы, и за ними усердно трудились едоки. И повсюду на постаментах торчали скульптуры, в которых внимательный глаз мог разглядеть живых людей, выкрашенных белой краской.

Бобров опустил ноги на землю, и перед ним возник сатир — босой, в звериной шкуре, сзади с пучком травы, означающим хвост, — и почтительно протянул поднос с хрустальной рюмкой. Бобров взял рюмку, но не успел выпить, как увидел странную процессию. Впереди переваливалось на четвереньках нечто невообразимое, гривастое, и, когда процессия приблизилась, стало ясно, что это человек в маске льва.

— Падайте ниц пред царем зверей! Изъявляйте почтение! Падайте ниц, падайте! — кричала его свита, выряженная обезьянами.

Попадавшиеся им навстречу мужчины кланялись, дамы низко приседали, — видимо, такой был заведен порядок на здешних гуляниях. Бобров, не имея ничего против, чтобы ему последовать, выпил поднесенную водку, барственным жестом отпустил сатира и приготовился отвесить поклон. Однако лев неожиданно свернул прямо к его скамейке, грозно поковырял землю когтистой лапой — рукой, обутой в перчатку с железными крюками, — и зарычал.

— Его величество царь зверей желает слушать оду, — прошептала Боброву на ухо подскочившая обезьяна.

А другая, подошедшая с противоположного боку, добавила еще тише и с таким кошмарным акцентом, что он еле вник в смысл сказанного:

— Это есть сам Миней Михайлович, повелитель и покровитель...

— Не надо заставлять его ждать, ибо он страшен во гневе! — продолжила первая обезьяна. — Вы должны были прислать оду заранее, еще третьего дня... Вас искали, но не нашли.

— Оду? Ах... да, да, конечно... — пробормотал застигнутый врасплох поэт и полез за пазуху.

Но за пазухой бумаги со стихами не было. Бобров смешно и нелепо стал шарить по карманам, потом наклонился и заглянул под лавку. Лев зарычал и еще энергичнее принялся рыть землю.

— Миней Михайлович есть очень гневен, — пояснила обезьяна-иностранка. — Вас поискали три дни...

— Коли вы имели наглость все равно явиться сюда, — молвила ее русская товарка, — вам придется держать ответ. Царь зверей не из тех...

— О, звериный царь есть не тот, — перебила ее обезьяна-иностранка, — он есть не тот, кто прощает обиды.

— Я и не думал обижать звериного царя, — сказал Бобров. — Извольте выслушать мое сочинение.

Тут же из задних рядов выскочила обезьяна с колокольчиком и, отчаянно звеня, стала созывать гостей. Через минуту у скамейки собралась внушительная толпа. Делать было нечего. Бобров взобрался на скамейку и возгласил:

— Ода на празднество в чудесных садах Минея Михайловича Ганина, что раскинуты у Большого Охтинского перевоза... и после паузы прибавил зачем-то: С последованием дидактических, эротических и других разного рода опытов.

— Слушайте, слушайте! — вскричали обезьяны.

Бобров прокашлялся и стал читать нараспев, как обычно читал свои стихи:

Какая густота подьемлется седая

К горящим небесам с простывших сих полей!

Смотри, почти везде простерлись мгла густая,

И атмосфера вся очреватела ей!

С востока ночь бежит к нам с косными очами...

Никакого отношения эти стихи к сочиненным в трактире и после где-то потерянным не имели. Но это были хорошие стихи, лучшие его стихи — их не стыдно показалось прочитать публике.

 Где тени прячутся и дремлют меж листами...

Это с трока была из другого стихотворения, но предыдущее вылетело из головы, а строка пришлась в рифму. А затем рифма вытянула из памяти еще одно стихотворение, и оно, к счастью, пошло как по маслу:

Сон мертвый с дикими мечтами

Во тьме над кронами парит.

Шумит пушистыми крылами.

И с крыл зернистый мак летит.

Верхи Петрополя златые

Как бы колеблются средь снов,

Там стонут птицы роковые,

Сидя на высоте крестов...

Смотри, какой призрак крылатый

Толь быстро ниц, как мысль, летит

Или как с тверди луч зубчатый.

Крутяся в крутояр, шумит?

На крылиях его звенящих

В подобии кимвальных струн

Лежит устав судеб грозящих

И с ним засвеченный перун.

То ангел смерти — ангел грозный;

Он медлит — отвращает зрак,

Но тайны рока непреложны;

Цель метких молний кроет мрак;

Он паки взор свой отвращает

И совершает страшный долг...

— Стой, стой! — вдруг заговорил лев и вполне по-человечьи расположился на скамейке у ног Боброва. — О чем это? Ничего не понимаю!

— Ваше величество, эти стихи предназначены для людей, а вы все-таки лев, — дерзко ответил Бобров, спрыгнув на землю. — Животному не всегда понять человека, равно как и человеку не всегда понять животное.

— Может быть, — печально согласился лев. — Вот, к примеру, мне Прошка прочитал давеча в своем переложении целых двадцать семь сонетов этого... как его... Прошка!

— Чего изволите, барин... ваше величество?! — подскочила ко льву обезьяна в облезлой шкуре.

— Как бишь этого звали, коего ты на днях мне читывал?

— Шекспир, ваше величество! — отрапортовал Прошка.

— Так вот, прочитал он мне целых двадцать семь сонетов, более я не выдержал, этого... тьфу, опять имя забыл! Прочитал и ничего в них не нашел: ни смысла, ни пользы. И твои стихи такие же, уж не обессудь. Понимаю теперь, почему ты от вознаграждения-то отказывался. Но коли старался, сочинял, то гуляй со всеми, пей, веселись. Я добрый, у меня на всех хватит...

С этими словами царь зверей поманил сатира с подносом, влил куда-то себе под маску рябиновой, после чего встал на четыре опоры и поплелся дальше.

А в душе Боброва поднялась обида. Страшная поднялась обида, комом застряла в горле, чуть слезами не вышла. Он прочитал лучшие свои стихи — и что же? Недаром сказано: не мечите бисер перед свиньями. Тем более не мечите перед свиньями, которые рядятся в шкуру льва.

Тут же, забытый всеми, он направился к ближней беседке, подозвал скучающего у входа сатира, сел за стол и велел обслуживать себя. Через полчаса он опять не вязал лыка и даже двигаться не мог, а только протягивал сатиру бокал. А потом все провалилось во тьму...

Разбудил его, брошенного всеми, дождь — не просто дождь, а невероятный ливень, буря, способная, казалось, не только беседку развалить, но выкорчевать сад, снести усадьбу Ганина и сокрушить златые верхи великого Петрополя.

Бобров покашлял, запахнул полы сюртука, натянул по самые уши шляпу и закрыл глаза, но резкий порыв ветра затащил в беседку дождевые струи и огрел его ими, как многохвостой плетью; следом ударил гром, сверкнула молния. Бобров подскочил и в неверном свете разверзшегося неба увидел, что в беседке есть еще кто-то. Потянуло запахом мокрой шерсти, и он подумал, что это сатир из прислуги. Снова ударил гром, и молния выхватила из тьмы существо, мало похожее на сатира-официанта, но зато как две капли воды сходное с чертом. Черт — вылитый черт с рогами на вытянутом черепе, хвостом и копытами — раскачивался на стуле и как будто чего-то ждал.

«Допился», — подумал Бобров.

— Допился! — подтвердил его опасения черт.

Бобров вяло шевельнул рукой: дескать, сгинь!

— Ты еще перекрестись, — с отвращением сказал черт.

— Не буду, — отрезал Бобров.

— Неужто не веруешь? — изобразил черт изумление.

— Верую, но не буду. Я, кроме Бога, в науку верую, а по науке ты есть видение, сгущение элементов воздуха, вызванное моим воображением. Следовательно, тебя нет.

— Интересно получается, — заметил черт. — Воображение есть, сгущение элементов воздуха есть, а меня нет. — Он взял со стола бутылку, поболтал ее, определяя наличие содержимого, налил Боброву и себе. — Как же меня нет, если сижу, разговариваю, вино потребляю?.. — Черт глотнул из бокала. — Кислятина!

— Тогда ты маска.

— Ну вот еще, тоже скажешь... — Черт глотнул еще раз. — А впрочем, ничего. Не токайское, конечно, но вкус имеет. Как-то, в прежней жизни...

Но Бобров не дал ему договорить, схватил за мохнатую руку и, что было силы, дернул. Черт потерял равновесие и вцепился ему в воротник. Вместе они упали и покатились по влажному земляному полу. Через несколько мгновений борьбы, когда оба не столько мутузили один другого, сколько пытались выпутаться из чужих объятий, Бобров понял, что сжимает крепко приделанные рога — и даже не приделанные, а растущие из головы противника. С ужасом он вскрикнул и отскочил в угол беседки. «Допился!» — вспыхнула в мозгу мысль, завершившая закольцованный маршрут и вновь пришедшая к началу.

— Нет, не допился, — читающий мысли черт отвечал теперь прямо противоположным образом. — Или, если сказать правильнее, пока не допился.

Бобров перекрестился, и это вызвало у черта приступ смеха.

— Сгинь, сгинь... — неуверенно попросил Бобров.

Но черт вместо того, чтобы последовать этой просьбе, нарисовал пальцем в воздухе масонский знак пламенеющей звезды и произнес священное слово мастера:

— Макбенак!{13}

— Господи! — вырвалось у Боброва. — Это откуда знаешь?

— Не поминай имя Божие всуе, — посоветовал черт.

— Чем же я провинился, что ты пришел по мою душу?! — не слушая его, воскликнул поэт.

— Твоя душа мне без надобности, — сказал черт. — Скажи: помнишь ли ты Ключникова, с коим вместе служил по делам герольдии и коего впоследствии рекомендовал в ложу?

— Помню... вполне помню, — ответил Бобров, сам удивляясь тому, что не забыл Ключникова, хотя виделся с ним последний раз двенадцать лет назад. — Но при чем в нашем деле Ключников?..

— В нашем деле! — со значением повторил черт. — Хорошо замечено: именно в нашем! Так вот, знай: Ключников помер еще при государе Павле Петровиче, спился, синим пламенем изошел.

— Мир его праху, — сказал Бобров без выражения.

— Спасибо на добром слове. Хочешь верь, хочешь не верь, но Ключников — это я. Как помер, так сразу определили моей душе это тело и место в департаменте пьянства при Канцелярии Сильных Мира Сего. Сие, замечу, было справедливо, ибо сгорел я от водки и знаю пьянство так, как многие никогда не узнают. Велено мне было являться к пьяницам, дабы отвращать их от пагубного зелья...

— И многих ты отвратил?

— Никого, — честно признался черт. — Больше того, скажу тебе по секрету, когда я еще был человеком, но уже пил, как лошадь, мне тоже черт мерещился, но я, конечно, в него не верил. А черт этот теперь в моих прямых начальниках ходит...

— Так ты мне мерещишься! — ухватился Бобров за брошенное слово, как за соломинку.

Громыхнуло, купол неба раскололся сразу в нескольких местах.

— А это уж ты сам для себя решай. Но в любом случае, согласись, не будет вреда, если ты меня выслушаешь. И время заодно скоротаешь — идти все равно некуда, когда ночь на дворе, а дождь, как из ведра. Не искать же убежища у царя зверей. Кстати! — Черт пропал, но не успел Бобров опомниться, как он появился снова и пояснил: — Я к Ганину наведался, мне вместе с телом и должностью дадено качество перемещаться в пространстве без траты времени. Представь себе, в усадьбе никто не спит. Дворня переодевается в наяд и водяных, а сам хозяин разгуливает меж ними в образе Нептуна. Готовят сеть, будут на рыбу кита охотиться, которая будто бы завелась в саду под воздействием небесного электричества. Скоро все тут окажутся.

— Так что же все-таки ты мне хотел сказать? — спросил Бобров. — Чтобы я больше не пил — и все?

И он выпил вино, налитое чертом при начале разговора.

— Да ну! — Черт махнул рукой. — Это занятие бесполезное. Я и сам с тобой выпью. В нашем департаменте все тишком потребляют, и с некоторыми прямо беда. А иной раз случаются казусы. Прислали к нам временно душу Сумарокова Александра Петровича, великого драматурга и выпивохи великого, подобрали ей приличное тело и попросили описать славные дела департамента — к юбилею, что ли, какому-то. Это еще до меня было, но конец этой истории я застал. Когда в Канцелярии Сильных Мира Сего хватились, департамент уже напоминал кабак. Начальство департамента разжаловали в младшие демоны без права выслуги, прочих подвергли взысканиям, а душу Александра Петровича отправили от греха подальше на покой. Вот такие пироги!

Черт налил себе и Боброву. Они чокнулись и выпили.

— А от меня, от меня чего нужно? — не унимался Бобров.

— Я предупредить тебя пришел... — Черт опять взялся за бутылку, но понял, что она пуста, ухватил за горлышко и, не глядя, швырнул в кусты. — По Канцелярии ходят слухи, будто здесь у вас в литературе заваруха ожидается, — разумеешь? Карамзин против Шишкова, сентименталисты против архаистов, западники против славянофилов. Словом, еще та катавасия. И вот что хочу тебе посоветовать: не ввязывайся! — Черт исчез и в то же мгновение вернулся, но уже с непочатой бутылкой, ловко открыл ее и разлил вино в бокалы. — Все-таки есть у подлеца в подвалах токайское! — сказал он. — Ну, давай, брат Бобров! За твой талант!

— Пусть заваруха, мне с того что? — пожал плечами Бобров, когда они сдвинули бокалы. — Мое дело стихи писать.

— Это верно, но ведь в дерьме измажут с головы до ног, и не отмоешься после, обзывать начнут по-всякому.

— За этим дело уже не стало. Только и слышу со всех концов: Бибрис, Бибрис... Прозвище такое мне придумали от латинского bibre, что означает «пить». Вот, к примеру, юный сочинитель Батюшков постарался:

Как трудно Бибрису со славою ужиться!

Он пьет, чтобы писать, и пишет, чтоб напиться! —

процитировал Бобров. — Это называется у них борьбой за новый русский язык. Но я до личных нападок не опущусь. Я труд пишу, почти закончил его: «Происшествие в царстве теней, или Судьбина российского языка». Там я им все скажу.

— Вот этого-то я и боялся! — всплеснул руками черт. — Ну к чему тебе это?! У нас в каждом департаменте стоит машина, всовываешь в нее голову и говоришь все, что знаешь, насчет интересующего предмета. Потом дергаешь за веревочку, машина пострекочет, пострекочет и ответ дает. Эти ответы оформляются в виде донесений и по инстанциям передаются в Специальный отдел при Канцелярии, где служат особо доверенные души. Они донесения из разных департаментов сопоставляют и выводы в главную машину Канцелярии наговаривают. Что главная машина настрекочет, то и записывают в Книгу Судеб. Ходят разговоры, что вроде как предрекла главная машина победу тем, которые тебя Бибрисом называют. Так что ты, если кулаки чешутся, к ним примыкай. Подольстись, может, и перестанут обзываться.

— Дурак ты Ключников, хоть и черт. — сказал Бобров. — Был дурак и дураком после смерти остался. Для тебя, наверное, подольститься подходит, а для меня... уж уволь! Ты, наверное, и в масоны когда-то пошел, потому что посчитал это выгодным для себя. Признайся уж!

— Ну пошел...

— А масонов на следующий год Ее величество так турнула, что пух и перья летели! — рассмеялся Бобров. — Вокруг столько влаги, а в бокалах наших сухо, как в пустыне.

— Зря смеешься, — вздохнул черт и налил вина.

— Веселие еще никому не вредило, — сказал Бобров.

— Потому зря смеешься, — пояснил черт, — что в масоны я пошел как агент правительства, сама матушка-императрица Екатерина Великая меня напутствовала, чтобы доносил обо всем изнутри...

— Вот гусь! — удивился Бобров. — Ничего странного, что после смерти тебя в черти записали. Будь здоров, чертяка!

— Твое здоровье! — Черт осушил бокал. — Ладно... Откроюсь до конца: секретная деятельность моя продолжается и в загробном мире. Я прибыл сюда для сбора сведений о тебе, Семен Сергеевич. Такое задание дали мне, надо полагать, неспроста. Чую: решено прописать тебя в Книге Судеб отдельной строкой.

— Где наша не пропадала! — усмехнулся Бобров. — Ты бы слетал еще за бутылкой, коли тебе такие хорошие свойства дадены.

Дождь припустил еще сильнее, и по люстре заструилась вода.

— Один момент! — сказал черт, пропал и на этот раз отсутствовал несколько дольше. — Перепутал подвалы и провалился в чан с розовой краской, — сообщил он, вернувшись с новой бутылкой токайского. — Они ею наружные стены усадьбы мажут.

Молния, как по заказу, осветила беседку, и в свете ее Бобров увидел, что черт перепачкан краской от плеч до пяток.

— Хорош! — усмехнулся он. — Но черного кобеля не отмоешь добела.

— Все шутишь, — сказал черт. — Ну, шути, шути... А насчет того, кто дурак из нас, — это время рассудит. Может, я, а может, и ты. Прежде чем сюда прибыть, я поинтересовался твоим досье. Считается весьма вероятным, что назовут тебя в будущем предшественником поэзии мысли — так и сказано, заметь, будто во всей прочей поэзии мысль отсутствует, — и предвосхитишь ты неких Баратынского, Веневитинова и Тютчева, а Пушкин по молодости будет гадости про тебя писать, но потом одумается и даже захочет украсть пару-тройку твоих стихов из «Тавриды»{14}.

— Неужто Василий Львович оскоромится?

— Нет, не он. Того Пушкина Александром звать будут. Пушкиных-то в России тьма. А потом, кто знает, быть может, твой Пушкин из Бобрищевых-Пушкиных или из Мусиных?..

— Уж не графа ли Мусина-Пушкина, члена театрального комитета, сынок?! — хохотнул Бобров. — Сын такого вельможи — и вор?! Нет, не могу представить! Скорее надо предполагать, что это кто-то из бывших Пушкиных!{15}

— Имей в виду, что разглашать досье не полагается и сейчас я выдал тебе служебную тайну, — сказал черт, демонстрируя нежелание отвлекаться на эскапады Боброва. — Твоя задача этой тайной так воспользоваться, чтобы никоим образом своей посмертной судьбе не повредить. У тебя репутация малопонятного мистика, а малопонятность с Книгой Судеб несовместна. Очень может помешать попаданию в предшественники.

— За тайну премного благодарен. Если б знать еще, кто такие эти мои адепты, — скорчил разочарованную мину Бобров. — Пить хотя бы они с толком будут?

— За адептов! — провозгласил черт. — За тех, кто пойдет по следам, кто высоко понесет факел...

Тут гром ударил совсем близко, молния полыхнула над самой беседкой. Черт оборвал фразу и втянул голову в плечи — так и осталось невыясненным, зачем и куда понесут факел адепты и чьи это адепты — Боброва или их обоих, вместе взятых.

Они выпили, быстро налили еще и выпили снова, уже без тоста. Крыша беседки протекала во многих местах. Бобров ежился и без пользы запахивал полы насквозь промокшего сюртука.

— Зябко мне, — сказал Бобров и кашлянул в кулак. — Зябко мне, Ключников. Выведи меня отсюда, перенеси куда-нибудь...

— Ты ж не бутылка, не унести мне тебя.

— Кости ломит. Мне ведь еще сорока нет, а иногда кажусь себе Мафусаилом. Уж не помру ли я скоро? Ничего об этом в досье не прописано?

—  Прописано, не скрою.

— И что же, какой мой срок?

— Поживешь еще, —  неопределенно отвечал черт. — Ну а как помрешь... Хочешь, я безотлагательно своего начальника попрошу, чтобы замолвил за тебя словечко? Пошлют запрос в приемник-распределитель для вновь прибывающих душ: дескать, душа поэта и пьяницы Боброва Семена Сергеевича для нашего департамента самая что ни на есть необходимая раз... раз... раз необходимая, — с трудом выговорил черт. — А выпили мы серьезно, у меня язык даже заплетается... А что до вакансий, то не сомневайся вербовщики департаменту всегда потребны.

— Вот и проговорился: ты вербовщик! — догадался Бобров, и одна догадка потянула другую: — Выходит, все, что ты мне наболтал, говорено было ради того, чтобы залучить мою душу к себе на службу. А врал ведь, что душа моя тебе без надобности!

— А чем плохо быть вербовщиком? — не смутился черт. — Если отбросить предубеждение против чертей, то работа совсем не без выгоды, на полном обеспечении. Тем, кто при жизни согласие даст, после смерти большие послабления по службе бывают. Мне, например...

— Так, выходит, ты давно?..

— Выходит, выходит... Прежде в черти подписался, а потом уж под твоим водительством в масоны попал. Я тебя сознательно к этому подводил. Скажи я все сразу, ты далеко, далеко бы меня послал, а так вот слушаешь, вникаешь.

— И про адептов ты врал, и про поэзию мысли, и про Книгу Судеб. Эх ты, Ключников, Ключников! — с горечью сказал Бобров. — Чахотка у меня, помру я скоро. Дал мне надежду и тут же отнял. А я уж губу раскатал: адепты, Мусин-Пушкин у меня строки крадет!..

— Про это ни слова вранья. И в Книгу Судеб пропишут тебя без моего участия. Клянусь! — Черт поднял руку. — Правда, кроме Пушкина и ему подобных знатоков, никто твоих виршей помнить не будет. И то, что ты первым в русской поэзии отважился на свободный стих, тоже забудут. Но зато все будут знать изобретенное тобой слово «кругозор».

— А «звездоблюстилище», «кровомлечное лицо», «гороносные воды»?..

— Нет, это умрет с тобой, — холодно сказал черт. — Я знаю про твою чахотку, потому и явился тебя нанимать. Вот помрешь, и те, которые ныне Бибрисом тебя величают, начнут строчить эпитафии в виде эпиграмм. Тогда явишься им в обличии черта, всех на место поставить — то-то взвоют! А кое-кого, глядишь, и в черти завербуешь.

— Понял, я понял! — вскричал Бобров. — Ведь и я, Ключников, эпиграммы на тебя писал!

— Было, было... Мои стихи ты сильно недолюбливал, — сдерживая торжество, сказал черт. — Но теперь мы квиты. Мое предложение дельное — соглашайся!

— Налей! — попросил Бобров. — Выпьем, а потом зачитаешь эпитафии, которые мне напишут.

Выпили.

— Читать? —спросил черт.

— Читай.

— Князь Петр Вяземский написал:

Нет спора, что Бибрис богов языком пел,

Из смертных бо никто его не разумел.

И он же еще:

Российский Диоген лежит под сею кочкой:

Тот в бочке прожил век, а наш свой прожил с бочкой.

— Смешно, печально сказал Бобров. — Нет, право, смешно. Читай следующую.

— Эта Жуковского:

                  Под камнем сим Бибрис лежит;

Он на земле в таком раздоре был с водою,

              Что нам и из земли кричит:

                             Не плачьте надо мною!

— Еще читай.

— А хочешь, я другие стихи почитаю, великие стихи?

Бобров не ответил.

— «Царство всеобщей любви». Сочинение Семема Боброва, — объявил черт.

Еще вкруг солнцев не вращались

В превыспренних странах миры,

Еще в хаосе сокрывались

Сии висящие шары,

Как ты, любовь, закон приняла

И их начатки оживляла...

— Не надо, не надо дальше. Замолчи... — остановил его Бобров. — Тяжко мне.

— Но в том-то и разница между нами, что я ничего такого не сочинил. А ведь теми же звуками, теми же словами пользовался... Чудеса! — сказал черт.

Где-то совсем неподалеку раздались крики.

— Заходи, заходи, справа заходи! — завопил кто-то, похожий голосом на Ганина. — Вон он, чудище, в кустах раскинулся.

— Пошли отсюда, — сказал Бобров. — Не ровен час, примут за рыбу кита.

— Пустое, — отмахнулся черт. — Я им головы заморочу и в сторону уведу.

— Все равно мне пора. — Бобров, покачиваясь, встал. — А ноги держат неважно...

— Обопрись на меня, — сказал черт, подставляя плечо.

Крики все приближались. Фонари замелькали за ближними деревьями.

— Морочь им головы, что же ты медлишь, — делая упор на звуке «м», с великим тщанием выговорил Бобров.

— Не получается... — пробормотал черт. — Стараюсь, а не получается. Спьяну путаю что-то.

— Тогда бежать надо!

— Надо!

И они побежали, а точнее — заковыляли в обнимку, двое несчастных, поливаемые дождем, подальше от криков и мечущихся по саду фонарей.

— Невод заводи! Гарпуны и багры готовь! — с бешеным азартом командовал позади них безумный богач.

— Улыбок тебе пара! — ответил Бобров в темноту знаменитой барковской{16} фразой-перевертнем.

— Накося выкуси! — Черт не без труда сплел пальцы в кукиш и показал все той же темноте.

Вскоре они вышли к Неве, и плески воды заглушили крики в глубине сада. Дождь прекратился. Небосвод был темен, но на востоке едва различимая светлеющая полоска давала надежду на приход утра. Вниз, к причалу, у которого танцевали на неспокойной волне привязанные лодки, вела длинная лестница: каждую ее ступеньку с обеих сторон украшали обнаженные, в человеческий рост фигуры, творения доморощенных ваятелей: справа в ряд стояли приземистые Аполлоны, слева — грудастые Афродиты, напоминающие формами деревенских кормилиц.

— Прямо вахтпарад, — оживился Бобров. — Но чего-то не хватает. Может, приодеть их, а? Ты, полагаю, кое-какую одежонку быстро добыть сможешь.

Черт исчез и возник на том же месте с ворохом одежды.

— Из личного гардероба Минея Михайловича, — сообщил он.

Некоторое время они напяливали на Аполлонов армяки из тончайшего сукна. Афродиты же остались голые.

— Давай уж тогда хотя бы им цвет натуральный придадим. Живо тащи краску, в которой измазался!

Черт вернулся в мгновение ока.

— Там чан большой, мне не поднять!

— Так ведра найди!

И пошло-поехало!

Черт мотался с ведрами туда-сюда, передавал их Боброву, тот окатывал, не особо прицеливаясь, очередную статую, получал следующие ведра. И так продолжалось, пока поэт совсем не обессилил, а кожа Афродит не приобрела бледно-розовый оттенок, что подтвердил ранний петербургский рассвет.

— Давай в лодку! — сказал Бобров, налюбовавшись на деяние своих рук.

— А как буря потопит? — спросил черт.

— Живы будем — не помрем! — рассмеялся Бобров.

— Да уж! — согласился черт.

— А помрем — пойдем в вербовщики! — продолжил Бобров.

— То-то же! — сказал черт.

Они спрыгнули в лодку, черт сел за весла, и вскоре с реки донесся натужный кашель чахоточного больного...

Из книги М.И. Пыляева  «Старый Петербург»:

Император Александр Павлович... возвращался на яхте с командою гвардейского экипажа. Проезжая по Неве мимо дачи Ганина, он увидел на берегу целую вереницу голых людей. Полагая, что эти люди вышли из находившейся здесь же бани Ганина, государь нашел эту прогулку в одежде прародителей неприличною и велел одному из бывших при нем адъютантов отправиться на берег и сделать об этом распоряжение. Но каково было удивление адъютанта, когда он, подъезжая к берегу, увидел, что хороводы голых людей были не что иное, как ряд ганинских алебастровых статуй, ни с того ни с сего выкрашенных в светло-розовый цвет.

Предыдущая главаГлава 4 из 21Следующая глава