К книге
Царский поцелуйЗАЗЕРКАЛЬЕ 1837 г. Нестор Кукольник
76%
ЗАЗЕРКАЛЬЕ 1837 г. Нестор Кукольник
16

Замечу в скобках и о портрете Кукольника: попалась эта картинка Варваре Петровне в первый раз, когда она находилась, еще девочкой, в благородном пансионе в Москве. Она тотчас же влюбилась в портрет, по обыкновению всех девочек в пансионах, влюбляющихся во что ни попало...

Федор Достоевский. БЕСЫ

Не спалось. Нестор Кукольник накинул теплый бухарский халат, перебрался в кабинет и встретил поздний рассвет за разбором бумаг. Всю ночь за окнами мела поземка, завывал ветер, но к утру погода установилась и даже проступило солнце. Сквозь заросшие морозными узорами стекла виднелись сани, полные дров, невесть зачем заехавшие на лед Мойки. Возница немилосердно размахивал кнутом, напрягал рот, но добротные двойные рамы не пропускали в кабинет ни малейшего звука, и понять, в чем там дело, было нельзя.

Кукольник достал дневник, чтобы сделать первую запись нового дня, вывел дату — 3 февраля 1837 года — и задумался, с чего начать. Он пролистал несколько страниц назад: все записи последних дней так или иначе были связаны с гибелью Пушкина. Писал он по горячим следам, урывками, и кое-где получилось коряво. Кукольник перечел, поправил неловкие фразы и после небольшой заминки тщательно вымарал целый абзац об обманутых, которые пошли на отпевание в Исаакиевский собор при Адмиралтействе, означенный в пригласительных билетах, в то время как тело тайно, ночью, перенесли в Конюшенную церковь.

Прохладные отношения с покойным заставили Кукольника сомневаться, ехать ли на отпевание, но он представил, как распишут его отказ будущие биографы, и скрепя сердце поехал. «Пред гробом все равны. Смерть — примиритель», — тут же нашел он формулу, оправдывающую свое появление. В церковь пускали по билетам, и потому обошлось без случайных зевак. Зато хватало придворной знати, присутствовали едва ли не все иностранные послы с женами и свитами, многие литераторы, журналисты, актеры, и вообще, надо признать, собралось блестящее общество. Подле гроба, обитого темно-фиолетовым бархатом, равнодушно стояли похоронные служители в черных фраках с разноцветными лентами на плечах. Когда Кукольник подошел проститься с покойным, стало видно, что разрушение уже коснулось черт Пушкина. Глядя на потемневшие глазницы, желтые впалые щеки, припухшие губы, он подумал, что наплыву великосветской публики Пушкин обязан своему камер-юнкерству, — случись несчастье с ним самим, пришло бы людей не меньше, но придворных считали бы по пальцам. На лицо Нестора Васильевича набежала тень, но она столь приличествовала случаю, что вряд ли кто заподозрил в нем неуместные мысли.

Из церкви Кукольник вышел вместе с цензором Никитенко.

Тот не в шутку был опечален, все повторял:

— Мы еще не понимаем, кого потеряли...

— Это время определит, — ответил Кукольник.

Справа от дверей он приметил архитектора Александра Брюллова, стоящего в окружении своих учеников. Рядом шептались художник Аполлон Мокрицкий и поэт Владимир Бенедиктов: глаза Бенедиктова были полны слез. Когда он подошел, Брюллов вполголоса рассказывал, как за два дня до роковой дуэли Пушкин приезжал к брату Карлу, смотрел новые работы и просил только что законченный рисунок с изображением съезда на бал к австрийскому посланнику в Смирне, но брат не отдал и теперь о том жалеет.

— Утешительно по крайней мере, что общество наше за последние годы изрядно продвинулось вперед в понимании роли поэта — обратил на себя внимание Кукольник, указывая на толпу, заполнившую площадь. — Посмотрите, сколько сострадания в этих лицах.

В то же мгновение сбоку послышался девичий шепот:

— Посмотри, посмотри, да ведь это же Кукольник! Ой, какой романтический!..

Кукольник медленно, с достоинством, повернулся на голос, но там, где он ожидал увидеть девушку, уже стоял усатый квартальный.

— А вы слышали, Нестор Васильевич, о стихотворении Лермонтова на смерть Александра Сергеевича? — подступил к нему Мокрицкий.

— Слышал, — коротко ответил Кукольник, не желая далее развивать эту тему.

Против самого стихотворения и мыслей, высказанных в нем, он не имел почти ничего, но фамилия автора вызвала у него непроизвольную гримасу. Год назад, когда на российских сценах гремела его пьеса «Князь Михаил Васильевич Скопин-Шуйский», для удобства называемая всеми просто «Скопиным», этот корнет лейб-гвардии Гусарского полка написал эпиграмму, которая разнеслась по городу:

В Большом театре я сидел,

Давали «Скопина» — я слушал и смотрел

Когда же занавес при плесках опустился,

Тогда сказал знакомый мне один:

«Что, братец! жаль! — вот умер и Скопин!..

Ну, право, лучше б не родился».

С тех пор эпиграмма и фамилия гусара позабылись, а вон как вышло — прославился гусар и напомнил о себе.

— Согласитесь, Нестор Васильевич, что стихи Лермонтова наполнены необычайной силой и свидетельствуют нам о явлении нового большого поэта, — не унимался Мокрицкий. — Свято место пусто не бывает...

От необходимости отвечать Кукольника избавили жандармы.

— Посторонитесь, посторонитесь, господа, выровняйте линию, — монотонно бубнили они, раздвигая проход.

Кукольник воспользовался случаем, отодвинулся от Мокрицкого и оказался по правую руку Бенедиктова.

— Отрадно, что митрополит Серафим разрешил церковные похороны{82}, — произнес он тихо. — Я слышал, этому немало содействовал граф Григорий Александрович Строганов. Говорят, граф проявляет большое участие в делах семьи покойного, но считает при этом, что противник Пушкина невиновен и тоже в своем роде жертва...

— Идут, — сказал Бенедиктов и перекрестился, задевая его острым локтем.

Кукольник поднял глаза и увидел, что из дверей церкви уже выносят тело. Он успел разглядеть несших гроб Жуковского и Крылова, но тут прямо под ноги процессии упал, сотрясаясь в рыданиях, какой-то человек, и произошла заминка; когда человека подняли, Кукольник узнал князя Петра Вяземского. И сразу вспомнил, как три года назад на обеде у князя Никиты Трубецкого его уговорили сесть за фортепьяно: сыграв и возвращаясь на свое место, он увидел, что Вяземский шепчет на ухо Пушкину, и скорее догадался о сказанном по движению губ, чем услышал: «Il bredoille en musique comme en vers{83}»

Вяземского оттащили в сторону. Кукольник перевел взгляд на людей, стоявших напротив, через освобождаемый для гроба коридор, увидел плачущие лица и сам промокнул глаза. «Глуп Мокрицкий! Если бы не был дурачок, то заслуживал бы наказания за бестактность. Надо же, ах ты Боже мой: свято место пусто не бывает! Но он прав, по сути прав. Не бывает, опоздали-с, господин Лермонтов...»

Гроб пронесли по площади и завернули во двор, где находился заупокойный подвал церкви: там телу следовало находиться вплоть до отправки на место захоронения, в Псковскую губернию. Когда гроб скрылся в воротах, по площади пронесся вздох и наступила томительная тишина. На исходе паузы, не желая далее участвовать в общих разговорах, Кукольник поспешил попрощаться:

— До свидания, господа. И не забудьте: послезавтра среда, так что, как обычно, у меня...

Едва обвыкнув в столице после украинской провинции, он завел правило устраивать по средам большие приемы. В квартире у Синего моста всякую неделю собиралось по двадцати, а то и более человек — чиновники императорской канцелярии, офицеры, студенты, а в последнее время все чаще люди искусства. Чего стоят хотя бы имена Карла Брюллова и Глинки! Весьма приятно было как-то услышать от министра народного просвещения Сергея Семеновича Уварова{84} лестные слова об их тройственном союзе. «Почитатели вашего таланта, дорогой Нестор Васильевич, — сказал Уваров, — полагают, что эта дружба представителей поэзии, живописи и музыки будет иметь положительное влияние на развитие общественного вкуса». Сомнительно, чтобы Пушкин когда-нибудь слышал такое от высшего чиновника, устами которого говорит правительство...

Но Пушкин умер, Пушкина больше нет, и он, Кукольник, теперь бесспорно первый поэт России. В соперниках разве что Бенедиктов, но куда уж Бенедиктову против него...

Кукольник обмакнул перо в чернильницу и быстро, без единой помарки записал в дневнике: «Пушкин умер, и я, будучи христианином, не могу радоваться этому. Однако мне трудно забыть, что он был злейший враг мой: сколько обид, сколько незаслуженных оскорблений он мне нанес — и за что? Я никогда не подал ему ни малейшего повода, хотя не был поклонником его таланта. Сказать по правде, я находил талант Пушкина весьма обычным и не разделял восторги многих. К тому же человек он был неуживчивый, о чем со всей очевидностью свидетельствует заключительная история его жизни. В последние годы он чувствовал, как шатается пьедестал, на который возвели его наши аристократы от поэзии, оттого бесился и наносил окружающим обиды. Я прощаю ему прегрешения против меня. Теперь у Пушкина иной судия. Мир его праху!»

Кукольник спрятал тетрадь в стол, потянулся в кресле и встретился глазами со своим портретом кисти Карла Брюллова. Художник изобразил его в темном, наглухо застегнутом пальто, в цилиндре и с тростью в руках. Великолепно удались глаза: взгляд одновременно пронзительный и скучающий. Брюллов тонко уловил сходство модели с Байроном, о котором первым сказал в «Библиотеке для чтения» Осип Сенковский. И точно: наружность романтическая — есть в нем нечто... Кукольник прищелкнул пальцами. Вот что странно: если подойти по справедливости, его черты, каждая сама по себе, мало привлекательны — долговязая неуклюжая фигура, непропорционально большие руки с тонкими, как у скрипача, пальцами, маленькая голова на длинной шее, толстые губы; хороши разве что темные волосы, падающие на лоб, да живые черные глаза. Но то, что по отдельности способно оттолкнуть, в совокупности создает неповторимый облик. Недаром Карл Павлович так упрашивал его позировать, и недаром же портрет, которому не больше трех месяцев, уже столь известен в обществе. Не раз и не два к нему приходили люди только затем, чтобы взглянуть на творение кисти Брюллова...

Кукольник позвонил в колокольчик. Вошел слуга.

— Я вчера распорядился насчет шампанского, чтобы припасли вдвое больше обычного. Пойди узнай, исполнено ли. Да вели подать мне сюда чай!

Потом плотнее запахнулся в халат и закурил сигару. Заботы о шампанском были неслучайны. Так уж повелось, что его среды, в отличие от принятых в иных домах Санкт-Петербурга вторников, четвергов, пятниц ets., никогда не обходились без крепких возлияний, а сегодня к тому ж вечер ожидался sans dames — разве что Глинка привезет Воробьеву. Да и сам он с ранних лет дружил с вином, чем не раз давал повод для насмешек соученику по Нежинской гимназии Гоголю.

Кстати, вот о ком он забыл — еще один претендент на русский литературный Олимп! Нашлись же безумцы, узревише небывалый талант в авторе провалившееся «Ревизора»! И ведь как странно складывается: за одними партами сидели, у одних и тех же профессоров учились, вмесят играли на гимназической сцене в пьесах Фонвизина и Озерова, а вкусы с младых ногтей разные — точнее, о вкусе Гоголя говорить не приходится, раз сочинил он и всерьез навязывал театру фарс, недостойный искусства. Кое-что, впрочем, объясняет незнание Гоголем языков, тогда как сам он читывал по-французски, по-немецки, по-итальянски и знакомился с лучшими образцами литературы не в пересказе бездарных толмачей. Не по безграмотности ли Гоголь боготворил Пушкина?

Кукольник усмехнулся, вспомнив, как однажды, еще в гимназии, они схватились с Гоголем из-за «Бориса Годунова». Гоголь, распаляясь, кричал, что Пушкин гений и этой драмой превзошел все, бывшее прежде, а Кукольник со спокойной логикой доказывал, что «Борис Годунов» просто дрянь да к тому ж непригоден для сцены. Чуть до драки не дошло, и дошло бы, если бы не пожалел он в последний момент хилого золотушного Гоголя, — а зря пожалел...

Так за воспоминаниями и размышлениями он провел часа два, потом вздремнул немного, а там уж и обед подоспел — по средам садился за стол рано, чтобы к ужину, когда будут гости, в меру проголодаться...

Первым, раньше обычного срока, пришел студент Академии художеств Иван Айвазовский, скромно направился в угол. По всеобщему отзыву Айвазовский обещал вырасти в живописца первой величины, и Кукольник ему немного покровительствовал, даже купил за хорошую цену два его небольших морских пейзажа, и деньги эти пришлись молодому художнику, ходившему в обносках, очень кстати. Кукольник велел подать ему закуски и присел рядом — спросил, что нынче нового в Академии. Айвазовский ответил, что студенты огорчены гибелью Пушкина...

— Да вы ешьте, ешьте, ветчины возьмите! — прервал его на полуслове Кукольник и встал, чтобы распорядиться по хозяйству.

Через полчаса после Айвазовского явились актеры Петр Каратыгин и Николай Дюр; только Кукольник перемолвился с ними парой слов, как гости повалили валом. Приехали один за другим чиновники 2-го отделения императорской канцелярии, где Кукольник был столоначалыгиком, Овсянников и Крупнов, директор московских императорских театров писатель и драматург Михаил Загоскин, поручики лейб-гвардии Уланского полка Александр Меринский и Михаил Апраксин, писатель и журналист Фаддей Булгарин, переводчик «Фауста» Эдуард Губер, Карл Брюллов со своими учениками Мокрицким, Корицким и Гороновичем, скульптор, живописец и медальер граф Федор Петрович Толстой, Александр Брюллов, Осип Сенковский, известный читателям под псевдонимом барон Брамбеус, Глинка вместе с оперным басом Осипом Петровым и певицей Авдотьей Воробьевой, академик живописи Федор Бруни, хотя и не закончивший еще своего «Медного змия», но уже прославленный им...

Кукольник не успевал раскланиваться и говорить любезности, ни с кем, впрочем, не задерживаясь подолгу. И при этом будто наблюдал за собой то справа, то слева, то откуда-то сверху: вот он улыбнулся, вот согнулся в поклоне, вот распрямился, тряхнув свисающей на лоб прядью. Ему приятно было ощущать себя центром и хозяином всего, что происходило вокруг, — настолько приятно, что, обычно тяжеловесный в общении, он порой даже начинал резвиться и чуть ли не вальсировать по гостиной, быстро перебегая от одного предмета мебели к другому и успевая одновременно участвовать сразу во всех разговорах.

Совершив несколько туров от фортепьяно к креслам, от кресел к овальному столу красного дерева, от стола, успев по дороге потрогать нервными пальцами спинки всех стульев, опять к фортепьяно, Кукольник остановился подле гигантского красного дивана, на котором обосновались художники. Семь человек чинно устроились рядком, причем крайние, чтобы видеть и слышать сидящих посередине Бруни и Карла Брюллова, сидели боком. «То ли будет здесь после застолья», — усмехнулся про себя Кукольник.

На этом диване обычно спали вповалку перепившие гости. Когда роль дивана окончательно выяснилась, его удлинили вдвое, ради чего сломали перегородку и ликвидировали нишу, в которой он стоял прежде; ныне на нем вольготно размещались на ночь до шести человек.

— Когда же наконец, Федор Антоновна. — обратился Кукольник к Бруни, — мы будем иметь удовольствие видеть вашего «Медного змия»? Общество полнится слухами...

— Не скоро еще, Нестор Васильевич, не скоро. По части слухов наше общество всегда впереди событий, а бывает, и само событие ими подменяет. Подтверждение тому смерть Пушкина. Я не знаю и не хочу знать, какова в случившемся роль его жены, но слухи, которые распространяют о ней, отвратительны. Нам с Аполлоном Николаевичем довелось запечатлеть Пушкина на смертном одре и немало времени провести в его квартире. Жена Пушкина была в те часы почти без сознания от горя.

— Зато в сознании были квартальные, — вставил Мокриц-кии. — Один все пытался увидеть, что у меня на мольберте. — искал бунтовщиков, должно быть.

— Жена... странное дело. — сказал Карл Брюллов и закашлялся: он еще не оправился от простуды, помешавшей ему быть на отпевании. — Прошедшей осенью как-то пришел ко мне Пушкин и стал звать к себе ужинать. Я был не в духе, идти не хотел и долго отнекивался, но он меня переупрямил и утащил с собой. Когда мы пришли, дети его уже спали. Так он их будил и выносил ко мне поодиночке на руках. Это не шло к нему и рисовало картину натянутого семейного счастья. Я не утерпел и спросил: «На кой черт ты женился?» А он отвечал: «Я хотел ехать за границу, а меня не пустили, я попал в такое положение, что не знал, что делать, и женился».

— Пушкин в вашей истории не очень-то хорош по отношению к жене, — заметил Кукольник.

— Что ж, как человек он часто бывал нехорош, но зато как поэт велик, — сказал Александр Брюллов.

— Это общепризнанно, — ответил Кукольник и, верный долгу хозяина, перешел к другой группе гостей.

Но и здесь говорили о Пушкине. Поэт Губер рассказывал Толстому, Каратыгину, Дюру и Апраксину, как незадолго до роковой дуэли он показывал Пушкину перевод «Фауста» и тот не только дал ценные советы, но и обещал взять на себя хлопоты по изданию.

— Вы помните пушкинскую сцену из «Фауста»? — спросил Каратыгин и начал:

 Мне скучно, бес.

Дюр подхватил:

         Что делать, Фауст?

Такой вам положен предел,

Его ж никто не преступает.

Вся тварь разумная скучает:

Иной от лени, тот от дел:

Кто верит, кто утратил веру:

Тот насладиться не успел,

Тот насладился через меру.

И всяк зевает да живет —

И всех вас гроб, зевая, ждет.

— Гениален, что и говорить, гениален, — сказал Губер. — Вот не мне бы, а ему «Фауста» перевести. Был бы перевод вровень с самим творением Гете.

Незаметно к ним подошел Сенковский.

— Кто тут Гете поминает? Прошу иметь в виду, что я годов тому назад четыре или пять первым назвал Нестора Васильевна «нашим Гете».

— А теперь вы нашли во мне еще и черты Байрона? — усмехнулся Кукольник. — Так вы весь иконостас литературным переберете,

— Что ж делать, если вы того стоите?

— Но речь шла не обо мне, а о Пушкине. — Кукольник взял Сенковского под руку и повел к другой группе, в центре которой стоял Фаддей Булгарин в любимой своей черной венгерке с брандебурами.

— Пушкин, Пушкин... Жаль Пушкина, растратит талант по пустякам, в желчь весь ушел, — пробормотал Сенковский.

Они подошли к Булгарину в тот момент, когда он, заканчивая, видимо, длинную тираду, сказал:

— В Пушкине жаль поэта, и немалого, а человек был дрянной, на это мало кто возразить захочет. Корчит из себя Байрона, а погиб, как заяц!

— Ну вот, и здесь о том же, — рассмеялся Сенковский и скаламбурил, оправдывая репутацию остряка: — А не оставить ли нам покойника в покое?

— А если кто-нибудь все-таки пожелает возразить господинуБулгарину? — сказал вынырнувший откуда-то сбоку Апраксин.

— Я того выслушаю с охотой, но и ответить не премину, — быстро отозвался Булгарин.

— Не стоит, Мишель. — Меринский взял Апраксина за плечо и повел в сторону. — То, что ты хочешь сказать, уже сказал Лермонтов, да так, что лучше уж и невозможно. Я был сегодня у него, дабы выразить свое восхищение...

— А, Лермонтов!.. — воскликнул Булгарин. — Как же, как же, такой кривоногий коротышка из гусар...

— Вы хотите ссоры? — спросил Апраксин.

— Не хочу, но и не боюсь.

— А я в таком случае не только не боюсь, но и мечтаю поссориться.

— Господа, разойдитесь, ради Бога, — попросил молчавший дотоле Загоскин. — Вы ставите хозяина в неудобное положение. Острые слова ваши, Фаддей Венедиктович, хороши в литературной полемике, но в гостиной они могут вызвать нежелательный результат.

— Я вовсе низкого не хотел обидеть, а лишь высказывал свое мнение, — ответил Булгарин. — Впрочем, я готов взять обратно любое свое слово, которое так или иначе задело кого-то из присутствующих. Считайте, что я уже сделал это. Сам же я не обидчив.

— Вот и отлично, — обрадовался Кукольник затуханию опасного происшествия. — Подайте же друг другу руки!

Булгарин протянул Апраксину руку. Тот усмехнулся, медленно спрятал ладони за спину и произнес раздельно:

— Вы, сударь, подлец и трус. Если вы не согласны со мной, то я готов решить это дело известным вам способом. Надеюсь, Александр, — обратился он к Меринскому, — ты не откажешь мне в просьбе проговорить все детали с человеком, которого назовет Фаддей Венедиктович? Извините, господа...

Апраксии вышел вон.

— Это был вызов? — спросил со спокойной улыбкой Булгарин у Меринского. — Согласитесь, сомнительное удовольствие рисковать своей жизнью в обмен на возможность подстрелить другого представителя рода человеческого...

— Вы же слышали, что было сказано. Вам самому решать: имела место обида или нет.

— В таком случае повторяю: я не обидчив.

В гостиной установилась тишина.

— Господа, господа! — громче, чем следовало, заговорил Кукольник, заполняя образовавшуюся паузу. — Давайте попросим Авдотью Яковлевну спеть, а Михаила Ивановича ей аккомпанировать. Просим, просим!

Глинка и Воробьева поднялись с мест, а Кукольник продолжал:

— Сегодня, когда еще не погребен Пушкин, один из лучших наших поэтов, следует воздать должное его памяти. Авдотья Яковлевна, Михаил Иванович, если можно — «Не пой, красавица, при мне»...

— Странно сошлось, — сказал Глинка. — Мелодию эту мне подсказал другой мученик, Грибоедов.

Он сел за фортепьяно и тронул клавиши...

— Прошу, господа, к столу, — сказал Кукольник, едва стихли последние аккорды. — Закусим чем Бог послал.

Если до того пили разносимое лакеями шампанское, то теперь сразу пошли в ход коньяки и наливки; впрочем, и о шампанском не забывали. Кукольник пил наравне со всеми и даже, пожалуй, больше других, отвлекаясь от стола лишь для того, чтобы проститься с отъезжающими гостями. Через четыре часа за столом, кроме хозяина, остались Каратыгин, молчаливые Овсянников и Крупнов, оба Брюллова, Осип Петров, как бездонная бочка опрокидывающий в себя бокал за бокалом, Булгарин и Меринский.

— Господа, — сказал Меринский, не сводя глаз с Булгарина, — я уже упоминал, что прибыл сюда от Лермонтова. И вот что он мне дал... — Меринский достал листок. — Это прибавление к его стихам на смерть Пушкина, оно написано нынче утром. Всего шестнадцать строк, но какие! Только послушайте!

Булгарин поднялся:

— Счастливо оставаться, господа. До свидания, Нестор Васильевич!

Он поклонился, и свет отразился от лоснящейся лысины.

— Вам бы особенно следовало послушать, Фаддей Венедиктович! — усмехнулся Меринский.

— Не вижу необходимости.

Булгарин пошел к выходу.

Когда Кукольник проводил его и вернулся в гостиную, Меринский уже читал лермонтовские стихи:

     А вы, надменные потомки

Известной подлостью прославленных отцов,

Пятою рабскою поправшие обломки

Игрою счастия обиженных родов!

Вы, жадною толпой стоящие у трона,

Свободы, Гения и Славы плачи!

     Таитесь вы под сению закона,

     Пред вами суд и правда — всё молчи!..

Но есть, есть Божий суд, наперсники разврата!

     Есть грозный судия: он ждет:

     Он не доступен звону злата,

И мысли и дела он знает наперед.

Тогда напрасно вы прибегнете к злословью:

     Оно вам не поможет вновь.

И вы не смоете всей вашей черной кровью

     Поэта праведную кровь!

Меринский запинался на каждой строчке, но все равно стихи произвели впечатление. Когда он закончил, никто не проронил ни звука. Кукольник, не терпя паузы — почему-то в последнее время он опасался такой вот из ничего возникающей тишины, — сказал:

— Господа, а вы пробовали такой напиток — пунш-ройяль? Я недавно отведал, и оказалось прилично на вкус. Приготовляется пунш-ройяль просто: смешивается адвокатец{85} с шампанским и добавляется немного ананасового варенья...

И они выпили пунш-ройялю, и еще шампанского, и еще коньяка, и еще наливок. С опозданием Кукольник заметил, что за столом нет Меринского, потом пропал Александр Брюллов, растворился в воздухе Каратыгин, и Овсянников с Крупновым, так и не молвившие за весь вечер ни слова, сделали попытку уйти домой, но дошли только до дивана, где уже прикорнул Карл Брюллов, и повалились крестообразно.

Кукольник обнаружил, что, кроме него, за столом остался один Петров. Оперный бас сидел, откинувшись на спинку стула, имевшую вид лиры, образованной двумя изогнутыми лебедиными шеями, и храпел на всю комнату. Кукольник посмотрел по сторонам, встретился глазами со ждущими распоряжений лакеями и показал пальцем на Петрова. Подумал и перевел палец на диван. После этого поднялся, потянулся за шампанским, но бутылка, как живая, увернулась от него и покатилась по столу. Кукольник покачнулся, продолжая всем телом движение руки, но сумел выпрямиться, недовольно отстранил лакея, сделавшего попытку поддержать его, поправил волосы и, ступая почти по прямой, направился в кабинет. Плотно притворил за собой дверь, упал в кресло и забылся.

Он очнулся всего через несколько минут, но ощущение было, будто спал долго и видел бесконечный сон со многими персонажами. Приоткрыл глаза и сразу зажмурился от яркого света... Ну да, он любит, чтобы было светло, это по его указанию жгут каждый вечер десятки свечей. Но сейчас свет мешал. Он хотел позвонить лакею, но колокольчик, предупреждая его намерение, беззвучно спрыгнул на пол и проскакал по ковру в угол. Пришлось вставать самому.

— Ненавижу, ненавижу аристократию. В обществе с аристократией еще смирюсь, но в литературе... никогда. Аристократы духа, надменные потомки... — бормотал Кукольник, раскачиваясь над подсвечником и давя пальцами огоньки. — Лермонтова стихи... что же он это так: меня пинает, а за Пушкина распинается?.. Пинает, распинается... — Он хмыкнул. — Это они внутри себя разбираются... Хорошо Лермонтов выхлестал своих. И все же так нельзя... Его стихи против правительства. А против правительства... нельзя! — Кукольник погрозил себе в зеркале. — Меня по окончании гимназии из-за глупого вольнодумства лишили золотой медали... вот как! Так что не сметь против правительства...

Из-за спины его отражения выглянул брюлловский портрет. Ему почудилось, что портрет сменил выражение лица. Кукольник перешел к другому подсвечнику, задавил и в нем огоньки, снова посмотрел на портрет — и снова не напрямую, а через зеркало. Теперь он увидел наверняка: портрет насмешливо улыбается. И коль скоро в кабинете никого больше не было, насмешка адресовалась ему. Потому улыбку с портрета следовало стереть сейчас же и во что бы то ни стало. Рука сама схватила стоящую подле зеркала трость.

Он замахнулся, чтобы ударить по наглой смеющейся роже, но человек с портрета в последний момент отшатнулся, перехватил трость и резким рывком втянул его в Зазеркалье. Кукольник упал на грудь, перевернулся на спину и, поскольку его не тревожили и дали осмотреться, без труда узнал обстановку своего кабинета; однако комната была не его. За столом в кресле — за его столом и в его кресле! — сидел сутулый старик и что-то писал. Видимо, старика встревожил шорох, он шевельнулся, сделав попытку посмотреть назад, но негнущаяся шея не позволила ему сделать это; тогда он начал вставать, тяжело опираясь кулаками на столешницу. Но прежде чем старик оказался на ногах и обернулся, Кукольник понял, что старик этот — он сам.

— Но это еще не все, — сказал человек с портрета, не обращая внимания на старика. — Подойди к столу и прочитай, что ты там написал.

Кукольник повиновался. На столе лежал раскрытый дневник. Он узнал свой почерк, но, прочитав пару строк, понял, что писал кто-то другой, и с опозданием увидел незначительную разницу в начертании букв. Он всегда писал легко и плавно, не задумываясь о нажиме пера, а здесь каждый штрих выдавал усилие.

— Да, этого ты пока не писал, но ничего, напишешь еще. А что до почерка, то это возрастные изменения, — сказал человек. — Напишешь, когда будешь всеми позабыт и захочешь о себе напомнить. Как миленький, напишешь... А теперь пошел прочь! — Человек подтащил его к зеркалу и, прежде чем толкнуть тростью в спину, прошептал: — А ведь тебя называли великим! Бедняга... Кто ж мог подумать тогда, что от тебя только я и останусь...

Кукольник ввалился обратно в свой кабинет, зацепился за стул и упал во весь рост. Хотел встать и даже приподнялся на локтях, но поднял глаза и увидел над собой смеющийся портрет. Видимо, наконец он понял что-то, потому что вдруг издал дикий утробный стон и ткнулся лбом в ковер.

Когда за пять минут до полуночи камердинер осторожно за глянул в кабинет, Кукольник спал на полу, свернувшись калачиком, и лицо его было мокро от пьяных слез. Камердинер позвал лакея, и вдвоем они перенесли поэта в постель.

Ровно в полночь гроб с телом Пушкина положили на устланную соломой телегу, обернули рогожей и в сопровождении жандармов повезли в последнюю дорогу.

Из воспоминаний Н.Ю.Артынова,

соученика Кукольника и Гоголя:

Кукольник стоял выше нас головою. Один Гоголь, эта, можно сказать, пешка, не хотел признавать достоинства Кукольника и называл его просто шарлатаном. Из-за этого я как-то чуть не поссорился с Гоголем. Начал он мне говорить против Кукольника разную чепуху, так я ему в ответ: «Ах ты, говорю, ничтожность этакая! Что ты значишь против Кукольника!» И таки порядочно его сконфузил.

Из набросков В. Г. Белинского к обозрению

«Русская литература в 1837 году»:

Сильные, даже по признанию оппонентов Кукольника, стихи снискали ему огромный успех, однако патриотизм их часто переходит в демонстрацию верноподданства, а торжественность речи в выспренность, и это не дает надежды, что их слава переживет наше время.

Из дневника, сфальсифицированного Кукольником

в конце жизни на основе подлинных записей 1837 г.:

29 января 1837 г. Пушкин умер. Мне бы радоваться, — он был злейший враг мой: сколько обид, сколько незаслуженных оскорблений он мне нанес — и за что? Я никогда не подал ему ни малейшего повода. Я, напротив, избегал его, как избегаю, вообще, аристократии: а он непрестанно меня преследовал. Я всегда почитал в нем высокое поэтическое дарование, поэтический гений, хотя находил его ученость слишком поверхностною, слишком аристократическою, но в сию минуту забываю все и, как русский, скорблю душевно об утрате столь замечательного таланта.

Предыдущая главаГлава 16 из 21Следующая глава