К книге
Царский поцелуйПЛЕННИК 1836 г. Александр Бестужев
71%
ПЛЕННИК 1836 г. Александр Бестужев
15

Зачинщик русской повести... пролетел в литературе ярким метеором, который на минуту ослепил всем глаза и — исчез без следа.

Виссарион Белинский.

Сочинения А. Марлинского

В середине августа 1836 года из стоявшего в Гаграх 5-го линейного Черноморского батальона исчез подпоручик Козмин, бывший кавалергард, сосланный на Кавказ за убийство на поединке своего товарища по полку. Поутру он выехал за ворота крепости размять лошадь, а вечером лошадь вернулась одна. Никаких подробностей происшедшего с ним в крепости не знали, но со всей уверенностью подозревали горцев. Ждали, что скоро, как уже бывало не раз, сообщат они, что подпоручик находится в плену, и потребуют выкуп. Но проходил день за днем, а о Козмине не было ни слуху ни духу. Тогда решили предпринять поисковую экспедицию, а если она не принесет удачи, взять заложников и открыть торг с их родственниками, коим не останется ничего, как самим искать Козмина, — при условии, конечно, что они хотят видеть своих близких здоровыми и невредимыми.

Заложники, три брата-погодка, сыновья местного князька, были захвачены без труда; при том вышла промашка: князек был мирный, ни в чем предосудительном не замеченный. Но когда это выяснилось, отступать было поздно; посланцам князька сказали, что юношей отпустят только в случае выдачи подпоручика или уж на худой конец, если Козмин мертв, в обмен на его тело. Но и это не помогло — через месяц стало ясно, что горцам о Козмине ничего не известно. Тогда братьям назначили порку, резонно рассудив, что после отсидки за решеткой они вряд ли станут друзьями русского воинства и в будущем принесут немало вреда; таким образом, их наказывали за предстоящие вины. Накануне экзекуции к крепости приходила мать заложников и выла под стенами целую ночь, пока свои же не утащили ее куда-то. А наутро экзекуция была отменена; у гарнизонного начальства хватило в последний момент ума притушить страсти. Как замять эту историю, однако, никто не знал, и она еще обещала аукнуться.

В день несостоявшейся экзекуции прапорщик Александр Бестужев, известный читающей России как Марлинский, получил наконец ответ на свое прошение о переводе в гражданскую службу, написанное в надежде на высочайшее дозволение целиком посвятить себя литературе. Царь начертал резолюцию: «Не Бестужеву с пользой заниматься словесностью; он должен служить там, где сие возможно без вреда для службы». Когда до Бестужева донесли мнение Его величества, он только криво улыбнулся — что и говорить, готовился к такому исходу.

Однако позже, когда остался один, дал волю чувствам. Он стоял на морском берегу и кричал в чернеющее пространство проклятья. В глазах накопились слезы, и унять их было невозможно; слезы стекали по щекам, застревали в усах и капали, капали с подбородка. Потом он опустился на гальку и колотил по ней кулаками, пока не разбил их в кровь, и снова кричал, проклинал — и царя, и свою судьбу, и бессловесную свою страну. Нет, он все-таки не был готов к такому исходу...

Служить там, где сие возможно без вреда для службы! Ха! Прав покойный Грибоедов: «Служить бы рад, присаживаться тошно». Тошно, ох как тошно, легче умереть! Смерти Бестужев никогда не боялся и часто даже желал, представляя ее как врата в некий мир, полный неизведанной свободы. «Погибать красиво легко», — когда-то вывел он формулу, но скоро обнаружил, что, как ни странно, это формула жизни, а не смерти. Потому и вышел он с братьями Николаем, Михаилом и Петром 14 декабря на Сенатскую площадь, что «погибать красиво легко» означает «жить, дыша полной грудью». Шли весело, хотя заранее сознавали крушение сего предприятия. Ах, как это было здорово, какой восторг в крови, какая надежда на чудо! Он, брат Михаил и князь Щепин-Ростовский впереди, а за ними роты Московского полка — с Богом, ура! Но не дал Бог чуда...

На следствии Бестужев рассказал все — как злоумышляли, кому какие роли предназначались и кто как вел себя в несчастливые часы восстания. Так поступили многие заговорщики, даже несгибаемый Рылеев, — и вовсе не в стремлении облегчить свою участь. Они были дворяне, лгать не умели и не желали, ибо честь, запятнанная ложью, пусть и с благой целью, — это уже не честь. Он улыбался, когда узнал, что причислен к первому разряду преступников и притворен к отсечению головы. Он улыбался, когда казнь заменили двадцатью годами каторги. Он смеялся, когда срок каторги скопили до пятнадцати лет, — должно быть, царь узнал, как накануне мятежа он отговаривал Каховского от планов зарезать Его императорское величество. Высокого о нем мнения государь, если собственную жизнь посчитал равноценной его пяти годам. Бестужеву было смешно, и он смеялся.

Он и далее, на каторге, намеревался жить, ни в чем не изменяя убеждениям и веселому нраву; ибо не понимал еще, что впредь ему предписано жить чужой жизнью. Он не понял этого даже тогда, когда оказался в финляндском Роченсальме, в сыром каземате форта с издевательским в его положении названием «Слава». Другие падали духом, а он сочинял поэму «Андрей, князь Переяславский» и тайком, по ночам, записывал сложившиеся строки толченым углем на табачной обертке. Опасался лишь одного, что войдут тюремщики и отберут орудие письма — жестяной обломок, который он зубами превратил в подобие пера. Хотя и этого боялся не сильно: поэма все равно оставалась в голове, а голова, спасибо помилованию, при нем.

И позже, когда особым указанием Николая его отправили в Якутск, он тоже ничего не понял. Может быть, причиной тому стали послабления, которые сделал ему император. Прочие заговорщики, осужденные по первому разряду, томились на тяжелых каторжных работах, а он жил на поселении, в относительной свободе: сочинял стихи и прозу, переводил из Гете, охотился, ухаживал — громко сказать, ухаживал! — за местными дамами. Не столь ужасна показалась ему Сибирь, как представлялось из Петербурга. А через полтора года он и вовсе с ней распрощался. Тот давний разговор с Каховским продолжал благоприятное воздействие на судьбу. Император велел перевести его в Кавказский Отдельный корпус, и он в компании товарища по ссылке Владимира Толстого всего за месяц преодолел несколько тысяч верст от Саянских гор к подножию Эльбруса.

Странная, мистическая история приключилась с Бестужевым во время того путешествия. По мере приближения к Тифлису жандармы теряли строгость, а когда их экспедиция присоединилась к каравану из двух сотен человек и под охраной казаков поехала по Военно-Грузинской дороге, присмотр за ним и вовсе превратился в пустую формальность. Бестужеву позволялось верхом уходить с казацким дозором далеко вперед; он дожидался каравана за каким-нибудь пригорком и выскакивал на жандармов, а они пугались и хватались за сабли, в первый миг подозревая в нем немирного горна. Это повторялось несколько раз, но почему-то никто не окоротил его; казаки с усмешкой давали отбой тревоге, и продолжалось неспешное движение.

Так добрались до Гуд-горы. Бестужев снова ускакал по петляющей дороге, за поворотом, много ниже себя, увидел идущий из Грузин караван и помчался к нему. От встречного каравана оторвались несколько всадников. Дальше — мороз по коже! В одном из всадников он узнал Пушкина... Господи, откуда?! Здесь, за многие сотни верст от Петербурга!

Они обнялись.

— Откуда ты?! — закричал Пушкин.

— Переведен из Якутска в Кавказский корпус рядовым без права выслуги, — тоже крича, но не осознавая, что кричит, ответил Бестужев. — А ты?

— Был в Арзруме, теперь возвращаюсь обратно.

И через несколько минут беспорядочного, полного восклицаний разговора они расстались.

Тому минуло семь лет. Бестужев тогда все еще ничего не понимал и был полон надежд. И даже указание императора навечно оставить его рядовым не мешало этим надеждам существовать. Ведь одновременно пришло разрешение выступать в печати, хотя и без упоминания своего имени. Тогда и взял он псевдоним Марлинский — по названию одного из дворцов в Петергофе, где квартировал во времена оные его лейб-гвардии драгунский полк. Он не раз уже имел случай убедиться, что решения государя подвержены перемене, и всегда в лучшую для него сторону. Это понемногу примиряло Бестужева с царем, в чем, однако, он не рисковал признаться даже самому себе. И отгораживался от горького признания шуткой: «Ничего, рядовой — человек вольный. Куда пошлют, туда и захочет».

Через месяц после нечаянной встречи с Пушкиным он уже участвовал во взятии Байбурта и позже был в сражениях едва ли не каждый месяц. Нарочно лез под выстрелы, надеясь на ранение, которое перекроет участие в мятеже и принесет полное прощение, но пули облетали его, как заговоренного. Немногие друзья-офицеры наименовали его между собой за храбрость и удачливость в бою бесом, а жители Дербента уважительно звали Искандер-беком. А бек был всего лишь простой солдат, и батальонный командир Васильев то и дело грозил ему за дерзость шпицрутенами. Старый служака, вышедший из низов и проведший всю жизнь в отдаленных гарнизонах, находил в том особое удовольствие, ему лестно было властвовать над столичной штучкой, вчерашним гвардейским штабс-капитаном и адъютантом герцога Вюртембергского да к тому ж еще писателем. Бумагомарак Васильев презирал...

Странно, но в первые свои солдатские годы, между шагистикой и сражениями, Бестужев написал почти столько же, сколько за всю предыдущую жизнь. Он шел на штурм какого-то очередного аула, когда петербургская типография печатала первые пять частей «Русских повестей и рассказов». Успех был невероятный. Но больше, чем публику, он ошеломил самого Бестужева. И если до того он со спокойной душой верил в прощение императора в каком-то подернутом дымкой, но не очень далеком будущем, то теперь желание освободиться от солдатчины превратилось в идефикс. С ним происходило что-то страшное. Как никогда он хотел жить и как никогда лез на рожон. Погибать красиво легко...

Он и погибал — в бою и в любви. Только погибал он, а навсегда умирали другие. Что-то роковое было в его заговоренности от пуль и беззащитности тех, кто находился рядом. Валились, как колья в гнилом частоколе, солдаты, шедшие с ним в одной цепи; сошел с ума, не выдержав армейской муштры, брат Петр, тоже, милостью императора, разжалованный в рядовые; гнили заживо в Сибири братья Николай и Михаил, нелепая пуля настигла Оленьку Нестерцову{79}. С ее смертью случился в Бестужеве перелом, он понял вдруг, что возвращения к прежней жизни не будет. Именно вдруг, что ненормально для человека умного и опытного! Обвиненного в убийстве любимой, его доставили на батальонную гауптвахту; он упал на топчан, уткнулся лицом в стену и понял главное: жизнь кончилась. И то, что следствие восстановило справедливость и подтвердило его невиновность, ничуть не поколебало его в этом мнении. Жизнь кончилась, хотя погибнуть красиво так и не удалось.

Власти словно почувствовали в нем эту перемену и не простили неверия в свое милосердие. Негласный надзор превратился в гласный, чуть ли не демонстративный. Летом тридцать пятого года на Водах, куда Бестужева отпустили по болезни, к нему на квартиру явились военный полицмейстер полковник Казасси и пятигорский комендант Жилинский. Результатом обыска, самолично учиненного столь высокими особами, стало изъятие пуховой шляпы, похожей на те, в которых ходили итальянские карбонарии, и открытие политического дела. Когда известие об этом дошло до шефа жандармов Бенкендорфа, тот, устыдившись глупости подчиненных, дело велел прекратись, а шляпу вернуть.

В иное время Бестужев долго бы щеголял в этой шляпе, но теперь ему трунить не хотелось. Он вернулся к месту службы и уж не в шутку стал искать встречи с пулей. Но — тщетно. В стычке под Геленджиком на него выскочили три горца, он поднял было саблю, собираясь защищаться, но тут же опустил ее, смежил веки, ожидая, что сейчас, сейчас в тело вонзится жаркая сталь, но произошло небывалое. Крик «Аллах акбар» застыл у горцев на губах, шашки их завязли в воздухе и, когда он открыл глаза, все продолжали свое начальное движение. Он поднял саблю снова и, хотя руки горцев сразу задвигались в обычном темпе, старым приемом, который выучил еще юнкером, свалил одного, другого, а третий, трусливо оглядываясь, поскакал к своим. Но Бестужев не дал ему уйти: догнал и сбоку ударил саблей по шее.

После боя его представили к офицерскому званию. Узнав об этом, он усмехнулся в своей обычной манере. Потом нашел разбитного вестового Кокошкина, знающего всех и вся, дал ему денег и попросил достать арака. В этот вечер он страшно напился и долго блевал у плетня. Вернувшись в дом, стал искать пистолеты, да не нашел — тот же Кокошкин, почувствовав неладное, предусмотрительно засунул пистолеты в сундук и завалил какой-то рухлядью.

— А я, как Рылеев... — пробормотал Бестужев и принялся сооружать петлю из ремня, но за этим занятием его сморил сон...

В мае тридцать шестого пришел приказ о производстве в прапорщики. Выходило, что царь не оставил его своей милостью, но благодарности за это Бестужев не испытал. «Офицерские эполеты я выстрадал и выбил штыками», — написал он петербургским друзьям в нарочито бодром письме и следом, в лихорадочной бессмысленной спешке, брызгая чернилами и прорывая пером бумагу, написал прошение об отставке, чего, будучи рядовым, позволить себе не мог.

И вот ответ: «Не Бестужеву с пользой заниматься словесностью...»

Он бил кулаками неповинную гальку и, сорокалетний мужчина, рыдал, как ребенок, которого поманили красивой игрушкой и подло обманули. А игрушкой той оказалась жизнь.

Бестужев не знал, сколько времени просидел на берегу. Когда за спиной раздались шаги, он не обернулся. Подумал лишь с облегчением, что, может быть, это абрек с кинжалом, и в следующее мгновение вспомнил, что не подвержен физической смерти. В том-то и ужас, что не подвержен...

Его тронули за плечо.

— Что? — спросил он, не оборачиваясь.

— Темнеет уже, Александр Александрович, идемте в гарнизон. Опасно... — сказал тоненький голос.

Это был молоденький прапорщик Зайцев, почти мальчик, попросившийся служить на Кавказ в поисках приключений.

— Да, да, конечно, — ответил он Зайцеву, с ужасом думая, что тот мог слышать его стенания.

— Я только подошел, — сказал Зайцев, будто подслушав его мысли, и Бестужев понял: Зайцев все видел и слышал.

— Что наши аманаты? — спросил Бестужев, чтобы увести разговор в сторону.

— Сидят, — пожал плечами Зайцев. — Старший вполне прилично говорит по-русски, читать пытается. Говорит, что жил долго при каком-то русском докторе и выучился. Жалко их, ни в чем ведь не виноваты.

— Еще как не виноваты.

Бестужев поднялся и быстро, чтобы не дать Зайцеву опередить себя и заглянуть в лицо, направился в крепость. Нынче в ночь ему было заступать начальником караула.

У себя на квартире он первым делом умылся, причесался. Нещадно болели костяшки пальцев. Посмотрелся в зеркало: глаза красны, крылья носа припухли. Он надел мундир, тщательно застегнулся и вышел во двор. Кое-где в мазанках горели огоньки, над крышами угадывались горные силуэты. Переговаривались часовые, откуда-то доносилась приглушенная солдатская ругань, мычала скотина.

Он принял караул, дождался полуночи и пошел проверять посты. Совершенное равнодушие овладело им, будто и не бился три часа назад в истерике. Его походка, и прежде легкая, стала совсем невесома, и казалось, что это не пыль, а сгустившийся южный воздух пружинит под сапогами.

Солдат, охранявший гарнизонную тюрьму, не услышал и не почувствовал его появления. Он стоял под висящим на крюке фонарем, привалившись плечом к стене, негромко напевал что-то тягучее и больше походил на крестьянина, уставшего от тяжелой работы, чем на караульного. Бестужев остановился и кашлянул тихонько.

— Стой! Кто идет! — вскрикнул солдат испуганно.

— Успокойся, братец, это я, — сказал Бестужев, выходя на свет. — Не спи на посту. Горец — он, если что, не помилует.

— Как же можно спать, ваше благородие! — Солдат вытянулся в струнку и вновь стал похож на солдата.

— Ну, ну... — Бестужев усмехнулся; он вспомнил, как в Дербенте прибившийся к ним с Ольгой татарчонок пел, перевирая, старую солдатскую песню: «Солдат спит на посту, спит и глядит в темноту...» — Как твои пленники, не бузят?

— Шепчутся все, шуршат, как мыши.

— Дай-ка я пройду к ним. — Бестужев снял с крюка фонарь, подождал, пока солдат отодвинет засовы, и спустился по ступенькам в подвал.

Аманаты не спали. При виде Бестужева младшие вскочили на ноги, но, увидев, что старший остался сидеть, снова опустились на солому, служившую им постелью. Руки у всех троих были связаны за спиной. Бестужев поставил фонарь на пол посередине подвала, сел напротив пленников на охапку соломы, достал трубку и не спеша раскурил ее. Все это происходило в полном молчании.

— Ты точно ничего не знаешь о Козмине? — наконец спросил он старшего брата.

Тот не ответил. В тишине потрескивал фонарь, и чуть слышно доносились через зарешеченное окно под самым потолком шаги часового.

— Ответь мне: ты точно ничего не знаешь о Козмине? — повторил вопрос Бестужев.

— Зачем зря болтать языком, ты мне все равно не поверишь...

— А если поверю? Я даю слово офицера и дворянина, что сделаю все для вашего освобождения, если поверю тебе.

— Даже если поверишь, что Козмина убил я, ты и тогда освободишь нас?

— Я уже дал слово.

— Ты слово дал, ты его и обратно заберешь. Это сделать просто, когда у тебя пистолет и кинжал, а у того, кому ты дал слово, связаны руки.

— Хорошо, руки я тебе развяжу, — сказал Бестужев, — давай их сюда.

Горец остался недвижим.

— Оказывается, это ты мне не веришь, а не я тебе. — Бестужев взял его за плечо, рывком развернул, вынул из ножен кинжал и перерезал путы. — Видишь, как просто.

То же самое он проделал и с двумя другими братьями. Повернулся к ним спиной и принялся разглядывать силуэт сапога остановившегося у окошка часового. Боковым зрением он видел, как братья разминают затекшие руки; потом младшие встали с явным намерением подойти к нему сзади, но жест старшего остановил их. Бестужев обернулся и успел застать сожаление на их лицах.

— Что ты хочешь от нас? — спросил старший.

— Ничего. Я отпущу вас в любом случае. Теперь ты готов рассказать, что знаешь о Козмине?

— Его взял Анцва{80}. Он спустился за Козминым в золотой повозке... (Бестужев улыбнулся.) Но ты уже не веришь.

— Все равно рассказывай, сделай милость. Может быть, я поверю, когда ты закончишь говорить,

— Козмин видит Анцву, сидит за его столом, ест барашка, пьет вино. Анцва одет в кожаною одежду, а подошвы его сапог золотые, в руках у него плеть, которая высекает молнии.

— Но Анцва ваш бог, а Козмин человек православный.

— Какая разница?.. Анцва берет всех хороших людей. А Козмин был добрый человек, хотя пил много арака.

— Но какая цель? Зачем это?

— Анцва берет к себе людей, которые лишние на земле и не могут найти себе места. Они переждут на небе худшие времена и явятся на землю в свой срок.

— Выходит, срок Козмина настанет нескоро, раз ваш бог забрал его на небо. И кроме того, из твоих слов следует, что мы зря ищем Козмина и вряд ли когда-нибудь его увидим.

— В первые сорок дней те, кто знал Козмина, могут его увидеть. На рассвете, когда встает солнце, нужно смотреть так, чтобы первый луч, который выйдет из-за горы, попал прямо в глаз. Но поторопись: сорок дней истекают и завтра последнее утро... — Горец замолчал, потом поднял глаза на Бестужева. — Я рассказал тебе все.

— Хорошо. — Бестужев кивнул в знак того, что понял немой вопрос. — Сидите и ждите, я вернусь и вас выпушу. Дальше дело ваше. Сумеете уйти, Бог помощь. А не сумеете... — Он не договорил и стал подниматься по ступенькам. Младшие братья внимательно следили за ним и с трудом сдерживались, чтобы не ослушаться старшего. На верхней ступеньке Бестужев обернулся. — Ждите, — сказал он сухо.

— Спасибо тебе, — сказал старший брат.

Бестужев повесил фонарь на место и, обойдя тюрьму, прошел к навесу, под которым хранилось сено.

Да, Козмин крепко пил, это верно. Потому, наверное, они с ним и не сошлись. Но Бестужев помнил большие, всегда печальные глаза Козмина, столь не подходящие гордому профилю молодого римского патриция. Когда-то, наверное, он был мечтательным юношей, похожим на нынешнего Зайцева или, что еще вероятнее, на него самого образца 1812 года. Дуэль Козмина была глупая, из-за какой-то актерки. И у него, Бестужева, глупых дуэлей по молодости было без счета. Но он никогда не выходил к барьеру, чтобы убить — а лишь чтобы испытать сладостную дрожь, возвышающую сладостную дрожь, которая порождается не страхом, а презрением к смерти. Погибать красиво легко...

Бестужев присел на корточки, вгляделся в темноту и прислушался. Рядом, у самого лица, застрекотала цикада. Он вздрогнул, но тут же овладел собой, твердой ручкой высек огонь и подпалил сено. В следующее мгновение он оказался по другую сторону навеса, выстрелил в воздух и закричал:

— Тревога! Тревога!..

Потом помчался к подвалу, схватил ошалевшего часового за руку и, указывая куда-то в темноту, крикнул:

— Вон они, вон — туда побежали. Давай за ними, братец!

И побежал следом за солдатом, потратив лишь краткий миг, чтобы отодвинуть засовы.

Гарнизон был поднят в ружье. Там и сям щелкали выстрелы. Неразбериха продолжалась часа два, пока наконец не стало ясно, что проникшие в крепость бандиты отступили. Всех потерь было — сгоревшее сено, да обнаружилась пропажа пленников. Солдата, охранявшего их, допросили еще до наступления утра. Впрочем, по уверениям Бестужева, именно этот солдат, храбро бросившийся на бандитов, предотвратил более страшные последствия нападения. Что же до аманатов, то их побег снял с души начальства тяжелый камень, уже за это солдата следовало если не наградить, то, во всяком случае, оставить без наказания.

За несколько минут до восхода солнца Бестужев поднялся на вышку, задал несколько ничего не значащих вопросов караульному и стал смотреть в сторону гор. Утренние сумерки наполнялись туманной дымком, прозрачной и в то же время хорошо ощущаемой глазом. Чувствовалось в ней что-то от живого организма, и непонятно было: спускается она с вершин в ущелья, чтобы переждать там неприятное ей теплое время суток, или, наоборот, выползает из ущелий в надежде потягаться с восходящим солнцем.

Бестужев перевел взгляд с горных вершин вниз, туда, где туман был гуще и почти полностью скрывал очертания скальных уступов, ненадолго отвлекся и едва не пропустил первый луч солнца. Однако он успел почувствовать мгновение, когда следует поднять глаза кверху, и свет ударил ему в самый зрачок, отпечатав на нем силуэт человека с гордым римским профилем...

Из воспоминаний декабриста В. С. Толстого

об исчезновении Александра Бестужева (Марлинского)

во время высадки десанта на мысе Адлер 7 августа 1837 г.:

Он был в лодке вместе с начальником десанта Вольховским{81} и адъютантом последнего Несторовым. Бестужев кричал, распоряжался... Адъютант сказал: «Извольте молчать, начальник вам приказывает». Бестужев умолк и, выйдя на берег, никому ничего не сказав, ушел в цепь... Неизвестно, был ли он изрублен или умер в сакле пленным, ничего не могли узнать. Поэтому были даже слухи, что он бежал. Если же он был изрублен, то все-таки нашли бы его труп или признаки его.

Предыдущая главаГлава 15 из 21Следующая глава