Но не хочу, о други, умирать:
Я жить хочу, чтоб мыслить и страдать...
И может быть на мой закат печальный
Блеснет любовь улыбкою прощальной.
Александр Пушкин. ЭЛЕГИЯ
Или же бунт поднимет чернь глухую,
И чернь того на части разорвет.
Чей блещущий перунами полет
Сияньем облил бы страну родную.
Вильгельм Кюхельбекер.
УЧАСТЬ РУССКИХ ПОЭТОВ
Персидский шах Фетх-Али, тень Аллаха на земле, средоточие вселенной и опора звезд, был стар и не очень здоров. Но Аллаяр-хан, возлюбленный зять средоточия вселенной, только усмехался, когда верные люди доносили ему о недомоганиях шаха. Он не сомневался, что шах переживет еще многих. Возможно, он думал так потому, что хотел думать именно так, а не иначе. В потаенных, не совсем четких мечтах Аллаяр-хан уже не раз примеривался к трону, но, умри Фетх-Али сейчас, пришлось бы думать не о троне, а как сохранить свою не самую глупую в Персии голову. Слишком много имелось других претендентов — одних сыновей у шаха насчитывалось семь десятков, почти столько же зятьев, а внуки вовсе не поддавались счету, — и Аллаяр-хану требовалось время, чтобы укрепить позиции.
Велиагдом, наследником престола, объявили Аббаса-Мирзу{45}, титулованного с тех пор перлом шахова моря, второго по старшинству сына шаха; следовательно, его старший брат Гуссейн-Али-Мирза остался недоволен. Это создавало условия для превращения обычной на подступах к трону толчеи в резню и вполне устраивало Аллаяр-хана, который не собирался препятствовать выяснению отношений внутри Каджарской династии{46}. Хорошо было и другое: шах не числил его в очереди на престол; потому приблизил, наградил титулом ассиф-оуд-доулэта{47}, то есть возвысил над всеми министрами, и передоверил ему управление государственными делами, а сам предался удовольствиям. Болезни помешали Фетх-Али уделять должное внимание женам, коих у него насчитывалось едва ли не тысяча, и умножать без того немалое число своих потомков. В подражание шаху все сколько-нибудь значительные фигуры при дворе стали хотя бы внешне демонстрировать чрезмерную любвеобильность и нежелание вникать в дела государства. Кое-кто, конечно же, лицемерил и подобно Аллаяр-хану ждал своего часа, но он, пользуясь своим положением первого министра, надеялся упредить соперников.
Пока ничто в стране не мешало осуществлению его далеко идущих планов. Опасность исходила извне, от набирающей мощь Российской империи, и был человек, который эту опасность олицетворял. Совсем недавно, и года еще не прошло, тот худощавый, в очках, кяфир{48} вынудил Аббаса-Мирзу подписать в Туркманчае унизительный договор, по которому России отдавались Эриванское и Нахичеванское ханства, да еще уплачивалась контрибуция в десять куруров{49}. Безвольный Аббас-Мирза простил это унижение и на следующий день сделал вид, что забыл о нем, потому что ничего более сделать не мог, но Аллаяр-хан не простил и не забыл. И самого договора, и — прежде всего — презрения, которое исходило от кяфира. Аллаяр-хан не знал, когда снова увидит этого человека и увидит ли вообще, но хотел верить, что это произойдет. Он должен был посчитаться с ним.
Самое странное, что человек в очках все понял, хотя между ним и Аллаяр-ханом на этот счет не было сказано ни слова. Он доставил в Петербург Туркманчайский договор, получил награды — чин статского советника, орден Св. Анны, украшенный алмазами, и четыре тысячи рублей, — выслушал указания министра иностранных дел Нессельроде и в неслыханном доселе дипломатическом ранге полномочного министра-резидента отправился в обратный путь. В отличие от Аллаяр-хана он уже знал о предстоящей встрече.
До Царского Села его провожали друзья — Андрей Жандр и Александр Всеволожский. Ехали молча. Уже вторые сутки шел дождь, было пасмурно, и казалось, вот-вот посреди дня наступит ночь. В Царском Селе потребовали бутылку бургонского и бутылку шампанского. Распили без слов.
— Ну, прощайте, — сказал новоиспеченный министр-резидент, положив друзьям ладони на плечи, — вряд ли увидимся еще...
— Брось, Грибоедов! К чему эти дурные мысли?! — остановил его Жандр.
— Нет, братья!.. — Министр-резидент притянул друзей к себе, и все трое соприкоснулись головами. — Нас там всех перережут. Аллаяр-хан личный мой враг, он не подарит мнеТуркманчайского трактата!
Они творили друг другу еще какие-то слова, но это было последнее, что запомнилось. Полномочный министр-резидент сел в коляску и махнул рукой. Лица Жандра и Всеволожского медленно проплыли мимо него, коляска завернула за угол — и все!
В этот момент предчувствие оформилось в знание — ему больше не бывать в Петербурге.
Гарем Аллаяр хана уступал, конечно, гарему Фетх-Али-шаха и гаремам шах-заде{50} Аббаса-Мирзы и шах-заде Гуссейна-Али-Мирзы, но тоже был велик. Первый министр однажды попытался вспомнить жен по именам, но сбился на третьем десятке и даже не смог вызвать в памяти лица всех. Это вовсе не свидетельствовало о забывчивости Аллаяр-хана — просто политика заставляла его пренебрегать другими женами ради Таджиханум, шахской дочери; некоторых из жен он не видел рядом с собой годами.
Сегодня, как обычно, он велел евнуху приготовить Таджи, но тот смиренно сообщил, что она нечиста. Аллаяр-хан гневно нахмурился и после длинной, опасно длинной для евнуха паузы пожелал видеть Зульфию-ханум, жену славянку, в недавнем прошлом носившую простое русскоеимя Мария. Перепуганный евнух убежал выполнять приказ, а Аллаяр-хан подождал, пока он исчезнет, и расхохотался. О том, что дочь шаха нечиста, он знал и без евнуха, ибо еще до того, как отдать приказ, произвел необходимые подсчеты. Таджи была не хуже прочих жен, но Аллаяр хану не давала покоя мысль, что, превратись Таджи вдруг в отвратительную старуху, ему все равно придется принимать ее ласки. Аллаяр-хан был слишком горд и самолюбив, что бы как должному следовать принуждению в сладком деле любви.
В ожидании, пока евнух введет Зульфию, Аллаяр-хан откинулся на подушки, прикрыл глаза и задумался. Последнее время он думал только о делах, и получалось, что он думал только о государстве, потому что дела государства были его делами и иных дел у него не было. С тех пор как первый Каджар, толстозадый евнух Ага-Мохаммед-хан, известный коварством и свирепостью, захватил трон, страна покатилась в пропасть. Персиянин Аллаяр-хан имел тому простое объяснение: тюркам Каджарам интересы Персии чужды. Они, как шакалы, делят и никак не разделят ослабленную страну, это их шакалий вой накликал беду с севера, указал путь русским полководцам Ермолову и Васкевичу и призвал надменного кяфира в очках, для которого величие Персии — пыль, недостойная его сапог.
Аллаяр-хан скрипнул зубами. Он словно наяву увидел кяфира: тот, прямой, как палка, сидел, покачиваясь на рессорах, — ехал куда-то по раскисшей дороге; его гордый профиль то возникал в окошке, то проваливался в темную глубину коляски. Холод пробежал у Аллаяр-хана по спине. Видение было слишком четким, чтобы оказаться плодом воображения. Он почувствовал: кяфир приближается, — и улыбнулся.
Довольно долго Аллаяр-хан лежал с закрытыми глазами и следил за едущим кяфиром; потом он ощутил легкий запах благовоний и чуть раздвинул веки: перед ним стояла Зульфия, почти обнаженная, в легком полупрозрачном наряде.
— Иди сюда, садись, — сказал Аллаяр-хан еле слышно, словно опасался вспугнуть кяфира. — Побудь здесь, сколько хочешь, но не вздумай мешать мне. Я хочу спать...
Но он не заснул. Он продолжал следить за кяфиром, который взял было книгу, да так и не раскрыл ее и уставился через окошко на однообразные мокнущие поля. И столько было во взгляде кяфира тоски, что Аллаяр-хану, ассиф-оуд-доулэту и возлюбленному зятю тени Аллаха, хотелось петь от радости...
Грибоедов бросил книгу на сиденье. Он чувствовал себя смертельно уславшим, будто исполнилось ему в этом году не тридцать три, а много больше. И мысли его тоже были стариковские — не о том, что ждет впереди, а о прошедшем, в силу времени невозвратном. Он смотрел в окошко, но на самом деле ничего не видел: и поля, и деревья вдали, и залитые водой обочины заслонялись медленно проплывающими картинами канувшей в небытие жизни.
Вот он мальчик, и рядом мать, старомосковская светская львица, более всего озабоченная тем, чтобы он сохранил достоинства древнего рода Грибоедовых, и суетятся гувернеры Петрозилиус и Ион;
вот он студент и ведет умные разговоры с Чаадаевым;
вот он гусар и дурачится, заезжая на лошади на второй этаж, в бальную залу, или, того лучше, пробирается в костеле к органу и нарушает службу развеселой «Камаринской»;
вот он волокита, меняет актерок, как перчатки, и даже превосходит в любовных победах легендарного ловеласа генерала Милорадовича, петербургского военного генерал-губернатора и по совместительству куратора императорских театров, — этого Милорадович ему не простит;
вот он един в двух лицах, дуэлянт и секундант, на нелепой и знаменитой четверной дуэли, и катается у его ног, оставляя на снегу красные полосы, бедняга Васька Шереметев, смертельно раненный хладнокровным Завадовским;
а вот и он сам корчится от боли и трясет рукой, искалеченной Якубовичем во втором, тифлисском, акте четверной дуэли, и противник, довольный удачным выстрелом, кричит: «По крайней мере на фортепьянах играть перестанешь!»;
вот первая поездка в Персию, секретарем русского посольства, и персидский орден Льва и Солнца на груди;
вот Тифлис, и он — не сбылось обещание Якубовича — играет в четыре руки с десятилетней девочкой Ниной, дочерью своего нового приятеля князя Чавчавадзе, крестника Екатерины Великой, поэта и вообще человека во всех отношениях приятного;
и вот еще Тифлис, две комнатки в домике близ армянского базара, обращенные окнами на гору Святого Давида, и написаны наконец и тут же читаны новому другу Вильгельму Кюхельбекеру, у коего многое взято для Чацкого, два первых действия «Горя от ума»;
вот комедия закончена, он читает ее в Петербурге «на бис» двенадцать раз, и на него обрушивается слава, и на него обрушивается ненависть;
но вот он понимает, что никогда не увидит «Горе» напечатанным, а попытку сценической постановки пресекает злопамятный Милорадович:
вот снова Кавказ, и здесь неожиданный арест по подозрению в соучастии Рылееву и Пестелю (и Каховскому — в убийстве Милорадовича!), возвращение при фельдъегере в Петербург и столь же неожиданное освобождение:
вот он назначен переговорщиком с персами и добывает Туркманчайский мир, и царь благодарит его, и вчерашние ненавистники заискивают перед ним;
вот он, словно вспомнив гусарскую юность, ударяется в глупое распутство и делит сутки между прежней своей любовницей балериной Катенькой Телешовой и новой - Леночкой Булгариной, женой друга Фаддея; «Wüstling{51}», — сказала Леночка, узнав, что с Катенькой не закончено, но от тела не отлучила:
вот он пишет на списке комедии: « ”Горе” свое поручаю Булгарину. Верный друг Грибоедов», ибо уверен: кто-кто, а Фаддей ради славы собственной сбережет и комедию его и его славу;
и вот он с новыми регалиями и полномочиями уезжает в Персию, навстречу гибели, отданный на заклание, на растерзание Аллаяр-хану.
По дороге Грибоедов заехал в тульское имение давнего друга Степана Бегичева, пробыл в гостях три дня и против обыкновения был молчалив. При расставании повторил то же, что Жандру и Всеволожскому:
— Прощай, брат Степан, не увидимся никогда... Я знаю персиян, Аллаяр-хан уже точит кинжал, не подарит он мне заключенного мира...
А сам увидел вдруг Аллаяр-хана в большой и освещенной ярким солнцем комнате, беседующим с какими-то европейцами, должно быть англичанами. Грибоедов вгляделся и узнал старых знакомых — английского посланника полковника Макдональда, секретаря английской миссии капитана Кемпбелла и доктора Макниля. Узнал, скривит губы в тонкой улыбке, которая всегда так раздражала его противников...
— Ты что, Саша? — вернул его назад Бегичев.
— А?.. Ничего... — Грибоедов обнял его. — Прощай, Степан, прощай!
Он резко оттолкнул Бегичева, будто боялся, что еще секунда и — расслабится, бросит все и никуда, некуда не поедет.
И снова потянулись за окошком мокнущие поля, похожие на плевки чахоточного гиганта. На фоне их прорисовывался человек в блистающем зо́лотом одеянии. Его унизанные перстнями пальцы перебирали четки, взгляд был устал и задумчив. Человек провел ладонью по черной, без единого седого волоса бороде, что-то сказал и поднялся со своего моста.
Аллаяр-хан встал и подошел к окнам, обращенным по восточной традиции во двор. Поворачиваться к гостям спиной было невежливо, но он сознательно нарушал этикет, словно испытывал, на сколько велика заинтересованность англичан в дружбе, которую они так настойчиво предлагают. Если русские надеялись на силу оружия и Грибоедов в Туркманчае больше напоминал не дипломата, а полководца, готового отдать приказ военной армаде, то англичане предпочитали действовать хитростью. Аллаяр-хан одинаково не любил и тех и других, но сейчас главная опасность исходила от русских, и потому англичане были его союзниками. Они могли дать денег, дать оружия, помочь, если, конечно, сочтут это в своих интересах, скрепить в единое целое расползающуюся страну. А что до их постоянного лукавства и привычки шпионить, в чем особенно преуспел Макниль, коему шах доверяет здоровье своих жен, то — не беда: пусть лекарь-шпион по-больше слышит о ненависти к русским и сам разжигает эту ненависть. Плохого в этом ничего нет...
— Капитан, — обратился он к Кемпбеллу, — говорят, вы только что из Петербурга?
Аллаяр-хан прекрасно знал, что Кемпбелл прибыл в Тегеран всего два дня назад, но употребил это «говорят», как бы подчеркивая свое равнодушие к обсуждаемой теме. Но и это проглотили умные англичане.
— Я прибыл позавчера, — сказал Кемпбелл.
— Так ли хорош Петербург, как о том рассказывают? Говорят. — Аллаяр-хан улыбнулся, — что царь Петр построил свою столицу на холодных болотах и каналов в ней едва ли не больше, чем улиц.
— Город неплох и не уступает лучшим европейским столицам.
— Говорят также, — Аллаяр-хан снова улыбнулся, — что дороги в России очень тяжелы.
— Там велики расстояния, но дороги такие же, как повсюду. Я не торопился, но потратил на весь путь чуть более трех недель.
— Следом за нами сюда едет мой старый друг Грибоедов, чтобы потребовать куруры, которые мы пообещали заплатить в Туркманчае.
— И он намерен действовать весьма решительно. России нужны деньги. Она ведет не очень успешную войну с Турцией, а на западе ей грозит восстанием Польша. - сказал Макдональд.
— Если бы Персия посчитала возможным заключить союз с Блистательной Портой и выступить вместе с ней против России, — вставил Макниль, — вам не пришлось бы платить куруры.
— А что потребует от нас Порта? — спросил Аллаяр-хан. — Мы слабы, а немощный союзник выглядит лакомым куском. Перед схваткой с серьезным врагом его обычно съедают, чтобы набраться сил.
Макдональд и Кемпбелл переглянулись.
— Персия, ваше высокопревосходительство, достаточно сильна, чтобы играть ведущую роль в любом союзе... — начал было Макдональд, но Аллаяр-хан жестом остановил его:
— Интересы Персии и Англии совпадают, и мы найдем способ остановить русских. Как вы думаете, когда нам ждать русское посольство?
— Числа двадцатого июня Грибоедов прибудет в Тифлис и проведет там, полагаю, две-три недели. Следовательно, в Тегеране он появится в августе или даже в сентябре, — ответил Кемпбелл.
— Чем раньше, тем лучше, — сказал Аллаяр-хан, снова отворачиваясь к окну. — Мы приготовим ему достойную встречу.
Но Грибоедов не спешил. Против обыкновения не требовал без очереди лошадей, не подгонял ямщиков, останавливался в понравившихся местах и подолгу обедал, а после, если позволяла погода, растягивался на траве и дремал до вечера. Лишь через две с половиной недели после выезда из Петербурга он наконец добрался до Екатеринограда, где его ждали назначенные секретарями посольства Иван Мальцов и доктор Карл Аделунг, который, по замыслу Грибоедова, должен был составить конкуренцию Макнилю в шахских покоях.
Теперь, однако, когда предчувствие стало знанием, уготованная доктору роль потеряла значение. Он жалел, что втянул Аделунга в эту смертельную поездку, и радовался, что не удалось уговорить Осипа Сенковского. Умница и полиглот Сенковский был бы, конечно, незаменим при разборе свитков захваченной у персов Ардебильской библиотеки, но в то же время совершенно лишним в событиях, которым предстоит разыграться.
Нессельроде нужны куруры. Аббас-Мирза и Аллаяр-хан готовы на все, чтобы куруры оставить при себе. И он, Грибоедов, между двумя жерновами. Россия воюет с Турцией и не готова к новой войне с Персией, но отказ в курурах будет означать прямой вызов, не ответить на который нельзя. Этой преждевременной для России, обреченной на неудачу войны как раз и добиваются англичане. Следовательно, он должен добыть куруры во что бы то ни стало. Добыть куруры — значит предотвратить войну, которая грозит тысячами русских трупов, поражением и потерей Закавказья. Именно так — эти проклятые куруры равнозначны тысячам русских жизней. Но все идет к тому, что вместо многих жизней на чаше весов окажется одна — его собственная. «Голову мою положу за соотечественников», — записал он в дневнике, когда был в Персии впервые, девять лет назад. Голову положу...
Кто ж знал, что так буквально... Не подарит ему Аллаяр-хан Туркманчайского мира. Но за голову полномочного министра России заплатят много куруров — и не будет войны.
Из Екатеринограда выбрались в последний день июня; 2 июля оставили позади Владикавказ и в сопровождении казаков пустились по Военно-Грузинской дороге к Тифлису. После того как Грибоедов все для себя решил, его настроение изменилось к лучшему. В Ларсе пересели на лошадей и так доехали до Казбека; великая гора упиралась в чистое, неправдоподобно голубое небо.
— Comme c'est beau? comme c'est magnifique!{52} — воскликнул Грибоедов, задрав голову. — Но московские аристократы все равно скажут, что Воробьевы горы выше.
Полномочный министр беспрестанно шутил, вспоминал с подачи Мальцева проделки молодости. Некоторые стали притчей во языцах, и слухи о них продолжали ходить по гостиным, оснащенные какими-то совсем уж невероятными подробностями. Например, упорно передавали рассказ, будто бы как-то, сидя в партере, он аплодировал по лысине впереди сидящего господина. Мальцов долго подходил к теме, а потом с экивоками, все же спросил, правда ли это?
— Нет, этого не было, разве что чуть задел плешь ладошкой, да и то случайно, — сказал Грибоедов.
— А вот еще рассказывают историю с московским полицмейстером... — не унимался Мальцов.
— Врут! — со смехом отрезал Грибоедов и резво ускакал вперед — куда делся мрачный тридцатитрехлетний старик, подводящий жизненные итоги?!
Забавно получилось тогда с полицмейстером. Они с Александром Алябьевым, композитором, смотрели в театре какую-то дурацкую пьесу и от скуки стали шуметь. В антракте к нему подошел человек в полицейском мундире и строго спросил:
— Как ваша фамилия?
— Грибоедов.
— Кузьмин, запиши! — кивнул человек возникшему из-под земли квартальному.
— А ваша?
— Я полицмейстер Ровинский.
— Алябьев, запиши, — бросил небрежно Грибоедов и пошел по коридору.
...Проехали Коби, двинулись дальше в надежде достичь прежде наступления ночи Ананура, но тут посланные на разведку казаки принесли сообщение о засевшей впереди шайке разбойников. Грибоедов опять помрачнел и велел возвращаться назад, а на вопрос воинственно настроенного Мальцева отвечал непонятно:
— Рано, рано еще...
Про себя же подумал: «Моя жизнь нужна в Персии».
Аллаяр-хан видел, как медленно, отпустив поводья, едет Грибоедов по узкой горной дороге, и думал о том, что смерть русского посла предрешена вовсе не из-за куруров. В конце концов, если постараться, даже из камня можно выжать воду, а у народа отобрать последнее и выплатить русским обещанную дань. Умереть русский посол должен совсем по другой причине — потому, что это приведет к новому унижению тюрков Каджаров. Войны в случае гибели Грибоедова не будет, ибо России не нужна война. Зато случится унижение Каджарской династии, и, как по волшебству, появятся куруры из личной казны Фетх-Али-шаха. За смерть заносчивого кяфира Каджары расплатятся сполна — именно Каджары, а не Персия. И тогда не бывать союзу с Турцией, ибо заключить этот союз после убийства посла — значит совсем раздразнить Россию.
Аллаяр-хан сам поразился сделанному выводу: смерть Грибоедова невыгодна Каджарам и Турции, но выгодна России и ему самому. Карл Нессельроде, визирь русского царя Николая, — поистине выдающийся человек, ибо, судя по его действиям, он давным-давно просчитал эту комбинацию.
Уже второю неделю Грибоедов жил в Тифлисе, и за это время не случилось ничего, что приблизило бы срок отъезда посольства в Персию. Командир Отдельного кавказского корпуса Иван Федорович Паскевич, недавно удостоенный титула графа Эриванского, находился на главной квартире в Ахалкалаках, поближе к только что взявшим Карс передовым частям, — выехать в Персию без совета с ним было никак не возможно. Полномочному министру следовало самому съездить в Ахалкалаки, но он не спешил. Казалось, он совсем забыл о цели своего появления в Тифлисе, зато с удовольствием посещал приемы, которые наперебой давала в его честь местная знать, побывал два раза в серных банях, гулял по окрестностям и специально забрался в лощину близ Татарской могилы, где когда-то стрелялся с Якубовичем.
Боже, сколько всего прошло с тех пор! И сделано главное дело жизни — теперь уж точно главнее не успеть! — написана великая комедия. Вот ведь какая штука: он знал, не сомневался в том, еще когда пристукал к писанию, — он знал, что пишет великую комедию.
И по странной ассоциации первым, что возникало в его памяти о тех тифлисских днях восемьсот двадцать второго года, когда «Горе» начало перекладываться на бумагу, были большие темно-карие глаза десятилетней девочки-красавицы Нины Чавчавадзе. Теперь девочка выросла и стала чем-то напоминать Леночку Булгарину — тоже брюнетка с осиной талией и правильными, словно из-под резца древнегреческого скульптора, чертами лица. Но внешностью сходство завершается.
Как влияет кровь! Порочная немочка Леночка холодна и расчетлива, даже в разврате расчетлива, и расчет этот в том, чтобы отстаивать или хотя бы демонстрировать свою независимость, а невинная, как ребенок — да и на самом деле ребенок еще, — шестнадцатилетняя грузинка Нина как будто полна покорности, но взор ее таит огонь и способен смутить любого. По приезде он обедал у генерал-майорши Прасковьи Николаевны Ахвердовой, старинной приятельницы по прошлому житью в Тифлисе, сидел напротив Нины и не знал куда деть глаза.
Неужели он влюбился? Неужели он влюбился в девушку вдвое младше себя? Влюбился — в своем нынешнем положении?
Чернобородый персиянин не оставлял его вниманием: Грибоедов постоянно чувствовал взгляд Аллаяр-хана и, пожалуй, свыкся с ним.
«Ну что ты медлишь, кяфир? — вопрошал взгляд персиянина. — Для чего тебе эта мучительная отсрочка?»
«Не знаю... — также молча, взглядом, отвечал Грибоедов и тут же, спохватившись, выпрямлялся и начинал смотреть на Аллаяр-хана с обычным презрением: — Я без тебя разберусь, где, сколько и когда мне быть. Запомни это и передай своим хозяевам англичанам, и шаху, и велиагду, перлу шахова моря, и прочим шах-заде...»
Он отнюдь не случайно употребил это слово «хозяева» и с наслаждением наблюдал за произведенным эффектом. Аллаяр-хан вскочил с кресла, потеряв степенность и величавость, полы халата разметались и зацепили стоявший на низком столике золотой кувшин, который со звоном покатился на пол. В ярости Аллаяр-хан поддел его загнутым носком сапога, пнул что было силы, и кувшин полетел дальше, оставляя на ковре прерывистый след шербета.
— Правоверные разорвут тебя на части, твои кости будут глодать собаки, а то, что останется, бросят в выгребную яму! — закричал он, брызгая слюной.
«Ну, будет, будет вам, ваше высокопревосходительство, не надо так горячиться...» — улыбнулся Грибоедов.
Он был в хорошем расположении духа. Сегодня снова обед у Ахвердовой, и будет Нина. Он вдруг понял: она похожа на Софью Фамусову, какой ее хотел видеть Чацкий. Понял — и повеселел: все-таки и он сам немного походил на Чацкого.
Прежде, однако, пришлось заехать к тифлисскому военному губернатору Сипягину, у которого были свежие вести из Петербурга и к Прасковье Николаевне он попал с небольшим опозданием. Когда вошел, сразу перехватил взгляд Нины. И понял: она ждала его. И по тому, как люди, бывшие в гостиной, посмотрели на нее и на него, проследили, как они обмениваются взглядами, понял и другое: он, обремененный столькими лишними знаниями, последним узнал самое главное — то, о чем все уже догадались.
Сели за стол. Разговор не клеился. Все ждали. Так прошло два часа. Наконец Грибоедов встал, наклонился и через стол взял руку Нины.
— Venez avec moi, j'ai quelque chose a vous dire{53}, — сказал он.
Она смиренно встала и направилась к фортепьяно.
— Нет, не сюда, — сказал Грибоедов уже по-русски. — Пойдемте со мной.
При полном оцепенении присутствующих он повлек ее через веранду, через двор и против всех приличий завел в стоящий напротив безлюдный дом княгини Саломе, матери Нины. В плотно зашторенных комнатах было душно, стоял какой-то травяной запах, в узких лучиках света, проникавших с улицы, летали, поблескивая, пылинки.
— Я люблю вас, — сказал Грибоедов.
«Зачем я это делаю? Зачем?» — подумал он; три часа назад Сипягин под величайшим секретом показал ему конфиденциальное письмо начальника Азиатского департамента Родофиникина, который требовал способствовать скорейшему отъезду посольства в Персию.
— Я люблю вас, — повторил он. — Могу ли я надеяться?..
Нина подняла руки и так застыла, неловко выставив их перед собой — то ли защищаясь, то ли протягивая Грибоедову навстречу. В полумраке комнаты Грибоедов не мог понять выражения ее лица.
«Зачем я это делаю? Зачем?»
— Нина Александровна, я люблю вас и прошу дать согласие стать моей женой, — сказал он твердо, почти таким же голосом, каким разговаривал в Туркманчае с перлом шахова моря Аббас-Мирзой.
Нина заплакала: что-то было в происходящем неправильное, страшное. Грибоедов сжал ее руки своими ладонями, поцеловал запястья, привлек ее к себе. Нина уткнулась ему в плечо и глубоко, по-детски, всхлипнула...
Вечером были написаны письма с просьбой о благословении к находившемуся в Тегеране отцу только что нареченной невесты, князю Чавчавадзе.
Тем же вечером в Тегеране, во дворце ассиф-оуд-доулэта Аллаяр-хана, приключился скандал. Случайно или по умыслу молодой стражник оказался у входа на женскую половину и был застигнут евнухом. Подняли шум, доложили Аллаяр-хану. Тот велел привести стражника, но в последний момент передумал: какой-то глупый стражник не стоил драгоценного времени. И к тому же у ассиф-оуд-доулэта внезапно разболелась голова, будто внутри черепа закрутилось огненное колесо. Аллаяр-хан прикрыл глаза и бросил куда-то в пространство приказание:
— Оскопить его! Когда придет в себя, определить в гарем смотрителем. Ведь он так хотел попасть туда.
Так же когда-то превратили в евнуха будущего основателя Каджарской династии Ага-Мохаммед-шаха.
Аллаяр-хан нервничал и выходил из себя. Полномочный министр-резидент плевать хотел на ассиф-оуд-доулэта, он забыл о Персии и о политике, о неумолимой и скорой смерти. Грибоедов целовал Нину и был счастлив. Аллаяр-хан с отвращением сознавал это.
— Не поеду, — сказал Грибоедов, — никуда не поеду...
— Что?.. — не поняла Нина.
— Никуда от тебя не поеду, — повторил он и поцеловал ее влажные от слез глаза.
Но через день пришлось расстаться. Впрочем, без этой поездки в Ахалкалаки, без поддержки графа Паскевича, нельзя было отказаться от поездки в Тегеран к Фетх-Али-шаху и его чернобородому ассиф-оуд-доулэту Аллаяр-хану.
Ничего, однако, не вышло.
Паскевич, муж кузины Елизаветы и по мысли матери Грибоедова готовый покровитель, встретил его жалобой на нехватку денег, из-за чего хоть сворачивай войну с турками, и сообщением о письме Нессельроде, который сетовал на медлительность полномочного министра-резидент.
— Поезжайте, голубчик, в Персию, поезжайте скорее! — пряча глаза и компенсируя смущение густым басом, говорил Паскевич. — Понимаю, что дело вам досталось труднее не бывает, но вы уж постарайтесь. Приедете в Тегеран, выбьете из шаха куруры, как пыль из старого ковра, и через месяц я вас оттуда вытащу. Ей же ей, вытащу! Только не церемоньтесь с персами, действуйте столь же решительно, как и в Туркманчае...
— Я намерен жениться, — невпопад сказал Грибоедов. — На дочери князя Александра Чавчавадзе — Нине.
Паскевич улыбнулся, довольный тем, что неприятная часть разговора закончилась.
— Поздравляю вас, Александр Сергеевич! От всей души поздравляю!
— Благодарю вас за поздравления, Иван Федорович...
— Но надеюсь, это не задержит отъезда? — Рыжеватые брови Паскевича вопросительно взлетели вверх.
«Ты трус, кяфир, ты подлый трус! — вклинился в разговор взгляд Аллаяр-хана. — Прятаться за женскую юбку — последнее дело для мужчины!..»
— Я выбью из них куруры, как пыль из старого ковра, — без тени улыбки повторил Грибоедов сентенцию графа.
Через несколько дней после прибытия на главную квартиру он занемог желтой лихорадкой, а подозревали — чумой. Едва живой вернулся в Тифлис и слег окончательно. В бреду его не оставлял Аллаяр-хан, твердил непрестанно: «Ты трус, кяфир, ты подлый трус...» Нина отлучалась от его постели только для того, чтобы сходить в церковь и попросить Бога о милосердии. «Не лишай меня его. Господи!» — повторяла она по-грузински и по-русски. О том же молился в Тегеране всесильному Аллаху ассиф-оуд-доулэт. «Он мой. мой!.. Не убивай его, отдай мне, отдай!» — просил он.
К середине августа молитвы возобладали, и Грибоедов стал поправляться. В день, когда он поднялся на ноги, из Петербурга пришло повеление императора как можно скорее следовать в Персию, на заклание.
«Не поеду, — сказал себе полномочный министр, — никуда не поеду! Переоденусь в крестьянское платье и скроюсь. Перейду границу, а там...»
Аллаяр-хан видел, как Грибоедов читает царский фирман, но думал о другом. Только что открылось ему, что Зульфия ждет не дождется русского посольства, чтобы спрятаться под его защитой. Первым побуждением Аллаяр-хана было казнить неверную жену, но он сдержал порыв. «Пусть бежит, пусть бежит! — думал он, сжимая кулаки. — Будет повод покарать кяфира! Я отдам ее кяфиру и заберу обратно вместе с его жизнью!»
«Не поеду!» — повторил Грибоедов.
А с Персией будет война, и будут русские трупы И виноват будет он, посол, струсивший и бежавший своей судьбы...
«Не поеду!» — решил он и стал готовится к отъезду.
Ко дню бракосочетания, назначенному на 22 августа, Грибоедов уже чувствовал себя совершенно здоровым. Но в самый момент венчания, в Сионском соборе, с ним случился припадок. Кольцо, которое он собирался надеть на палец невесты, выскользнуло и покатилось, покатилось куда-то. Приглашенные разом бросились его поднимать, долго возились на полу, наконец нашли. А может быть, ему подали какое-то совсем другое кольцо — он ничего не понимал, он был как в тумане.
Через две недели повеление царя было исполнено. Русское посольство торжественно покинуло Тифлис. Грибоедов ехал в карете с женой и тещей, которым разрешил сопровождать себя до Тебриза. Войска салютовали полномочному министру-резиденту. Жизнь заканчивалась, деться было некуда. Умереть он не боялся.
В Тебризе посольство пробыло до декабря. Грибоедов по-прежнему оттягивал отъезд, будто на что-то еще надеялся. Но великая государственная машина уже крутилась вовсю и не могла дать обратный ход. Он был всего лишь маленькой шестеренкой в ее гигантском чреве и знал одно: если преждевременно сломается он, то следом сломаются тысячи других безвинных шестеренок.
Он не сломается.
Он голову положит за соотечественников.
Незадолго до расставания Нина сказала, что ждет ребенка.
Пришло письмо от матери. Настасья Федоровна писала: «Mon Dieu,qu'elle est romantique, ta lune de miel dans ce pays pittoresque!»{54}
В последнюю их ночь, когда Нина заснула, он встал, надел халат и долго курил, глядя на улицу. Там, за окном, маячил Аллаяр-хан, но почему-то у него было лицо Нессельроде.
«Я жду», — говорили нетерпеливые глаза ассиф-оуд-доулэта Карла Васильевича.
«Я иду», — отвечали глаза полномочного министра.
Утром 5 декабря, накануне прощания, Грибоедов сказал Нине:
— Не оставляй моих костей в Персии. Если умру там, похорони меня в Тифлисе, в монастыре святою Давида.
Жить ему оставалось меньше двух месяцев.
Из воспоминаний журналиста К. А. Полевого:
Грибоедов утверждал, что власть его ограничена только физическою невозможностью, но что во всем другом человек может повелевать собою совершенно и даже сделать из себя все. [Он говорил:] «...В последнюю персидскую кампанию во время одного сражения мне случилось быть вместе с князем Суворовым. Ядро с неприятельской батареи ударилось подле князя, осыпало его землей, и в первый миг я подумал, что он убит... Князя только оконтузило, но я чувствовал невольный трепет и не мог прогнать гадкого чувства робости. Это ужасно оскорбило меня самого. Стало быть, я трус в душе? Мысль нестерпимая для порядочного человека, и я решился, чего бы то ни стоило, вылечить себя от робости... Я хотел не дрожать под ядрами, в виду смерти, и при случае стал в таком месте, куда доставали выстрелы с неприятельской батареи. Там сосчитал я назначенное мною самим число выстрелов и потом тихо поворотил лошадь и спокойно отъехал прочь. Знаете ли, что это прогнало мою робость?.. Но поддайся чувству страха — оно усилится и утвердится».
А.С. Пушкин. «Путешествие в Арзрум»:
Два вола, впряженные в арбу, подымались по крутой дороге. Несколько грузин сопровождали арбу. «Откуда вы?» — спросил я их. «Из Тегерана». — «Что вы везете?» — «Грибоеда». Это было тело убитого Грибоедова, которое препровождали в Тифлис.
Не думал я встретить уже когда-нибудь нашего Грибоедова. Я расстался с ним в прошлом году в Петербурге пред его отъездом в Персию. Он был печален и имел странные предчувствия. Я было хотел его успокоить; он мне сказал: «Vous ne connaissez pas ces gensla: vous verrez qu'il faudfa jouer des couteaux»{55}... Пророческие слова Грибоедова сбылись. Он погиб под кинжалами персиян, жертвой невежества и вероломства. Обезображенный труп его, бывший три для игралищем тегеранской черни, узнан был только по руке, некогда простреленной пистолетной пулею.
Надпись, сделанная Ниной Грибоедовой
на могиле мужа, в часовне на горе Святого Давида:
Ум и дела твои бессмертны в памяти русской;
но для чего пережила тебя любовь моя?