Клинок рассекает воздух.
Виса закрывает глаза и истерически смеется, ожидая смерти. Я вонзаю острие… в дерево. Рядом с головой вампира. Виса оглядывается, словно желая убедиться, что жив, а не провалился в преисподнюю, и вновь заливается глумливым смехом.
Мои руки дрожат. Я делаю шаг назад, выдыхаю и сам едва не хохочу, ведь я не смог прикончить того, кто убил сотни людей. Серьезно?
Вампир смотрит на меня с таким изумлением, будто я не помиловал его, а сделал крестным отцом своего ребенка. Однако я чувствую некое облегчение. В тот момент, когда власть над жизнью ублюдка была в моих руках, я перестал испытывать ненависть к нему, я смотрел на него и раздумывал, насколько он жалок, гадал, как докатился до жизни отброса общества, коим он себя, естественно, не считает. Комната провалилась в серую пелену, запах белого шоколада и крови. Я видел лишь темно-зеленые радужки Висы. Вампир не демонстрировал никаких признаков страха перед смертью, ему было плевать, и с минуту мы презрительно смотрели друг другу в глаза: мои голубые радужки и его зеленые, наши души такие же разные, как лес и океан, если, конечно, у таких уродов есть душа.
Я разворачиваюсь и бреду вдоль коридора.
– Трус! – слышу я крик Висы вслед. – Пожалеешь, что не прикончил меня, понял?
Да я и не сомневаюсь, что это выйдет мне боком, однако убить я не могу, не способен. И не потому что я добренький. Вовсе нет. Убить человека, каким бы дерьмом он ни был, – это повесить себе на шею каменный ошейник в виде кусочка его сущности, который будет тянуть тебя вниз всю оставшуюся жизнь, пока не провалишься под землю и не задохнешься. А я эгоист, я не хочу быть связан с кем-то даже на небесах, если они, конечно, существуют. Я хочу войти туда чистым и без обременений перед кем-то. Возможно, в своей жизни я тоже натворил много дерьма, но я никогда не посягал на чью-то судьбу.
Я добираюсь до ванной комнаты, закрываю дверь и опускаю ладони на край раковины, смотрю в зеркало. На губе кровь. Ее вкус вызывает тошноту. Я вытираю лицо полотенцем, снова смотрю на себя, и в голову вонзается мысль, будто этот человек с растрепанными черными волосами, щетиной, острой улыбкой, носом-пирамидой – иллюзия. Это не я. Это лицо принадлежит тому, кто лежит на холодном железе в подвале. Я ничто. Пустота. Как сказала Сара, я отголосок прошлого…
Вода капает из крана. В ванной комнате очень тихо. Музыка, играющая в гостиной, остается в гостиной, и около десяти минут я стою, стараясь успокоиться, а потом решаю, что на сегодня с меня хватит, и направляюсь к себе в спальню. По пути пробую оттереть рубашку от пятна, но слюни оказываются не самым эффективным чистящим средством.
У подножия лестницы я слышу мелодию, которую любит играть на гитаре Иларий, и удивляюсь, гадая, почему он не с гостями. При этом я еще и не могу понять, откуда плывет звук. В столовой никого нет. В коридоре тоже. Однако звук совсем рядом, и здесь нет других комнат, кроме… всегда запертой оранжереи. Я не бывал там, но видел ее со двора. Сара держит растения в двух местах: в подвале и в зимнем саду. Мне ключи от дверей иметь не положено (вдруг цветочек какой-нибудь сожру?), но Иларий – другое дело, он привилегированный домочадец, вип-житель этой готической тюрьмы.
Дверь в оранжерею действительно оказывается приоткрыта, и я протискиваюсь в комнату. Иларий сидит под виноградными лозами на белом диване, который развернут к панорамному окну. Ветки растения облепляют стены и потолок изумрудной паутиной. Цветов здесь полно, но названий большинства я не знаю. В горшке сбоку определенно папоротник. У окна – лимонное дерево, оно благоухает цитрусом на всю оранжерею. Больше всего мое внимание привлекают кусты ярко-алых роз, с которых зачем-то срезана часть бутонов, но те, что целы, крупные, блестящие и будто бы тянутся мне навстречу под тяжестью сочных лепестков.
За стеклами зимнего сада двор, заваленный снегом по колено, а посреди этого цветочного оазиса Иларий играет на гитаре.
– Прячешься? – спрашиваю я у друга, приближаясь к кустам роз.
– Отдыхаю от шума, – улыбается он.
Я касаюсь стебля, с которого кто-то срезал бутон, таких стеблей довольно много, и рискую предположить, что лепестки этих потрясающих роз нужны Саре для зелий или ритуалов. Не знаю, почему, но меня безумно влечет к растению, хочется едва ли не срастить с ним в одно целое, и я скольжу ладонью по кусту, игнорируя слова Илария за спиной, который взволновано протягивает:
– Эм-м-м, Рекс…
Однако больше он ничего не успевает произнести, ибо на всю оранжерею разносится мой крик.
Красный бутон всосал в себя мои пальцы!
Я умудряюсь отобрать ладонь обратно и по инерции шлепаюсь на пол, вмиг восклицая:
– Какого хрена?!
– Прости, не успел предупредить, – с виноватым видом сокрушается Иларий. – Эти розы плотоядны. Сара срезает с них часть бутонов, чтобы они никого не сожрали и сильно не размножались.
– Зачем они вообще ей сдались? – возмущаюсь я, отползая подальше от цветов, которые тянутся в мою сторону, намереваясь присосаться.
– Сара скармливает им трупы, – ошарашивает меня Иларий. – Не во дворе же их закапывать. А эти… хм, цветочки… жрут людей вместе с костями.
– Охренеть…
Выходит, Сара никого не пускает в оранжерею не потому, что боится, как бы кто не испортил цветочек, а потому что боится, как бы самого гостя не сожрали ее розочки.
С округленными глазами я сажусь рядом с Иларием.
– Знаешь, я всегда хотел научиться играть на гитаре, – решаю я перевести тему.
– Что мешало?
Иларий тихо бренчит.
– Отец.
Я шаркаю пяткой по паркету.
– Судя по твоему лицу и минорным нотам в голосе, у вас были очень плохие отношения.
Вздохнув, я потираю пальцы, нервничая под взглядом Илария (и гребаных роз). Я никому толком не рассказывал о своих отношениях с отцом, кроме дяди, который меня приютил. Даже мать не знала. Учитывая, что она бросила меня с отцом и уехала за границу – я с ней в принципе не поддерживал связь.
– Мой отец… был параноиком, – рассеянно признаюсь я. – И фанатиком. Больным на всю голову. В шестнадцать лет я сбежал из дома.
– И где ты жил?
– У дяди. Отец не разрешал мне с ним общаться, но, когда я сбежал, дядя смог оформить попечительство.
– Параноик, фанатик… – Иларий прекращает играть, задумавшись. – В каком плане?
– Он ненавидел людей и боялся нечисти, – откинувшись на диване, обреченно поясняю я. – Развешивал дома какие-то сорняки, в углы сыпал соль, кругом клеил кресты, не выпускал меня на улицу. Только в школу разрешал ходить, но сам отвозил меня и забирал. Он не разрешал мне заводить друзей, считал, что все, кроме него, желают мне зла, поэтому держал запертым в комнате. Когда он уезжал, то закрывал дверь на замок. Решетки были на всех окнах в нашем доме. Я и через форточку не мог выбраться, хотя и пытался, за что всегда бывал наказан…
Иларий округляет глаза. Я вспоминаю, как отец приковывал меня наручниками к батарее со словами «Таких исчадий ада, как ты, нужно держать на цепи»; вспоминаю, как выглядывал со второго этажа за ворота, где играли ребята. Они задирали голову, улыбались и звали меня к себе, но я не мог спуститься. Потом они перестали звать. Я ждал этого приглашения хотя бы просто так, боялся стать невидимкой, пустотой…
Иларий сжимает мое плечо, печально выговаривая:
– Не знаю даже, что сказать.
– Я помню, как вставал на подоконник и махал ребятам во дворе, – продолжаю я со стеклянным взглядом. – Они не отвечали. И тогда я колол себе палец иглой, чтобы напомнить, что я существую, что я… не призрак.
– Вот это да. – Бледный Иларий поджимает губы. – Ты теперь словно улитка с клаустрофобией.
– Не стоит переживать за меня. – Я ободряюще хлопаю парня по плечу. – Думаю, я поборол свой страх. К тому же в этом доме у меня есть, по крайней мере, один друг.
Иларий признательно улыбается.
– Ты общался с отцом, будучи взрослым? – На его лице вновь проявляется обеспокоенность.
– Несколько раз, – киваю я. – Без особого желания. У меня в голове всегда была лишь работа.
– Скорее, ты заклеил ею раны, – мягко поправляет Иларий. – А кем работал твой отец?
– Отец был сантехником и кое-чему меня научил, так что в семнадцать лет я уже и сам работал, шабашил, учился делать ремонт.
– А в восемнадцать открыл свое дело, так?
– Ну, сначала дядя отправил меня к своему другу, который был директором завода по производству декоративного камня. Я помогал ему. И вскоре открыл свое небольшое дело. Заочно окончил университет. Дядя мне и с деньгами помог, когда я начинал. Я разное пробовал. Наливные полы, изготовление гибкого камня, ремонт, потом перешел уже на строительство домов, проектирование.
– Да, мало романтичного, – усмехается Иларий. – Было что-то не настолько скучное?
– М-м-м, нет… Но мне нравится проектирование. Короче, я делал все, чтобы не стать как отец.
– Чокнутым?
– Неудачником, который не может прокормить семью. Отец считал, что нужно жить скромно, не высовываться. Нам вечно не хватало денег.
Иларий кивает.
– Ну а что насчет тебя? Ты был дизайнером. Много путешествовал. А что насчет семьи? Невеста, девушка, жена?
– Я не просто путешествовал. Я жил в Европе. Мне предложили работу там, но мне пришлось вернуться в Россию.
– Почему?
– Моя мать… Она сильно болела. А кроме меня у нее никого не было. Я хотел забрать ее в Европу, но она была против, умоляла остаться в России. Она ненавидела европейцев. Не знаю, из-за чего, честно. Так и не выпытал.
– Значит, как истинный альтруист, ты пожертвовал карьерой ради семьи. Так а… что с дамой сердца? Осталась в Европе?
– У меня не было на это времени, – растерянно отвечает Иларий. – Моя единственная любовь – искусство.
Я ухмыляюсь.
– Что? – краснеет он.
– Я думал, что ты романтичная натура, которая любит сопливые подарочки, ужины под луной и сопение в ухо по утрам, – смеюсь я.
На стеклянной крыше скрипит форточка, и в комнату проникает легкий сквозняк. Я поднимаю голову. В окна дышит ночь. Снег на карнизах блестит в лунном свете. Звезд на небе столько, сколько я не видел за всю жизнь, и возникает ощущение, словно мне, как призраку, дано видеть то, что недоступно человеческому глазу при жизни. Я остаюсь заворожен. И расстроен из-за того, что Сара никогда не давала мне доступа к оранжерее… да и вообще, потому что она мне не дает, ага.
Наслаждаясь сладкими ароматами цветов (и игнорируя розы-маньяки), я любуюсь ночным небом и рассматриваю стены дома. Свет горит только в одной комнате на втором этаже, где шторы распахнуты, и внезапно я замечаю нечто, что меня настораживает.
Инга и Менестрель. Вместе. Одни.
Странное дело. Рон где-то в другой части комнаты? Не знаю зачем, но надо бы проверить. Рон ни разу не оставлял Ингу одну за весь вечер, а сейчас вдруг исчез?
– Ты куда? – вскидывается Иларий, когда я поднимаюсь.
Кажется, он думает, что чем-то меня обидел.
– Скоро вернусь, добудь пока виски.
Я выхожу в коридор. Музыка в гостиной играет куда громче, чем час назад. Где-то на кухне хохочет Зои. Макс горланит песню: если хочешь идти… иди, если хочешь послать… пошли… Виса танцует. Сара требует, чтобы он слез со стола.
Рона среди них нет.
Изучая взглядом гостей, я не замечаю, как опираюсь спиной о приоткрытую дверь в подвал, и едва не кувыркаюсь вниз по лестнице. Успокоив бедное скачущее сердце, я не сразу закрываю дверь, смотрю на лестницу, которая уходит во тьму и словно бы в саму преисподнюю. Впрочем, так и есть. Именно там находится сердце проклятого дома. Тайник Волаглиона. Именно оттуда берет начало хищная сущность этого места, пускает метастазы по комнатам, просачивается в щели ядовитым газом.
Что же именно находится за той дверью?
Вспомнив об Инге и помотав головой, чтобы выйти из прострации, я взбегаю вверх по лестнице.
Длиннющий коридор второго этажа – депрессивное место. Жуткое место. Мертвое место. Я каждый раз вздрагиваю, когда поднимаюсь сюда, теряюсь в пространстве, не сразу понимая, зачем явился. Дом в этот момент словно переводит на меня свой взгляд и смотрит в упор, решая, сожрать меня или пропустить.
Недавно я попробовал расспросить Сару, что из себя на самом деле представляет дом на Платановом бульваре, кто его построил и… есть ли в нем нечто необычное? Или вся магия таится в самом демоне?
Ведьма ответила, что этот дом – сущность всех, кто когда-либо в нем погиб.
И мне стало еще более жутко бродить в его стенах, я стал круглосуточно чувствовать в его коридорах чей-то взгляд. Хотя чему удивляться? Здесь ведь и правда призраки живут. И один из них сейчас рассуждает о том, что ему страшно из-за других призраков. Смешно. И все-таки… как же я ненавижу эту серую темницу с вечно мигающим светом.
Я прохожу спальню Илария, сворачиваю за угол и спешу к Инге. Под полом раздается грохот. Насколько я помню, примерно в этом месте на первом этаже расположен спортзал. Интересно, кто додумался пойти туда в двенадцать ночи?
Остановившись у двери в комнату бывшей невесты, я решаю не заходить, а сначала подслушать, что там происходит. Голос Инги звучит чересчур приглушенно, я не могу разобрать ни слова, поэтому вслушиваюсь в мужской голос, а потом, ничего так и не расслышав, тихо отворяю дверь, чтобы не обратить на себя внимания. Дальше – как во сне. Менестрель прижимает Ингу к стене. Рона с ними нет. На Инге разорвана блузка, и девушка пытается ее застегнуть, но пуговиц не хватает.
Она отпихивает Менестреля, который тянет ее к себе и лихорадочно шепчет:
– Да не обижу, успокойся…
– Какого черта? – громко восклицаю я.
– Пошел вон, – рычит Менестрель.
– Отвали от меня, – возмущается Инга.
Я подлетаю и размахиваюсь, чтобы сломать колдуну нос, но в момент, когда кулак едва касается его лица, пальцы немеют от боли. Менестрель произносит заклинание. И мой кулак прилетает, словно в стальную завесу.
– Забыл, с кем имеешь дело? – ухмыляется колдун.
– Не смей ее трогать! – ору я, растирая пострадавшие костяшки.
– Я трогаю кого хочу. Если захочу – и тебя потрогаю.
Он бьет меня ногой в живот, и я отлетаю, бьюсь затылком о шкаф. Менестрель снова хватает Ингу, придавливает ее к стене и приподнимает, пока она пищит и колотит его в грудь.