К книге
Горе побежденномуAustralis. Южные земли
86%
Australis. Южные земли
6

История злополучного путешествия, которое Марти Сувирия совершил под командованием знаменитого капитана Джеймса Кука на британском корабле «Индевор». В результате шантажа Сувирии поневоле пришлось присоединиться к этой важной научной экспедиции, чья цель состояла в наблюдении за прохождением Венеры по диску Солнца в небесах над островом Таити, а также в изучении новых земель южного полушария; однако его присутствие на корабле только мешало команде, раздражало офицеров и нарушало работу ученых; единственным вкладом в науку и всемирную географию означенного изгнанника Сувирии стали его интимные отношения с дюжинами таитянок и представительниц племени маори, а результатом его похождений стало то, что его бросили на самом далеком, неизведанном и опасном берегу Южного полушария. В этой главе также раскрываются все тайны знаменитого Деттингенского сражения, победу в котором в 1743 году одержали англичане, хотя эта история не имеет ничего общего с Таити, Куком или кораблем «Индевор», а только с желанием инженера Сувирии отомстить французам, которые взяли Барселону в 1714 году.

Только невероятное сочетание обмана, ошибки и недоразумения заставило меня отправиться в путешествие с Куком. Вы сами можете себе представить всю нелепость моего присутствия на этом корабле, ведь экспедиция началась только в 1768 году, когда мне было уже за семьдесят. И мало того: мне кажется, вы уже осведомлены о том, что вода вызывает у меня настоящее отвращение. Некоторым людям, и мне в том числе, выпало на долю страдать от подобной болезни, названия которой люди еще не придумали. Я всегда старался держаться как можно дальше от любого объема сей жидкости, если он превышал тот, что помещается в ванне. Стоит мне оказаться среди водного пространства, как у меня создается впечатление, что мои легкие наполняются верблюжьей мочой. Мое лицо приобретает оттенок свежего артишока, а руки дрожат так, будто на меня движется отряд французских гренадер.

Однако начнем рассказ с самого начала. Если я поднялся на борт корабля Кука, то это случилось потому, что в 1768 году я находился в Англии. Как вы помните, с 1714 года моя жизнь представляла собой бесконечные передвижения то туда, то сюда, всегда вдали от Каталонии. В Англии меня принимал некий Бэнкс, Джозеф Бэнкс, английский аристократ, столь же любезный, сколь и ученый. Наша переписка завязалась, потому что Бэнкс обменивался письмами с обширной сетью ученых по всей Европе, и кто-то из них рассказал ему обо мне, представив меня в качестве «путешественника и исследователя». Пожалуй, доля правды в таком определении была. Но из-за условностей, которые присущи эпистолярному жанру, Бэнкс не мог понять одной простой вещи: большинство моих путешествий я совершил против своей воли.

Как бы то ни было, Бэнкс стал писать мне, а я в то время, в начале шестидесятых годов, находился в Берлине. В своих посланиях Бэнкс задавал мне тысячи вопросов о флоре и фауне Америки, Африки, Трансильвании и всех прочих потаенных уголков нашей планеты, где только когда-либо касался земли зад Суви-Длиннонога, а я с удовольствием отвечал ему и удовлетворял его любопытство. Имейте в виду, что Суви-молодец был воспитан в Базоше, где царил культ внимания к мелочам, и мои органы чувств запоминали все детали увиденного, подобно тому как монах заучивает свои молитвы. Несмотря на прошедшие годы, я мог без тени сомнения или колебаний рассказать о количестве волосков в усах американского бобра и их толщине, обо всех поворотах и заводях сибирских рек, которые мне пришлось переплыть, или о формах некоторых африканских деревьев, чьи ветви похожи на корни.

Вероятно, я произвел на него впечатление, и после стремительного обмена письмами Бэнкс стал усиленно приглашать меня навестить его в Лондоне. По правде говоря, я принял его приглашение потому, что в те годы немного повздорил с Маленьким Фрицем[55] и мне было предпочтительнее покинуть Пруссию.

Бэнкс. Джозеф Бэнкс. Он никогда не был мне симпатичен. Для начала, Бэнкс принадлежал к числу набожных ученых, одержимых своими коллекциями растений и букашек. Назвать его ханжой будет мало. Если бы кто-нибудь положил жука-навозника на декольте дамы, уверяю вас: взгляд Бэнкса устремился бы на насекомое, а не на дамский бюст. В его доме бренди хранили не в бутылках, а в колбах, внутри которых плавали трупы ящериц и прочих дохлых тварей. А в одной из комнат и вовсе хранилась жуткая коллекция зародышей трехрогих козлят и тому подобных извращений природы. Хорошенькое применение для бренди! Бэнкс ненавидел все приятные и естественные занятия, и в его душе находилось место только для трех предметов: науки, масонства и высоких материй. Как мне могла нравиться подобная личность? Однако поначалу я не мог его ни в чем обвинить. Совсем напротив: Бэнкс считал своей огромной заслугой мое присутствие в Лондоне и поспешил похвастаться этим успехом, представив меня в обществе. Бедняга Бэнкс! Он никак не мог вообразить, как будут развиваться события.

Сразу после моего приезда в Лондон Бэнкс пригласил меня на ужин, устроенный в мою честь, куда явилась также дюжина его приятелей – все как один были учеными и богачами, занимали важные посты и могли оказывать влияние на общество. Так вот, во время этого приема случился небольшой казус, который определил мою судьбу в Англии. И навлек на меня всевозможные несчастья! Вот как это произошло. Вечер был жарким, и после десерта, когда я уже перезнакомился со своими амфитрионами и мы курили превосходные сигары, у меня возникло естественное желание закатать рукава рубашки. Кто-то из присутствующих заметил татуированные Знаки, которые показались на моем правом запястье.

– Одну минуточку, – сказал этот человек. – В школе Вобана ученикам татуировали некие символы, и ваша татуировка на них, по-моему, похожа.

– Не просто похожа, это и есть Знаки, – ответил я. – Я горжусь тем, что меня обучал сам маркиз, который наносил мне татуировки, когда я заслуживал их, осваивая его науку.

Все присутствующие, включая меня самого, в это время курили, и после моих слов изо всех ртов без исключения вырвались круглые и изумленные кольца дыма.

– А сколько Знаков вы получили у маркиза? – спросили они хором. – Четыре, пять?

Я счел необходимым закатать рукав еще выше, и все головы наклонились к моей конечности. Гости считали татуировки по мере того, как они оказывались на виду: шесть, семь, восемь… Девять Знаков! Перед ними был настоящий Девять Знаков!

– Но, sire! – воскликнули они в один голос. – В таком случае вы наш Господин и Повелитель!

Их господин и повелитель? Само собой разумеется, я не постигал, что они имеют в виду.

Здесь, вероятно, мне следует пояснить несколько деталей. Во-первых, Бэнкс и его приятели были масонами[56], о чем я тогда даже не подозревал. А во-вторых, в кругах масонов было принято восхищаться инженерами времен Вобана, чего я тоже не знал.

Эти люди считали маркиза де Вобана духовным предтечей самых избранных из них, а масоны могут быть очень избирательны.

Обратите внимание, что великого инженера Вобана они называют «великим зодчим», символами масонства являются такие инструменты инженеров, как циркуль и наугольник, и в целом идеи мирового прогресса и рациональности космоса, которые мне внушали в Базоше, масоны также разделяют. Если вы уже читали рассказы о моей жизни, вам известно, что знаменитые инженеры наносили на предплечье своих учеников Знаки по мере того, как ученики продвигались по иерархической лестнице инженерного искусства. Я удостоился чести получить девять знаков, что делало меня в моем почтенном возрасте одним из самых выдающихся представителей своего дела.

В тайных кругах Просвещенного Сообщества, как помпезно выражались о себе сами масоны, стали распространяться слухи о том, что в Плимуте высадился с корабля Девять Знаков. Очень скоро они разыскали меня и принялись всячески ублажать, а я не стал сопротивляться. Почему бы и нет? Их поклонение приносило мне немалую выгоду, а я лишь недавно приехал в чужую страну и нуждался в любом покровительстве, чтобы найти теплое местечко для моей старой каталонской задницы.

Однако я никак не мог предвидеть, что из-за этого Бэнкс заточит на меня зуб. Он почувствовал, что теряет свои позиции, и очень скоро проникся ко мне тихой и глухой ненавистью, столь же сильной, сколь потаенной. Я этого вовсе не добивался, не в последнюю очередь потому, что, как вам уже стало ясно, на все это масонство мне было наплевать. Но так уж получилось. Масоны подчинялись строжайшим правилам иерархии, и, поскольку я обладал Девятью Знаками, они решили, что мне надлежит занять место их обрядоначальника, каковым как раз и был бедняга Джозеф Бэнкс. Таким образом, мой амфитрион лишался своей ведущей роли вожака масонов именно потому, что пригласил меня ступить на английскую землю. Естественно, его титул был просто почетным, но в масонских ложах символы возводятся до категории законов, и Бэнкс почувствовал, что его свергли с престола, в буквальном смысле этого слова. Но хуже всего было другое: поскольку я превратился в некое подобие масонского папы, руководители ложи настаивали, чтобы я произнес некую приветственную речь.

Я! Марти Сувирия, Суви-Длинноног, самый отъявленный прохвост века, оказывается, должен обучать патрициев Англии морали и добропорядочности! И самое ужасное: лондонские масоны дополнительно унизили Бэнкса, потребовав, чтобы именно он подготовил это мероприятие. Бэнкс согласился, закусив губу. Мне вспоминается, что он предложил мне произнести эту треклятую речь в тот день, когда Суви-молодец был не просто пьян, а мертвецки пьян.

В шестидесятые годы западные районы Лондона превратились в беззаботную колонию уроженцев Ямайки. Не прошло и месяца с тех пор, как Суви ступил на английскую землю, а он уже стал завсегдатаем их таверн, где не было недостатка в гроге и в грудастых девицах. Бэнкс нашел меня в самой отвратительной из них, где толпилась куча цветных, а оркестрик из бывших рабов производил больше шума, чем сам Юпитер-громовержец. Под мышками я держал двух черных красоток.

Когда Бэнкс нашел меня, ему пришлось говорить со мной, крича слова прямо мне в ухо, потому что музыка была ужасно громкой.

– О какой еще, черт возьми, речи вы говорите? – прервал его я, показывая на моих ямайских красоток. – Неужели вам кажется, что такой старикан, как я, может рассуждать о морали?

– Вы должны произнести эту речь! – настаивал он. – Братьям, – добавил Бэнкс, имея в виду масонов, – необходим маяк нравственности.

На протяжении моей жизни мне дали немало прозвищ, но ни одно из них не было столь нелепо. Маяк нравственности! Я постарался избавиться от Бэнкса, хихикая и рыгая. Мне кажется, бедняга уже давно возненавидел то первое письмо, которое положило начало нашему знакомству. В эту минуту он оступился: глиняный пол таверны прикрывали хлипкие доски, и, когда одна из них проломилась, дорогие ботинки Бэнкса погрузились грязную жижу.

– Ха-ха-ха, – рассмеялся я. – Очевидно масоны убедили вас напасть на меня, и во время отступления мосты рухнули, как это случилось с герцогом Грамоном в Деттингенском сражении.

Как это ни странно, именно эти слова помогли Бэнксу придумать выход из положения.

– Вы участвовали в Деттингенском сражении в тысяча семьсот сорок третьем году? – спросил он, неожиданно просияв.

– Как это – участвовал ли я? Друг мой, знайте, что ваш король именно мне обязан своей победой в тот день! – И я пояснил: – В начале сороковых я служил королю Пруссии Маленькому Фрицу, которого называют Великим. Этот человек очень ревновал своих подчиненных, и мы часто спорили на научные и прочие темы. Поэтому, чтобы доказать ему свою независимость, я ненадолго поступил на службу к его заклятой сопернице, императрице Терезе Австрийской. Поскольку в той войне она заключила союз с Англией, я оказался втянутым в историю кровопролитного Деттингенского сражения, в котором, как вам известно, австрийцы и англичане сражались с французами.

Я хотел также рассказать ему, что Маленький Фриц, приревновав меня к императрице, после сражения предложил мне вернуться к нему, удвоив мне жалованье. Но Бэнкс прервал меня:

– Отлично! Расскажите немного об этой славной победе английского оружия. Этого будет достаточно, но не забудьте украсить свой рассказ утверждением принципов высокой морали! Дух приглашенных должен возвыситься перед тем, как они покинут зал.

Приправить рассказ моралью! Возвысить дух! Но знаете, чем все кончилось? То ли мне стало жалко Бэнкса, то ли меня отвлекли два пышных бюста девиц с Ямайки, но только я сделал страшную глупость: я согласился.

* * *

Среди добродетелей масонов следует назвать самоотверженность, разум, милосердие, auctoritas, gravitas, смелость, твердость, скромность, умеренность, настойчивость, отвагу, терпимость, вкус (и именно хороший вкус), такт (и именно безупречный такт), умение держать себя (и хорошо держать себя). Однако случившееся в тот вечер, когда я произнес речь о Деттингенском сражении[57], показывает, что теологическая сумма масонских добродетелей не включает искренность.

Вечер начался скверно: мне предстояло произнести речь после ужина, так обильно сдобренного хересом, что еще до десерта Суви-молодец изрядно напился. Ничего хорошего это не предвещало, потому что вино развязывает мне язык и из моего рта необдуманные слова вылетают, как пули из дула ружья. Меня посадили во главе длинного прямоугольного стола, а по правую мою руку сидел Бэнкс. Он понял, что я чересчур увлекся спиртным, и, забрав у меня бутылку, постучал вилкой по стеклу, чтобы привлечь внимание гостей.

– Наш обрядоначальник получил невероятный жизненный опыт во время славного Деттингенского сражения, – объявил он.

– Славного? – перебил его я. – Ха! Довольно банальная бойня, и все.

Все присутствующие подумали, что я шучу, и любезно засмеялись. Бэнкс не стал их разочаровывать.

– Наш Брат закалил свою мораль на поле Чести. Сейчас он расскажет нам об этом известном сражении, и я уверен, что, выслушав его мудрые слова, мы все уйдем из этого зала другими: более милосердными, более честными. Мы станем лучшими людьми, лучшими Братьями. Мы покинем это собрание, уверенные, как никогда раньше, в наших ценностях и в предназначении рода человеческого.

Моя дорогая и ужасная Вальтрауд прерывает меня: неужели надо сейчас рассказывать о Деттингенском сражении или, вернее, о том, как я рассказывал о Деттингенском сражении кучке глупых масонов? Да, надо! И это важно, потому что все в мире взаимосвязано, как станет ясно в конце этой истории.

Вернемся, однако, к моему ужину с масонами. Одно из двух: или Бэнкс так и не понял, что за типа он пригласил приехать с континента, или он хотел меня опозорить, потому что мой рассказ был правдой, и чистейшей правдой, о Деттингенском сражении. Я начал с объяснения причин, которые привели меня на поле битвы. Дело было в том, что в 1743 году, за двадцать пять лет до этого знаменитого ужина с масонами, я находился в Баварии и служил в армии Терезеты. Почему? Ответ прост: казначеи ее войск сделали мне весьма интересное предложение. Таковы уж мы, инженеры, – дорогие проститутки войн.

По правде говоря, мне досталось много работы, и я сделал ее хорошо. Мы брали баварские города один за другим, и, по моим расчетам, война к лету должна была закончиться. Но тут, сказал я моим амфитрионам с глубоким и сокрушенным вздохом, на австрийскую армию свалилось несчастье из тех, которые нередко случаются во время войны: мы получили подкрепление, да не просто подкрепление, а подразделения английской армии.

– Одну минуточку, – перебил меня какой-то старый масон. – Вы говорите непочтительно об английской армии и называете «несчастьем» ее прибытие?

– Именно так, monseigneur, – ответил я, вырывая бутылку хереса у Бэнкса из рук. – Я считаю, что труднее, чем вести войну против коалиции, может быть только одно: вести войну в составе коалиции. Всеми армиями мира командуют генералы. Знаете ли вы, как чертовски сложно получить прочный сплав из этих больных самолюбий? Но и это еще не все: французы не могли допустить, чтобы Англия вступила на континент, и, получив известие о высадке англичан, послали навстречу им могучую армию. Понимаете, что это значило? Что до этого момента силы наших войск были приблизительно равны, но, когда мы оказались в окрестностях Деттингена, пятидесяти тысячам англичан и австрийцев предстояло сражаться с семьюдесятью тысячами французов. Вот так помощь! – Я налил себе хорошую порцию хереса и продолжил: – Мой опыт позволяет мне прийти к следующему выводу: огромная разница между Англией и остальными государствами состоит в том, что континентальные монархии склонны делать много прескверного, а английские короли – делать много нелепого. И кому может прийти в голову, чтобы король собственной персоной возглавлял армию во время такого рискованного маневра, как высадка на континент? Всем известно, что, как в шахматах, так и на войне, тот, кто теряет своего короля, проигрывает. Но и это еще не все. Солдаты английских войск были зелеными, как трава в апреле. Причину тому нетрудно понять: последней европейской кампанией, в которой участвовала английская армия, была Война за испанское наследство – именно из-за нее мне пришлось отправиться в изгнание. И с тех пор прошло более двадцати лет! Этим солдатам никогда еще не приходилось стрелять, а офицеры не имели никакого опыта. Но еще хуже было другое.

Я сделал большой глоток хереса из бокала и долил в него вина, прежде чем продолжить:

– Но самое скверное заключалось в том, что английской армией командовал этот бездарный король Георг Второй – грубый развратник, убийца, который путал дворцы с тавернами, а таверны – с дворцами. У него был покатый лоб, плавно переходивший в нос, будто он целыми днями бился головой о стенки. Любая базальтовая скала обладает большей чувствительностью, чем этот отвратительный тип. Когда его святая супруга умирала, эта добрая и разумная женщина посоветовала ему жениться снова, чтобы в королевстве не начались раздоры. Так вот, знаете, что ей ответил этот невоспитанный мужлан? «Mais non, j’aurai des maîtresses!» – то есть: «Нет уж, я заведу себе любовниц!» И это он сказал своей несчастной жене, когда она лежала при смерти!

В общем и целом англичане – это народ, который более других склонен критиковать своих правителей. Но, если вы помните, все собрались на этот вечер, чтобы воспеть подвиги Англии, а не для того, чтобы подвергать их сомнениям. С потолка зала свешивалось множество флажков с красным крестом Святого Георгия на белом фоне, а стены украшали гербы королевства. Кроме того, англичанам очень нравится ирония, которую они считают божественной, а Суви-молодец всегда предпочитал сарказм, скорее присущий Сатане.

Несколько масонов оторвали свои задницы от стульев и закричали на меня:

– Мы не потерпим, чтобы вы оскорбляли память великого Георга Второго, и тем более сейчас, когда страна отмечает двадцатипятилетие Деттингенского сражения!

– С каких пор масоны не переносят истины? – ответил им я. – Мой рассказ – это чистая правда. Как только я и остальные высшие офицеры австрийской армии познакомились с английским королем, нам сразу стало ясно, что он разбирается в военном деле не больше, чем бык в тавромахии. Его стратегия и тактика ограничивались одним: наступать, наступать и наступать.

Очень скоро, продолжил я, мне стало ясно, что все кончится полным крахом. Между собой мы начали называть английского короля Жоржуль Картофельный Куль, потому что его задница напоминала мешок картошки, обтянутый штанами из дорогого шелка. Так вот, Жоржуль не имел ни малейшего понятия о старом греческом термине logistikós, который означает «снабжение». Все очень просто: у солдат есть желудки. Люди обычно едят, а пятьдесят тысяч человек едят очень много. Чтобы эти желудки передвигались, необходимо располагать тысячами повозок с провиантом, не говоря уже о боеприпасах. В самом крайнем случае солдаты могут жевать кожу своих ремней, но для стрельбы из ружей необходимы пули.

Мне вспоминается, что Prinz Карл пребывал в отчаянии. До прибытия Жоржуля он возглавлял австрийскую армию, но политика и титул вновь прибывшего обязали его передать тому командование союзной армией. Однажды вечером Жоржуль Картофельный Куль пригласил австрийских офицеров на дружеский ужин, и перед входом в палатку английского короля принц взял меня за локоть и сказал: «Сувирия, когда король увидит вашу маску, он, вне всякого сомнения, спросит, что случилось с той половиной лица, которую она прикрывает. Я умоляю вас, пожалуйста, воспользуйтесь случаем и втолкуйте ему, что вот уже три недели мы не получаем никакого снабжения и, если неприятель пойдет в атаку, нам придется сражаться с пустыми желудками и без пороха».

И Prinz не ошибался. Не успели мы сесть за стол, как Жоржуль, который страшно коверкал французский язык, указал на меня вилкой и закричал, забыв обо всех правилах вежливости: «Черт возьми! А я и не знал, что в Баварии отмечают венецианский карнавал!» Сопровождавшие короля англичане посмеялись над шуткой его величества, а я ограничился тем, что снял свою фарфоровую маску. Смешки стихли. При виде левой части моего лица у всех этих подхалимов пропал аппетит. С того 11 сентября прошло уже двадцать девять лет, но на месте моей щеки по-прежнему оставался алый кратер, углубление с осколками костей, рана, которая так до конца и не затянулась как следует.

– Sire, – сказал я очень сдержанным тоном, – эту рану нанесла мне французская пушка, заряженная картечью. Но рана сама по себе не имеет никакого значения. Самое важное и главное заключается в том, что кто-то доставил туда пушку, картечные снаряды и артиллеристов. Все сейчас отдают себе отчет в том, ваше величество, что мы уже слишком долго продвигаемся по враждебной нам земле неприятеля и не получаем необходимого снабжения. Армия без припасов для ртов и для боя – это топор без древка и без лезвия.

Все оказалось бесполезно. Есть такие люди, как Жоржуль Картофельный Куль, чьи души не трогает ни тонкий намек, ни прямая грубость. Когда мы вышли из палатки, Prinz Карл в отчаянии нервно покачал головой и сказал мне: «Наконец-то я понимаю, что чувствовал Иона, когда кит раскрыл пасть, чтобы его проглотить».

Эти слова оказались пророческими, потому что на следующее утро кит возник прямо перед нами. Я имею в виду французскую армию: тысячи и тысячи самых воинственных солдат Европы и всего мира; полки, построенные плотными рядами; души, не знающие пощады. Но этот кит был не черным, а белым: как вам известно, французы всегда используют для мундиров белую ткань. Я ненавижу этот грязно-белый цвет, ненавижу лютой ненавистью.

Я не могу припомнить армии в худшей тактической позиции, чем англо-австрийское войско около Деттингена. Позвольте мне кратко описать вам наше местоположение.

Бездарный Жоржуль Картофельный Куль по собственной воле оказался в смертельной ловушке, созданной природой. Армия стояла в долине, окруженной слева, справа и сзади холмами Шпессарт, а впереди протекала река Майн. Единственным путем из долины, не прегражденным горами или водой, была теснина, гораздо у́же, чем Фермопильское ущелье. Браво!

Французам оставалось только перекрыть эту теснину, расположив там двадцать тысяч самых отборных солдат, что они и сделали. На самом деле они поступили как настоящие знатоки своего дела, и отправили отряды самых бывалых пехотинцев заблокировать этот природный коридор, который, как я уже говорил, был у́же, чем манда девственницы. Лучшей ловушки нельзя было пожелать; нас ожидало верное поражение.

Видите ли, я не пехотный генерал, а только несчастный инженер, но вы понимаете, что мне не составляло труда оценить обстановку с точки зрения полиоркетики, ибо на самом деле речь шла именно об осаде: мы были внутри, а французы снаружи. С единственным отличием от любой другой блокады: французы могли не предпринимать ровным счетом никаких действий. Благодаря тупости Жоржуля припасов нам хватило бы всего на два дня. Два несчастных дня! А что потом?

Масоны были ошарашены моим рассказом, но слушали внимательно. Их глаза раскрылись широко, как у сычей; они замерли, как сычи, и молчали, как сычи. Единственная разница между детьми и взрослыми заключается в том, что малыши всегда хотят, чтобы им рассказывали одну и ту же историю совершенно одинаково, в то время как взрослым бывает необходимо услышать то же самое повествование, но с другой точки зрения. Эти люди уже тысячу раз слышали рассказ о Деттингенском сражении. Что заставляло их слушать меня? Мой вариант казался им омерзительным, зато был совершенно новым. Однако к этому моменту я уже так набрался, что голова у меня кружилась, как волчок. Бэнкс, этот подлец Джозеф Бэнкс, потряс меня за плечо и спросил:

– Ну и что случилось потом?

Я немного пришел в себя и продолжил:

– Видите ли, господа, на протяжении моей жизни я руководствовался очень немногими, но непоколебимыми принципами. И один из них, излюбленный мною, гласит: «Если вы оказались в аду… не стойте там, бегите прочь как можно скорее!»

– Мы не совсем вас понимаем, – сказал Бэнкс.

– Все очень просто, – ответил я. – Война – это ад. И армия, в которой я служил, решила остаться в аду и никуда не двигаться, оказавшись в гибельной ловушке между рекой, тесниной и немилосердным врагом. Что мне оставалось делать? Спокойно ждать, чтобы меня убили по вине какого-то идиота-короля?

– Одну минутку, – прервал меня Бэнкс. – Вы хотите сказать, что подло дезертировали как раз в тот момент, когда нашим ребятам грозила страшная опасность?

Щеки Бэнкса от негодования порозовели, точно первая клубника весной. А от моего ответа она моментально дозрела.

– Разумеется нет! – воскликнул я. – Дезертир просто покидает войско, в котором служит. Но разве я мог карабкаться по склонам высоких гор, окружавших наш лагерь, или переплывать глубокие реки, преграждавшие мне путь? Нет, я перешел на сторону неприятеля, иного выхода у меня не оставалось.

Теперь уже масоны смотрели не на меня, а друг на друга, словно вопрошая: «Но ведь сегодня нам предстояло говорить о морали, не правда ли?»

– Само собой разумеется, – продолжал я, – французы с удовольствием приняли меня. Хороших инженеров найти непросто! Какой командир откажется принять маганона[58], чьим учителем был сам маркиз де Вобан? Кроме того, я слышал много хорошего о командующем французской армией, герцоге де Ноай[59].

Когда я оказался во французском лагере, меня заперли в палатке, служившей складом, и угостили чаем. Через некоторое время туда явился офицер, которому поручали вести дознания, но после второго же вопроса я велел ему заткнуться.

– Оставьте эту ерунду и пустую болтовню! – крикнул ему я. – Отправляйтесь к герцогу и сообщите ему, что Девять Знаков просит его принять.

В 1743 году я не был ни такой развалиной, какой стал сейчас, ни мальчишкой, который страдал во время осады Барселоны в 1714-м, – я был зрелым инженером, овладевшим всеми необходимыми знаниями. Тогда в палатке стоял человек, который был на ладонь выше обычных солдат, в черном камзоле, черных брюках и черных сапогах для верховой езды; половину его лица закрывала великолепная черная фарфоровая маска. Он произвел неизгладимое впечатление на французского офицера в его белесом мундире; бедняга не мог взять в толк, с кем имеет дело.

– Вы что, оглохли? – заорал я. – Именно так! Девять Знаков! Этого будет достаточно. Вы понятия не имеете, что я имею в виду, а он знает. Поэтому герцог командует армией, а вы просто жалкий офицеришка.

Он исчез, и хорошо сделал. Сам Ноай немедленно вызвал меня в свою маршальскую палатку. Для тех, кто не знает, я скажу, что в 1711 году Ноай взял Жирону, город на севере Каталонии, в результате осады en règle, такой канонически правильной, что, казалось, ее вел сам Вобан.

Под сводом его палатки было больше двадцати офицеров, адъютантов и всякой прислуги, но, наверное, никто не понял нашего секретного языка.

Увидев, что я вошел в палатку, Ноай подошел ко мне и, сжав мои запястья, сказал: «Ну-ну, значит, вы и есть дезертир. Я и вправду должен верить, что передо мной опытный инженер?»

Я, само собой разумеется, до нашей встречи закатал рукава. Ноай повернул мои руки, чтобы пересчитать татуировки. Их было девять.

На этом, собственно, весь допрос и закончился. Какой дальновидный военачальник не хочет заполучить Девять Знаков противника? Ноай, который был большим хитрецом, улыбнулся и спросил меня, чтобы соблюсти приличия перед присутствующими:

– А скажите мне, как я могу знать, кто передо мной – честный рыцарь или мелкий жулик? Переходя на нашу сторону, вы нарушаете договор чести, который связывал вас с австрийским королевским домом.

– Sire, – сказал я в свою защиту, – согласно моему договору инженера, я должен был служить в австрийской армии, а не в английской. А кроме того, мое соглашение действительно предусматривало поражение и плен, но никак не глупость и бред.

Эти слова рассмешили всех лягушатников, которые собрались под сводами палатки. В тот же вечер Ноай пригласил меня отужинать с самым приближенным кругом своих офицеров. Не будем наивны – на самом деле он хотел выведать у меня как можно больше сведений о состоянии дел в лагере врага. Но никаких особенных новостей я им сообщить не мог, хотя и не собирался ничего скрывать. Главная особенность глупостей, допускаемых на войне, состоит в том, что скрыть их практически невозможно.

– Последним, что я слышал, когда проходил мимо палатки Жоржуля, – и это была чистая правда, – был разговор ординарцев его величества, которые вместе переживали, решая вопрос о том, что унизительнее для монарха: попасть в плен вместе со своим ночным горшком или без оного.

Все посмеялись, Ноай отдал последние распоряжения и собрался идти спать. На этом прием закончился, но, когда я уже собирался поднять суконную дверь палатки, маршал задержал меня: «А кстати, monseigneur Сувирия, к теснине, которая находится на пути союзного войска, я направил двадцать три тысячи солдат под командованием своего племянника Луисито. Этот юноша слишком горяч, и я уверен, что он не укрепился на своей позиции. Отправляйтесь туда и дайте ему пару советов. Ров и несколько удачно расположенных фашин могут предотвратить крупные неприятности».

Я улыбнулся и сказал ему, сопроводив мои слова глубоким поклоном:

– Sire, я могу вас заверить, что союзное войско вовсе не собирается начать атаку, и тем более по такому узкому проходу. Вдобавок, как я уже смог убедиться, ваше превосходительство благодаря своему таланту уже приказали нацелить все орудия так, чтобы их огонь прикрывал вашего племянника.

Ноай был одним из немногих по-настоящему компетентных маршалов, с которыми мне довелось встретиться. Он одну минуту колебался, устремив взгляд куда-то вдаль, и наконец решил:

– Как бы то ни было, сделайте это. Отправляйтесь туда.

Приказ маршала всегда приказ, даже если ты только что начал служить в его армии. И поэтому, несмотря на кромешную ночную мглу, я отправился выполнять его распоряжение в сопровождении связного, который объяснил мое появление часовым, охранявшим палатку Луисито.

Племянник Ноая, этот самый Луисито, был герцогом Луи де Грамон[60], пятидесятилетним мужчиной с кустистыми черными бровями, которые придавали ему властный вид. Никакой радости мое появление ему не доставило.

– А какого черта мне сейчас присылают этого дерьмового инженера? – набросился он на меня. – Мой дядя никогда мне не доверял.

Луисито был абсолютно уверен, что ничего этой ночью случиться не может, и поэтому на нем была только тонкая и удобная ночная рубашка. Он угостил меня рюмкой баварского вина, которое пил сам, и добавил:

– Выкопать ров, наполнить землей фашины! Как будто это так просто! У меня двадцать три тысячи солдат, и ров, который мог бы их окружить, должен быть огромным, а для постройки заграждения потребуются тысячи и тысячи фашин. Вы считаете, я обязан лишить своих людей сна, чтобы они теряли силы на эту тяжелую и бесполезную работу?

– Я целиком разделяю ваше мнение, – ответил я.

Мой ответ удивил Луисито, и он обрадовался:

– Вот чудеса, мне прислали инженера, способного понять мои доводы. Обычно я получаю только таких, чья голова такая же квадратная, как оконная рама.

– Но я не таков, sire. А это вино просто великолепно.

И мы стали друзьями. Ну то есть настолько, насколько это позволяют складной походный стол, освещенный свечой, и пара бутылок вина. Как бы то ни было, всем известно, что люди склонны откровенничать, особенно если этому помогает немного спиртного.

Очень скоро я понял, что Луисито принадлежит к той породе людей, которым всегда всего бывает мало; среди французской аристократии такие встречаются нередко. Знатные французы с самого рождения обречены на бесконечное соревнование, в котором важно только продираться вверх в иерархических дебрях. Подниматься по ступенькам можно одним-единственным способом: получать как можно больше титулов и денег. А титулы и деньги в этом мире можно быстрее всего получить именно на войне. Амбиции де Грамона были больше его бровей.

Мой портрет Луисито не представлял бы никакого интереса, если бы не его бравада, когда мы раскупорили третью бутылку. Его слова открыли мне глаза.

– Англичане ничего не смогут сделать против моих ребят. Большинство из них ветераны, у них за плечами десятилетия службы в армии: эти полки служили еще в Испании.

– В Испании? – переспросил я, и все мои чувства неожиданно проснулись.

– О да. Они участвовали в знаменитых сражениях и осадах Войны за испанское наследство, таких как Альманса и Барселона.

Барселона. Когда прозвучало это слово, мне показалось, будто в мое горло влили струю расплавленной бронзы. Грамон командовал последними из тех, кто выжил после осады моего города! Ничего особенного в этом не было. Я сам много лет спустя все еще продавал себя любому, кто пожелал бы использовать мои услуги в какой-нибудь войне в Европе. И эти типы поступали так же; может быть, среди них был тот самый сукин сын, который лишил меня половины лица.

– Что с вами такое? – спросил меня Грамон, смеясь. – Вы побледнели.

От смеха Луисито подавился вином и закашлялся, а потом начал шутить по поводу черноты моей маски и белизны правой части моего лица. Очень забавно. Таковы аристократы: поскольку они занимают более высокое положение, ты должен смеяться их шуткам, даже если они издеваются над тобой.

Обычно в лагере французов палатки аристократов освещало больше свечей, чем собор на Рождество, но мы находились недалеко от берега Майна и позиций союзной армии, поэтому из соображений безопасности и благоразумия, как я уже сказал, на столе стояла только одна свеча. Ее слабый свет располагал к откровениям. Луисито все еще потешался надо мной, когда я приблизил свою голову к его уху и сказал ему доверительным тоном:

– Возможно, вам не доложили, что я только сегодня оставил неприятельский лагерь.

Луисито моментально посерьезнел и сказал ледяным тоном:

– Нет, мне об этом не сообщили. Как моему дяде могло прийти в голову оставлять меня наедине с человеком, который может оказаться наемным убийцей?

– Но я не наемник и не убийца. Я всегда работаю только на себя самого.

Луисито так нахмурил брови, что они сошлись углом над его переносицей, и спросил:

– О чем, черт возьми, вы говорите?

– О том, что менее чем в тысяче шагов отсюда, по другую сторону теснины, лежит клад.

И я начал описывать ему местоположение казны Союзного войска: в одиноко стоящем доме за пределами селения Деттинген хранились все деньги, которые английское правительство направило для обеспечения кампании: все средства для выплат солдатам, для тайной дипломатии и для содержания королевского двора, который теперь постоянно находился в движении вместе с возглавлявшим его Жоржулем.

– А зачем вы мне все это рассказываете?

– А вы как думаете, зачем? Как вам прекрасно известно, за последние три месяца австрийская армия взяла два города и разграбила все, что могла. Я участвовал в осадах, и, согласно моему договору, мне полагается полтора процента всей военной добычи. Я дезертировал, и потому, если ничего не придумаю, потеряю все это богатство, а оно является единственным идеалом, ради которого я вступил в армию.

Луисито был возмущен или просто делал возмущенный вид. Он вскочил на ноги и воскликнул:

– Может быть, вы и не наемный убийца, но наверняка мошенник! Чего вы от меня хотите?

– Это очень просто. Вы командуете двадцатью тысячами солдат. Прикажите им пойти в наступление на рассвете и завладейте всеми трофеями.

– Вы с ума спятили? Между этим складом и нами стоят пятьдесят тысяч англичан и австрийцев.

– Готовых немедленно сдаться, – решительно возразил ему я. – Как только первый штык окажется на другом берегу реки, они это сделают. Но если мы станем ждать, чтобы союзники сдались от голода, все богатство достанется вашему дяде, маршалу Ноаю, и разве он с нами поделится?

Луисито еще немного покобенился, но я все описывал ему детали сокровища, и у него потекли слюнки. Я посмотрел ему прямо в глаза и сказал вкрадчивым тоном, словно находился в исповедальне:

– Английские сокровища. Австрийские сокровища. И все богатства трех разграбленных баварских городов. А вы не хуже меня знаете, что Бавария богата, очень богата.

По сути дела, война – это занятие плутов и проходимцев, и Луисито размышлял соответственно: если ему удастся добраться до сокровища раньше всех и им завладеть, он уж как-нибудь оправдается перед дядей. Его тон изменился. Теперь он не возражал против моего плана, а только опасался последствий:

– Мой дядя дал мне один-единственный приказ, но был непреклонен: «Что бы ни случилось, Луисито, не двигайся с места, ничего не предпринимай. Твоя задача заключается в одном: пусть все двадцать три тысячи твоих ружей целятся в теснину. Убивайте любого, кто появится там, и не двигайтесь!» А вы просите меня нарушить прямой приказ, данный мне самим маршалом Франции.

– Но, как мне известно, этот маршал вдобавок является вашим дядей, – заметил я. – С каких это пор дяди отправляют на виселицу племянников? И, поверьте мне, никто не осуждает генералов, добившихся победы, а тем более если они взяли в плен английского короля.

– Но что будет, если эта атака по какой-либо причине провалится? – сказал Луисито, скорее размышляя вслух, чем обращаясь ко мне. – Теснина окажется передо мной, но за моей спиной будет река, которая может помешать при отступлении. Если я потеряю половину солдат, дядя меня убьет.

– Этого никогда не случится. Я построю мосты, чтобы армия перешла реку, и, если случайно что-нибудь пойдет не так, полки смогут отступить организованно. Когда дядя потребует от вас объяснений, вы скажете, что это была просто небольшая стычка, закончившаяся без особых последствий. Но повторяю: атака увенчается успехом, потому что союзники в отчаянии.

– Ха! – съязвил Луисито. – А как вы собираетесь за одну ночь построить мосты для двадцати тысяч солдат?

– На то я и инженер! – ответил я разгневанным тоном, к которому такой аристократ, как Луисито, не был приучен. – Меня обучал маркиз де Вобан собственной персоной, и я уже тридцать лет занимаюсь этим ремеслом. Моисей сделал воды Красного моря сушею за один день, и, если понадобится, я за полночи сделаю для вас сушей воды Майна.

Мой тон и моя уверенность в себе разоружили Грамона. Он выпил еще вина, запыхтел, колеблясь, но искушение было слишком велико.

– Я соглашусь с вами в одном: только идиот не воспользовался бы такой возможностью. Но есть одна деталь, которая делает ваш план нереальным: откуда, по-вашему, я достану материал для нескольких понтонных мостов?

– Вы можете просто попросить.

– Простите?

– Ваш дядя приказал вам вырыть ров и возвести укрепления. Разве вы об этом забыли? Мы используем этот материал для другой цели: построим из него мосты.

Именно таким образом Суви-молодец убедил Луисито Грамона начать самую нелепую и бездарную атаку пехоты за всю историю французской армии[61]. Дело в том, что я, естественно, совершенно не собирался заключать союз с таким мерзавцем и низким эгоистом, как Луисито де Грамон, шестой герцог де Грамон. И надо вам сказать, что, когда первые солнечные лучи осветили горизонт, а пять понтонных мостов достигли другого берега реки, я взял Луисито за рукав и сказал ему:

– Sire, я предполагаю, что, когда все закончится, вы не забудете о моем вознаграждении.

– Безусловно, безусловно, – ответил он, отведя глаза. – Грамоны всегда держат слово.

По его взгляду из-под густых бровей или, вернее, по отсутствию этого взгляда я понял, что он не захочет оставлять свидетелей своей каверзы и убьет меня.

Однако я повторю: в тот день, 27 июля 1743 года, я стремился не обогатиться, а только отомстить. Эти воины французских полков, эти самые сукины дети, которые сейчас переходили строем Майн по пяти построенным мною мостам, были теми же солдатами, которые осаждали стены Барселоны и уничтожили пятьсот лет каталонских Свобод, убивая, вешая и насилуя людей. Так вот, теперь они поплатятся за свои деяния, и, по удивительной причуде судьбы, это случится ровно через тридцать лет после начала осады Барселоны[62].

Никто не станет со мной спорить, что эта атака была очень рискованной по самым разным причинам. Во-первых, французские солдаты были измучены, потому что всю ночь таскали тяжелые доски, чтобы построить пять мостов, а потом вбивали гвозди, соединяя и укрепляя понтоны, совершенно неподходящими для этого инструментами, как обычно случается в армии. У меня к рассвету тоже не оставалось сил, потому что я несколько часов драл глотку, командуя ими. Во-вторых, Грамон приказал начать наступление по теснине, не зная точно, какие силы неприятеля там располагались. В-третьих, начиная атаку, французы теряли все преимущество, которым обладали, перекрывая выход из теснины. В-четвертых, Грамон не знал, кто командовал войсками на том конце узкого прохода, где располагались союзники, а мне это было хорошо известно. Эти части возглавлял старый Стюарт, английский вояка, который годился только для двух дел: пропускать через себя больше джина, чем перегонный куб, и направлять самые отчаянные атаки конницы.

Этот Стюарт был весьма чудны́м типом. Солнечный свет ему очень мешал, и поэтому он носил странные очки с задымленными стеклами и практически ничего не видел, но что в этом такого? Кавалерийскому генералу и не нужно хорошего зрения, и особенно умным ему тоже быть не требуется. Ему достаточно просто вести своих солдат в атаку и скакать вперед, уверенно размахивая саблей. А поскольку в английской кавалерии служили всадники, которые были настоящими зверями, похлеще, чем их лошади, Стюарту не приходилось ничего особого придумывать. На рассвете его разбудили крики: «Генерал, генерал! Французы на нас наступают!» Стюарт не мог поверить своим ушам. Его атакуют? Враг наступает по теснине? Он нацепил на нос свои темные очки и стал садиться в седло, пошатываясь, потому что, несмотря на ранний час, уже успел выпить полбочонка джина. Как бы то ни было, очень скоро генерал уже скакал верхом, и за ним скакали три тысячи его солдат.

Пехота обычно боролась с кавалерийскими атаками при помощи каре. Батальоны образовывали квадратные построения, а солдаты выставляли вперед штыки. Лошади, как правило, разумнее своих всадников и, увидев плотный строй фаланги и ружья с примкнутыми штыками, замирают на месте. Однако в узком проходе построиться было совершенно невозможно, можно было только продвигаться вперед или отступать, поэтому для пехоты нет ничего страшнее кавалерийской атаки в таком месте. А что такое теснина, если не узкий проход?

При виде сабель Стюарта, лошадей, которые раскрывали свои слюнявые пасти, точно демоны ада, и огромной массы людской и животной плоти, которая устремилась на них с молниеносной скоростью, французы дрогнули. Английская кавалерия промчалась по ним, словно по ковру. И могу вас заверить, к большому несчастью лягушатников, я не преувеличиваю: тысячи конских копыт растоптали их и двинулись дальше, превратив Franzosen в длиннющий белый ковер, который устилал всю землю в теснине. Даже я, находясь довольно далеко оттуда, слышал крики несчастных, а остальные французы побросали свои ружья и побежали обратно к реке.

Ранее я уже объяснил, почему наступление Луисито Грамона было настоящим безумием. Разрешите мне добавить пятую причину: если вы командуете атакой, не оставляйте наступающим путей к отступлению. Грамон должен был сжечь мосты после переправы войск. Вероятно, в таком случае, не имея другого выхода, солдаты стали бы сражаться, и, возможно, у них был бы шанс, всего-навсего небольшой шанс выйти победителями. Но Грамон думал не о том, как победить, а только о том, как заполучить трофеи. Его не интересовала победа – он хотел лишь оправдаться, если его попытка грабежа сорвется. Золото ослепляет сильнее, чем солнце любых тропиков. Я до сих пор вижу лицо Луисито Грамона: увидев, что его солдаты в панике бегут, он побледнел так, что даже его густые и черные брови побелели, словно посыпанные известкой. И на этом, собственно говоря, закончилось Деттингенское сражение. То, что случилось потом, было просто охотой на людей и массовым убийством.

Французы пошли в наступление, когда еще не рассвело, и перешли реку по мостам организованно и в полной тишине. Однако теперь, когда они тщились избежать копыт английской конницы, от этой орды напуганных до смерти людей никак нельзя было требовать дисциплины и выдержки. А теперь прошу всех инженеров нашего мира наградить Суви-молодца долгой и восторженной овацией: за одну ночь ему удалось спроектировать и построить пять мостов, у которых была минимальная разница между допустимой и избыточной нагрузками. Во время наступления при переходе через реку мосты легонько потрескивали, что было совершенно нормальным явлением для поспешно созданных конструкций. Но когда на пять хлипких мостиков бросились тысячи беглецов в белых мундирах, потрескивание сменилось хрустом, потом щелчками, и, наконец, доски проломились. Все пять мостов затонули почти одновременно, подобно близнецам, которые в жизни столько времени проводят вместе, что решают умереть в один час.

Майн – это коварная река, извилистая и глубокая, а течение в ней очень сильное. Даже летом ее воды холодные, почти ледяные. Я хорошо помню, как эти люди шлепали руками в волнах, как стоны заглушались водой, которая заливала их глотки. Белые рукава и плечи виднелись на поверхности, а минуту спустя исчезали, подобно хлопьям снега, которые пурга и случай бросают в реку, где они тают. Многие солдаты в отчаянии пытались уцепиться за зазубренные обломки мостов, которые сталкивались друг с другом, когда их уносило вниз по течению. Я помню, как тонущие карабкались, точно обезьяны, на эти утлые суденышки, – они походили на мелких насекомых, живущих внутри поленьев: когда мы бросаем бревна в очаг, эти букашки безуспешно пытаются спастись от языков пламени. Мне кажется, что тогда утонуло около пяти тысяч солдат[63]. Мне даже было их жалко, но не слишком. Тридцать лет тому назад многие из этих утопленников выжигали огнем селения и города Каталонии. Деттингенское сражение внесло коррективы в известную пословицу, которая теперь звучит так: «Все, огнем уничтожающие, от воды погибнут».

Я, само собой разумеется, воспользовался этой неразберихой, смылся и вернулся на позиции английских и австрийских войск. Что касается Луисито, насколько мне известно, он погиб два года спустя в битве при Фонтенуа[64]. Пушечное ядро попало ему прямо в пупок и разбило его тело на две части. Я предполагаю, что за минуту до смерти, когда Грамон увидел свое туловище, аккуратно разделенное на равные половины, его густые брови побелели точно так же, как после поражения при Деттингене, если не больше. Как бы то ни было, английскому командованию следовало бы понизить в звании артиллериста, выстрелившего из пушки, потому что Луисито был таким честолюбивым идиотом, что само его существование играло на руку любому врагу Франции.

Когда я закончил свой рассказ о Деттингенском сражении, зал был скорее похож на кладбище. Только один масон, самый глупый из всех собравшихся, осмелился открыть рот.

– Ну что ж, – заметил он, – по крайней мере, в памяти человечества навек останется великолепная атака Стюарта.

– Вовсе нет, – возразил я ему любезно. – Через несколько дней маршал Ноай, который был настоящим рыцарем, отправил послание Жоржулю Картофельный Куль и поблагодарил его за то, что он не стал уничтожать беззащитных солдат, которые сгрудились на берегу. На самом деле все было совсем не так: Стюарт не тронул их, потому что даже не знал, куда направлялся. Миновав теснину, убегавшие от врага французы повернули налево, к мостам. Но Стюарт ничего не видел сквозь свои темные очки или был слишком пьян, чтобы приказать англичанам тоже повернуть налево. Но, по сути дела, особо критиковать его не стоит: атаки тяжелой кавалерии – это яростный, мощный и безудержный шквал, который вскипает, воет и мчится вперед, пока кони не выдохнутся.

Больше никто не сказал ни слова. Масоны, казалось, были не столь возмущены, сколь поражены. На протяжении четверти века им говорили, что Деттингенское сражение – одна из славных страниц национальной истории. И тут вдруг перед ними является какой-то невоспитанный и бесчестный проходимец, любитель хереса, у которого не хватает половины лица, и рассказывает им, не стесняясь в выражениях, всякие обидные вещи: что их король был толстозадым болваном; что их войско оказалось в ловушке и вело себя подобно крысе; и что, наконец, этот король и его армия спаслись вовсе не благодаря собственным заслугам, а потому, что французский аристократ повел себя как своевольный воришка. Ах, и к тому же – что Стюарт, герой кавалерии, был просто подслеповатым пьянчужкой. Вы помните: за ужином надо произнести речь о морали! Возвысить дух! Масонам все это не слишком понравилось.

По прошествии времени мне стало ясно, что ловушку в этот вечер расставил мне Бэнкс, Джозеф Бэнкс. Это было в его стиле. Когда он пришел разыскивать меня в ямайскую таверну, ему, вероятно, уже было известно, что масоны выбрали своим новым обрядоначальником негодяя, который внушал больше отвращения, чем камень, убивший Авеля. Однако все обернулось против него.

Англичане, на мой вкус, слишком заостряют внимание на личной ответственности каждого, и Бэнксу следовало об этом знать. Поскольку именно он организовал званый ужин, масоны решили, что вся вина за столь скандальный вечер лежит на нем. О эти чванливые лицемеры: для них важно было не то, что они узнали правду, а то, что истина показалась им оскорбительной. После этого каждый раз, когда Бэнкс приходил на собрание масонов, на него сыпалось больше угроз, чем на поросенка, который случайно забрел в мечеть. Естественно, он меня ненавидел. Что может быть самым страшным наказанием для короля, лишившегося трона? То, что вдобавок его же считают виновником потери трона.

Но оставим в покое Бэнкса, Джозефа Бэнкса, на некоторое время.

* * *

Как нетрудно себе представить, мои отношения с масонами кончились в тот самый вечер, что, по сути дела, меня вовсе не огорчало. Но настоящий честолюбец всегда старается втереться в высшие сферы, чтобы процветать. А в шестидесятые годы в Лондоне люди этого круга собирались в так называемых философских и литературных клубах, и эти собрания устраивались в частных домах, если при этом выполнялись два условия: их хозяевам надлежало иметь много денег и быть невероятно тщеславными.

Один из таких кружков устраивала milady Гланстон, пятидесятилетняя вдовушка, богатая и знатная, которая увлеклась моей персоной. (Как вы можете догадаться, не без соответствующих усилий с моей стороны.) Если забыть об ужасных губах, размалеванных помадой с мышьяком, об отвислых грудях, по форме напоминавших баклажаны, и о ляжках, которые были толще и мохнатее, чем у вепря, можно сказать, что milady еще не потеряла своей привлекательности. Ну ладно, на самом деле ничего привлекательного в ней не оставалось, но Суви-Длинноногу надо же было на что-то жить, а эта сердобольная женщина приютила меня в своем дворце, словно я был несчастной осиротевшей мартышкой, и выплачивала мне солидное пособие, а взамен выставляла меня напоказ во время собраний своих знакомых. Иногда, чтобы ублажить мою благодетельницу, я пару раз с ней перепихивался.

А ты не возмущайся, пожалуйста! Моя дорогая и ужасная Вальтрауд, не строй из себя святошу. И кроме того, что мне оставалось делать? Отказать ей в этих плотских удовольствиях? В таком случае – как ты думаешь, сколько времени моя голова могла бы оставаться под ее кровом? Как смешно! О наши лицемерные времена, когда скорее обвиняют в низости и подлости бедняка, чем богача!

По правде говоря, я скоро вошел во вкус и наслаждался моим новым положением, несмотря на то что Гланстон нельзя было назвать чудом из чудес. В профиль ее лицо напоминало баранью морду, а плоть была такой дряблой, какой не бывает даже у осьминога, если оставить его дохлым под солнцем на целую неделю. Кроме того, она ужасно кашляла.

О этот кашель, ее непрекращающийся кашель. Гланстон кашляла без остановки весь день и всю ночь. Поначалу мне хотелось влепить ей пару пощечин, чтоб она заткнулась, но применить это средство не представлялось возможным. Всем заправляла она, и мне пришлось смириться с ее занудным кашлем, постоянным, как движение маятника напольных часов в салоне. По крайней мере, я убедил ее не сопровождать наши собрания своими концертами. Представьте себе, какой ужасный был бы конфуз! Какая-нибудь девица из хорошей семьи является с арфой под мышкой, мечтая показать свое искусство столь почтенной публике, но собравшиеся слышат только кашель milady, похожий на звуки, издаваемые крокодилом, который срыгивает гвозди.

На все остальное было бы грех жаловаться. Я могу быть интересным и, вероятно, даже блестящим собеседником, а если несколько цитат из классиков, парочка историй о варварах, населяющих сельву или пустыни, и рассказ о каких-нибудь приключениях доставляют удовольствие публике, почему бы и не удовлетворить ее любопытство? К тому же обычно в нашем салоне собирались лондонские буржуа, которые в жизни своей не видели ничего более экзотического, чем шотландские овчарки.

Жил я весьма неплохо. Благодаря Гланстон у меня водились деньги и было много свободного времени, поэтому я даже смог заняться созданием почтовой службы, которая работала по всей Европе и отвечала нуждам старых каталонцев в изгнании, разбросанных по разным городам и весям. Один из них, Сальвадор Льомпарт, благодаря моим стараниям оказался в Лондоне.

Во время осады 1714 года Льомпарт был офицером-интендантом. Я помнил его, хотя и довольно смутно. Мы начали переписываться. В Вене бедняга влачил жалкое существование, потому что императрица лишила каталонских изгнанников пенсии, которую назначил им ее отец, и Льомпарт остался без средств к существованию. Я всегда сочувствовал тем, кто оказался вдали от родины, и пригласил его приехать в Лондон и жить под моим покровительством.

Поначалу все шло прекрасно. Возможность разговаривать по-каталански так взволновала меня, что время от времени мне приходилось замолкать, потому что я не мог сдержать слезы. Вы уже знаете, что я всегда был ужасным плаксой. Он тоже разволновался, и мы бросились друг другу в объятия, словно парочка голубков.

Но плохо было то, что Льомпарт напоминал мне, кем мы оба были: два старикана, лишенные будущего, живущие воспоминаниями о давно пережитом. После нашей великой битвы канула уже половина века. А битву эту мы проиграли. Более того: нас разбили, нас погубили навсегда – наш мир, наше прошлое и наше будущее были уничтожены в тот день, 11 сентября 1714 года.

Льомпарт в моей памяти оставался энергичным юношей с кудрявыми, как на древнегреческих изображениях, волосами, который изо всех сил старался обеспечить всем необходимым, накормить и снабдить боеприпасами бойцов на бастионах Барселоны. И во что он превратился? В умственную и физическую развалину, измученную воспоминаниями о нашем поражении, страхом, скорбью и изгнанием. Двойной подбородок Льомпарта свисал, точно зоб у пеликана, а когда он снимал парик, лысая стариковская голова напоминала бильярдный шар. Его костлявые руки двигались медленно; чтобы проглотить суп, он поднимал тарелку до подбородка и прихлебывал жидкость с отвратительными звуками: буль, буль, буль. Когда я видел сиреневые пятна на его лице, к горлу у меня подступала тошнота. Вся его фигура напоминала чучело летучей мыши, сделанное много десятилетий назад и забытое на каком-то заброшенном складе. Жизненные силы никогда не оставляли меня, и в зрелые годы мне всегда на взгляд давали на двадцать лет меньше, поэтому в глубине души я не мог перенести того, что Льомпарт в некотором отношении служил мне зеркалом. Вдобавок он постоянно ныл. Ему не нравились ни город, ни климат, ни люди, ни их язык, ни нравы англичан, ни местная кухня, ни неоелизаветинский театр. Мой товарищ стал полностью от меня зависеть, присосался ко мне, как пиявка, поэтому я научился делать перерывы между нашими встречами. Забудем об этом.

Одним словом, если я был и не совершенно счастлив, то, по крайней мере, доволен, как жаба, развалившаяся на самом большом камне озера. Ибо, если подумать хорошенько, чего еще мог пожелать скиталец, который семьдесят лет с гаком только и делал, что болтался то туда, то сюда?

Мне кажется, что, если бы не Бэнкс, этот сукин сын Джозеф Бэнкс, я бы закончил свои дни в Лондоне.

Через несколько месяцев после скандала на собрании масонов этот негодяй осмелился явиться ко мне домой, точнее в дом milady. Ему пришлось трижды попросить меня о встрече, потому что я совершенно не доверял этому типу и предоставил ему аудиенцию в моем частном кабинете, и только из предосторожности: чтобы выяснить его намерения. Как оказалось, Бэнкс явился с абсолютно бредовым предложением: представьте себе, он предлагал мне отправиться на корабле некоего капитана Кука, никому в то время не известного, в путешествие с целью исследовать половину планеты и совершить множество открытий.

Поначалу я решил, что он шутит, и громко расхохотался. Вы же помните мою ненависть к водным пространствам. Ведь даже для того, чтобы переправиться через Ла-Манш, мне пришлось напиться до положения риз! А о моих давнишних путешествиях в Америку и говорить не стоит! И этот безумец предлагал мне пуститься в плавание, которое продлится пять лет! Преодолевать океаны! Исследовать Южное полушарие! Совершить кругосветное путешествие! И сделать это сейчас, когда я вот-вот достигну Мафусаилова века!

– Ваши познания о планете нам просто необходимы, – возразил мне этот свинтус Бэнкс. – Вы же знаете, что в мире найдется очень мало людей, чей опыт общения с дикарями может сравниться с вашим. А Кук прежде всего хочет решать все дипломатическим путем, а не пробивать себе дорогу при помощи пушек. Вы – самый подходящий человек для переговоров.

– Я понимаю, что вы не хотите сейчас говорить мне о маршруте, – сказал я, – но из ваших слов я делаю вывод, что ваш капитан Кук, или как там его зовут, несомненно, не станет вторгаться во владения иностранных государств или в районы, на которые они заявляют свои права. Следовательно, он отправится на юг и потом на восток. А теперь скажите, какое, к черту, отношение имеет мой опыт общения с американскими и африканскими племенами к тем, кто обитает в этих далеких широтах?

Он замялся, но наконец ответил:

– Я предполагаю, что все человеческие существа имеют нечто общее.

– В таком случае, – ответил ему я, – они могут прекрасно без меня обойтись; вы сами будете им полезны не меньше или даже больше моего.

– Я ботаник и натуралист, а не военный инженер. После смерти Вобана никто не превзошел его в искусстве строительства фортификаций. Какой бы мирной ни была наша экспедиция, не исключено, что мы столкнемся с враждебными нам силами. А вы способны создавать крепости из песка пустынь! Нам понадобятся временные, но достаточно прочные укрытия, лагеря, из которых мы сможем совершать вылазки для сбора материалов. Поймите, как это важно для науки. По моим подсчетам, мы сможем открыть от тысячи до трех тысяч новых видов.

В ответ я только снова рассмеялся. Видя, что я не собираюсь сдаваться, Бэнкс раскрыл мне некоторые цели этого путешествия.

Они хотели наблюдать в тропических широтах за началом и концом прохождения Венеры по диску Солнца; это событие должно было произойти в следующем году. Экспедиция располагала для этого самыми совершенными телескопами, какие только создала к тому времени оптика. В случае удачи стало бы возможным рассчитать точное расстояние между Землей и Венерой и даже точные размеры Солнечной системы.

Если Бэнкс воображал, что может увлечь меня своими астрономическими историями, он глубоко ошибался. Я только фыркнул в ответ. Мой гость продолжал более суровым тоном:

– Мне кажется, что вы меня не поняли, monseigneur. Речь идет не только о наших личных интересах. Нам выпадет честь стать первыми слугами Великого Зодчего, которые вступят на неизведанные берега. Что же касается вас, то на Британских островах никто не поднялся по иерархической лестнице до уровня Девяти Знаков! Вы нам необходимы. Ваш долг – отправиться в это путешествие, а мой – убедить вас взойти на борт корабля.

– Мне кажется, – ответил ему я, – что нет никакой существенной разницы быть первым, вторым или третьим человеком, который ступит на прибрежный песок. И, раз уж вас это так волнует, я с удовольствием уступлю вам честь стать первым, кто окажется в тех краях. – Вместо того чтобы замолчать, я продолжил свою речь: – Но послушайте, человек Божий, неужели вы не видите, что это совершенно не важно и что в нашем мире уже нельзя обнаружить ничего нового? Если эти берега обитаемы, вы не будете их первооткрывателями. А если нет, спросите себя, почему никто до сих пор не попытался заселить эти гиблые и нездоровые земли, где кишат хищники и ядовитые змеи и где можно подцепить лихорадку. На них то и дело обрушиваются тайфуны, а берега их охраняют полчища акул.

Я говорил, и мои слова меня возбуждали, потому что самодовольные юнцы типа Бэнкса выводили меня из себя.

– Открывайте самого себя, станьте лучше, чем вы есть сейчас! – закричал я. – Ничего больше от вас не требует наша вселенная. Однако это самая трудная из задач, которую предстоит решить человеческим существам. А вы вместо этого собираетесь отправиться в другое полушарие, чтобы ловить там бабочек и собирать бутончики цветов, которые потом будут храниться у вас в пузырьках с бренди. Класть мумии червяков в колбы с жидкостью, высчитывать границы Солнечной системы… А осознаете ли вы собственную ограниченность?

Однако мой ответ его не смутил, а только заставил изменить тон. Бэнкс сложил пальцы домиком, прижал их к кончику носа и, нахмурив брови, заявил:

– Monseigneur, нам обоим доподлинно известно, что мы не всегда соглашались друг с другом. Однако положение людей в обществе диктует определенные правила поведения, и вы отправитесь с нами в путешествие. Хотите вы того или нет.

Его слова звучали как ультиматум.

– Послушайте, юноша, – сказал я голосом, в котором звучала неясная угроза. – Если я занимаю высшую ступень духовной иерархии, вы не можете отдавать мне приказы. А если это не так, то, черт возьми, почему вы хотите, чтобы я принял участие в вашей безумной затее? И в мои-то годы!

– Ваш возраст вас ни в чем не ограничивает; ведь вы весьма активны, как на общественном поприще, так и в личной жизни.

Слова Бэнкса меня задели, но я не мог никак ответить на его неясный намек. Он собирался шантажировать меня, зная о моих похождениях с ямайскими путанами? Поселившись в доме milady, я, само собой разумеется, продолжал наведываться в притоны в восточной части города. Если бы слухи о моих похождениях дошли до Гланстон, она бы проткнула мне яйца вязальной спицей.

Однако Бэнкс был еще вероломнее. Он поднялся на ноги и сказал:

– Ваш жизненный путь весьма необычен, и об этом свидетельствуют ваши приключения на разных континентах. До моих ушей, которые обычно ничего не слышат, дошли сведения о ваших деяниях в Америке в далеком тысяча семьсот пятнадцатом году. Так вот, правительство его величества вряд ли обрадуется, если узнает, что наша страна принимает сейчас человека, виновного в истреблении целой колонии его подданных. Вы ведь были там, не правда ли? Так кто же еще, кроме вас, мог подготовить, возглавить и направить наступление на английские поселения Каролины? Насколько нам известно, американские дикари не владеют в должной мере искусством полиоркетики.

– Это шантаж! Вы ничего не знаете ни об индейцах ямаси, ни о том, что там случилось!

– Но есть люди, которые мне верят, – сказал он спокойно, – и вечно затыкать им глотки мы не сможем.

Я решил прекратить эту беседу.

– Если вы меня любите, убирайтесь отсюда, – бросил ему я. – И если ненавидите, тоже. Его величество не может предъявлять мне никаких претензий! Если сейчас я нахожусь здесь, а не у себя дома, то это потому, что английская королева нарушила священный договор, который связывал ее с моим народом. Ее правительство бросило мое на произвол судьбы. До последнего дня осады наши дозорные смотрели на море, ожидая, что английский флот придет выполнить взятые обязательства. Несчастные! Мы сопротивлялись до последнего и даже ели своих соседей. И где был тогда этот призрачный флот? А теперь вы являетесь ко мне и хотите свести старые, очень старые американские счеты. Получается, – заключил я, – что подданные его величества помнят только то, что соответствует их интересам.

– Так оно и есть, – последовал его циничный ответ.

Это уже было слишком. Я выставил его за дверь. Все риторические средства Бэнкса только этим и были: пустой риторикой. Связи milady прекрасно защищали меня от всех напастей. Но беда была в том, что… Будем откровенны: причиной всех моих бед всегда был я сам.

Как я уже говорил немного выше, Суви-молодец заключил договор с двумя грудастыми путанами с Ямайки, которые жили в грязной хижине в трущобах. Не мог же я удовлетвориться одной Гланстон! По четвергам я навещал их, и мы развлекались всеми возможными способами, свернувшись в клубок втроем. Так вот, как раз в эти дни я обнаружил, что они заразили меня какой-то венерической пакостью. Ради приличия я не буду вдаваться в подробности, но мое причинное место цветом стало напоминать шляпку бледной поганки. В отчаянии я обратился к врачу, которому мог доверять.

Врачей я ненавижу. Чтобы создавать городские укрепления, надо учиться десять лет, а чтобы ампутировать человеческие конечности – десять минут. Возможно, причиной тому долгие годы, проведенные в военных кампаниях, но образ врачей для меня таков: некие типы с пилой в руках, залитые кровью, отрезают людям руки и ноги с равнодушием мясника. Пациенты, лежащие перед ними на столах, кричат оглушительнее, чем свиньи, которых режут, а им на это наплевать.

Хирург, к которому мне посоветовали обратиться, был гуманнее и избавил меня от одной из моих бед: чтобы выздороветь, мне просто надо было принять солидную дозу экстракта мать-и-мачехи: пятьдесят пузырьков лекарства за десять дней. Какое облегчение! Снадобье решало половину проблемы – мою болезнь. Но оставалась еще и вторая, более важная – Гланстон.

По словам лекаря, с тех пор, как я подцепил эту хворь, и до того дня, когда появились ее симптомы, прошло пять, шесть или даже семь дней. На протяжении этого времени я несколько раз трахал milady и оросил все отверстия ее тела моей старой и веселой спермой. Сомнений быть не могло: она тоже заразилась.

Боже мой! Или, как говорят в Лондоне: my God! Рассказать ей о болезни я не мог, потому что, несмотря на свое привилегированное положение, был не более чем ее парадным лакеем. Я во всем от нее зависел и был обязан ей всем: статусом, доходами и крышей над головой. А после моей стычки с этим фанатичным ученым Бэнксом я никак не мог ожидать сострадания от него.

Что мне было делать? Я пропал. Если бы весь необходимый экстракт мать-и-мачехи можно было бы зараз налить в стакан, я бы напоил milady допьяна во время одной из наших гулянок, а потом исподтишка влил бы ей в рот лекарство, но доз-то было пятьдесят! Я даже подумал, что мог бы приходить к ней в спальню ночью и вливать ей в рот снадобье порциями. Но и это было невозможно. Из-за болезненного кашля ее бы просто вырвало, и она проснулась бы. И, если бы Гланстон увидела меня у своего изголовья с пузырьком в руке, наверняка ей бы это вовсе не понравилось! По меньшей мере milady вообразила бы, что я пытаюсь ее отравить.

Но если ничего не предпринимать, болезнь неминуемо разовьется, однажды поутру milady проснется с мандой зеленого цвета, и, хотя она и была небольшого ума, все подозрения падут на Суви-молодца.

Презрение. Позор. Крах всей жизни. Бэнкс, который начнет дергать за все доступные ему ниточки в высших сферах общества. Я представлял себе, как он прохаживается со своими приятелями по коридорам парламента: «Господа tories, господа whigs! Мы приютили под нашими небесами страшного преступника! Этот человек жестокий садист; он убил сотни невинных женщин и детей!» Именно так он и будет говорить. А то, что англичане обратили в рабство тысячи индейцев, как и то, что ямаси подняли восстание, дабы защититься от захватчиков, никого, само собой разумеется, интересовать не будет.

Если есть на свете народ, которому так же нравятся публичные казни, как каталонцам, так это англичане. Было бы интересно сравнить доходы двух продавцов сладкого жареного миндаля – барселонского и лондонского, – пока публика у виселицы наблюдает за казнями.

Вне всякого сомнения, в глубине души Марти Сувирия был хорошим человеком, потому что позвал к себе Льомпарта. Без меня бедняга стал бы зеркалом, которое темнеет, когда убирают стоящую перед ним свечу. Я не мог оставить его одного.

– Сальвадор, – спросил я его, – не хочешь ли ты отправиться в кругосветное путешествие?

И этот болван согласился.

* * *

К счастью, я принадлежу к породе людей, которые смеются над своими несчастьями. Вышло так, что в тот самый день, когда мы поднялись на борт корабля, Гланстон явилась в порт Плимута. Она каким-то образом проведала о моем отъезде.

Я лежал в своей каюте и уже заранее позеленел от морской болезни, хотя корабль еще даже не снялся с якоря. Когда меня оповестили о прибытии milady, я наотрез отказался сойти на берег. Наверняка ее промежность была такой же зеленой, как моя физиономия, и она явилась сюда, чтобы выколоть мне глаза кинжалом!

– Послушайте-ка, – настаивал этот негодяй Бэнкс, – что вам стоит сойти с корабля и попрощаться, как полагается воспитанному человеку.

– Вы не знаете женщин, – сказал я. – Как бы ты ни был им верен, они всегда найдут повод бросить тебя, как собаку.

– Но lady Гланстон по отношению к вам была воплощением щедрости!

– Я имел в виду английскую королеву.

Так я напоминал ему о нашей роковой беседе, которая привела меня на этот жуткий корабль, и о конце осады 1714 года. Получай! Он сделал вид, что не услышал моих слов, и в конце концов мне пришлось спуститься на берег в сопровождении четырех здоровенных моряков. Они якобы должны были защитить меня от гнева Гланстон, а на самом деле им поручили пресечь любую мою попытку к бегству.

Надо сказать, что я не раз попадал в даже более опасные передряги. И послушайте мой совет: если надо соврать, придумайте самую невероятную ложь, какая только придет вам в голову. Обычно лгунов ловят не на том, что они не умеют врать, а на недостаточно крупной лжи.

Я остановился в четырех шагах от milady, опасаясь, что она сама или кто-нибудь из ее слуг вытащит нож.

– Monseigneur! – сказала она, как только меня увидела. – Вы больны!

– От огорчения, milady, я опечален расставанием с вами. Кровь в моих жилах меняет цвет, когда вы далеко.

– Но… но… но… Мы могли бы быть счастливы, как никогда!

– Сеньора, в этом мире я предан вам, как никому другому, но есть иная верность, превосходящая эту. – Нагло врать мне ничего не стоило. – Я обязан верно служить вашему королю, не имею права раскрывать подробности своей важнейшей секретной миссии и не мог предупредить вас о своем отъезде. – Сказав эти слова, я склонил голову, словно передо мной был король Англии собственной персоной.

Чувствовал я себя довольно скверно, но моя способность к наблюдению, развитая в Базоше, никуда не делась. И к этому моменту я уже успел заметить одно очень странное явление: Гланстон не кашляла. Milady расплакалась, возвела глаза к небу, приложила руку к груди и запричитала, точно скверная, манерная актриса:

– О, о, о, какое несчастье! Почему одна хорошая новость всегда сменяется дурными известиями? То, что дарует нам судьба одной рукой, она сама отбирает другой. Стоило кашлю оставить меня в покое, как вы покидаете меня!

И тут Гланстон рассказала, что два дня тому назад, как раз в то время, когда я тайком собирал чемоданы и убегал через черный ход ее дома, она посетила персидского врача, который недавно поселился в нашем районе, чтобы он избавил ее от постоянного кашля. И как вы думаете, какое снадобье он ей прописал?

Не больше не меньше, как сто пузырьков экстракта мать-и-мачехи! Не знаю, окончательно ли она избавилась от кашля, но от венерической заразы это средство ее точно вылечило, потому что мне вполне хватило моей дозы, а milady получила двойную.

Я чуть не потерял сознание. Мне не было никакой нужды возвращаться на корабль. Но после моих слов о «жизненно важной секретной миссии» иного выхода у меня не оставалось, да и свита из четырех моряков не дала бы мне смыться.

* * *

О плавании я предпочитаю умолчать. После смерти меня вряд ли ждет место хуже, чем этот корабль, этот треклятый «Индевор». «Индевор»! «Усилие»! Это мне приходилось прилагать последние усилия, чтобы не выблевать все кишки, печень, сердце и легкие. С палубы корабля видно было лишь безбрежное пространство, поглотившее наше судно. А в крошечной каюте, которую я делил с Льомпартом, моим глазам открывались только ее четыре стены. Большую часть времени я и проводил там, растянувшись на матрасе.

В первый же день нашего плавания этот мерзавец Бэнкс потрепал меня по плечу, и мы поговорили на самые общие темы. На самом деле говорил только он, потому что я не переставал сплевывать тонкие струйки слюны в ночной горшок, думая, что вот-вот умру.

– Капитан настроен оптимистически, – сказал Бэнкс между прочим. – По его подсчетам, погибнет только половина нашей команды.

Великолепно! Никогда в жизни мне не приходило в голову посвятить мои следующие годы столь приятному занятию. Но, в общем, морское плавание не стоит описывать, ибо во время его ничего не происходит. Или вернее сказать так: происходит только то, что ничего не происходит, если не считать огромной волны, которая около мыса Горн унесла в море пятерых моряков. Да еще несколько дней спустя один из их товарищей сошел с ума и прыгнул за борт. Акулы, следовавшие за кормой «Индевора», которая служила им кормушкой, потому что они питались всеми нашими отбросами, расправились с беднягой в один миг.

В каюте мы с Льомпартом постоянно ссорились из-за ночного горшка: мы ругались и готовы были пустить в ход кулаки, как глупые мальчишки. Капитан Кук, который оказался удивительно терпеливым и добрым человеком, обходился с нами именно так, как обращаются с избалованными ребятишками: он то с улыбкой укорял нас, то грозил нам пальцем. Но мои беды на этом не кончались.

Вам, наверное, будет трудно поверить моему рассказу, но клянусь, это чистая правда. Кок занимался приготовлением отвратительных похлебок на основе измельченного солода и огромного количества кислой капусты. Жуткая мерзость. Так вот, самым удивительным было то, что Кук приказал всем, от последнего юнги до капитана, то есть самого себя, неукоснительно потреблять эту вонючую жижу. Он сам пристально следил за исполнением этого приказа, и те, кто не вылизывал дно своей миски, немедленно подвергались порке.

Измельченный солод! Тухлая капуста! А ведь я так привык к изыскам французского повара milady. По словам Кука, благодаря подобной диете экипаж не заболеет, но я был иного мнения. Мне казалось, что от такой еды мы все загнемся. Я плакал целыми днями.

В первые дни мы с Льомпартом обедали вместе с офицерами за столом, во главе которого восседал сам Кук. Капитан очень скоро понял, что перед ним только два брюзгливых и больных старикана, случайно оказавшихся на его корабле, и решил лишить нас этой привилегии. На самом деле Бэнкс, придумавший какой-то повод для такого решения, оказал услугу нам обоим. Как мог я есть эту гадость, если меня беспрестанно мутило? Но я не был каким-то проходимцем, которого завербовали в городских трущобах, и пороть такого старика было бы совсем некрасиво, поэтому в моем случае Кук предпочел смотреть на неповиновение сквозь пальцы, но велел мне пить понемногу фруктовые соки. Я послушался, в первую очередь потому, что мой больной желудок ничего больше не принимал[65].

Когда мы наконец добрались до Таити, морякам пришлось спустить меня с «Индевора» на берег с завязанными глазами: я не мог ни одного дня больше видеть эту бескрайнюю водную даль, которую называют Тихим океаном. Сами посудите, подходит ли ему такое имя, если нрав у него прескверный, а в его глубинах погибло множество людей.

Таити. Сначала я был невероятно рад наконец ступить на твердую землю, но уже через два дня мне хотелось убить Бэнкса, этого осла Джозефа Бэнкса.

Враждебные дикари! Укрепления, созданные незамедлительно, чтобы противостоять атакам орд варваров, вооруженных колючими дубинками и копьями, длиннее, чем те, которые использовали греческие фаланги! Припоминаете? Мое присутствие было не-об-хо-ди-мо! Так вот, знаете, что мы обнаружили на Таити? Некое подобие счастливой Аркадии, заселенной радикальными республиканцами, которые вместо одежды носили листья кокосовых пальм; король их отличался от своих подданных только тем, что был самым толстым. Мне кажется, если бы мое внимание не привлекли кое-какие приятные сюрпризы, я бы заколол Бэнкса.

Таити казался сумасшедшим домом, в котором заперли всех нимфоманок планеты. Туземки, похожие на смуглых ящериц, на которых вместо одежды были только цветочные гирлянды, плясали для нас танец живота и ломали руки, подзывая нас: «Иди, иди сюда, красавчик мой: забудь о кислой капусте и попробуй мою киску». А как они улыбались! Если бы все женщины обладали такой улыбкой, даже Гланстон показалась бы прелестной. Не знаю, был ли тому причиной рацион на основе кокосового молока, овощей и морепродуктов, но уверяю вас: у всех таитянок великолепная фигура, независимо от того, улыбаются они или нет.

Поначалу, естественно, моряки заподозрили какой-то подвох, и ничего удивительного в этом не было. Кто бы мог поверить, что в мире существует остров-бордель, где все женщины невероятно красивы и к тому же не требуют платы за свои услуги? Они крепились до тех пор, пока Суви-молодец не подцепил одну черную красотку и не увлек ее в кусты. Его примеру тут же последовал Льомпарт, который был порядочным занудой и нытиком, но в некоторых ситуациях не терял времени даром. А раз таитянки готовы были трахаться с двумя иссохшими мумиями, то что должна была предпринять остальная команда корабля?

Конечно, были и исключения. Глупый Бэнкс и его ученые коллеги предпочли ходить по острову и ловить бабочек, жуков, улиток и прочих существ, которые умеют летать, бегать или ползать. Ну и идиоты! Правду говорят, что есть задницы, которые годятся только для пинков. Только капитан не присоединился ни к первым, ни ко вторым.

Для меня это путешествие было просто бесконечной пыткой, которая прервалась лишь во время нашего пребывания на Таити, однако это не мешает мне здраво оценить роль капитана Кука. Он был сыном скромного земледельца и поэтому никогда не позволял себе быть высокомерным. Найти человека, который выделялся бы среди других своей добродетельностью в какой-либо сфере жизни, очень трудно, а Кук объединял в себе три черты: он был справедливым капитаном, умелым мореплавателем и превосходным дипломатом.

Какими бы доброжелательными ни были туземцы, все могло бы кончится катастрофой, если бы не способности Кука. Он умел обращаться с изысканным почтением к толстяку-королю, которого, как мне кажется, звали Тарроа, или Турроан, или Туррон Масляный – что-то в этом роде. А дело это было непростое. Если на Венере есть жизнь, то наверняка ее обитатели похожи на нас больше, чем таитяне. В их обществе не существует понятия частной собственности, и кража не является преступлением. Но попробуйте объяснить это моряку, у которого пропал нож, трубка или еще какая-нибудь безделушка, столь дорогая для человека, проводящего долгие месяцы в море.

Кук сумел понять ситуацию и сгладить все острые углы. Он рассудил здраво и приказал, чтобы все огнестрельное оружие оставалось на корабле. Что касается связей между англичанами и таитянками, капитан проявлял невероятную снисходительность и наказывал за отдельные излишества только своих людей, а не туземцев. И, если позволите, я скажу, что он был прав, хотя удары кнутом никому не нравятся. Будем справедливы: разве моряк имел право жаловаться на то, что у него украли пряжку, если он сам в это время пользовался услугами жены вора?

Как я уже сказал, Кук обращался к Туррону Масляному с таким уважением, словно тот был русским царем, хотя владения этой голой глыбы жира ограничивались четырьмя кокосовыми пальмами. И в знаменательный день прохождения Венеры по диску Солнца Кук показал ему наши телескопы. Как вы помните, мы прибыли туда, чтобы наблюдать за астрономическим явлением, которое могло – по крайней мере, теоретически – позволить рассчитать диаметр Солнечной системы. Мы устроили небольшую астрономическую обсерваторию на холме. Бэнкс и его приспешники от нетерпения чуть не писались в штаны, особенно некий Чарльз Грин, астроном. Таитянский король понял, что ему оказывают какую-то непонятную честь. Будем откровенны: телескопы и прохождение Венеры интересовали Туррона Масляного не больше, чем девственность женщин его племени или чем меня – кислая капуста.

И вот наступил исторический момент. Выскажемся, пожалуй, еще высокопарнее: исключительный момент в истории, ознаменованный прохождением Венеры. О том, насколько это событие интересовало всю команду корабля, можно судить по тому факту, что большинство моряков в это самое время трахали таитянок на берегу океана, в лесу или в хижинах поселка. Грин использовал один телескоп, а Кук собственной персоной встал у второго.

И наконец, появилось то, ради чего мы предприняли столько усилий во время путешествия. И что это было? Какой-то слабенький зеленый огонек, двигавшийся над горизонтом. Теперь следовало зафиксировать точно, сколько времени пройдет с момента его появления и до исчезновения. Пока длилось наблюдение, и Грин, и Кук постоянно жаловались на какое-то пятнышко, изменявшее картину в телескопах. Закончив наблюдение, они сравнили результаты, и оказалось, что разница в их подсчетах составляла… сорок две секунды! Я ничего не смыслил в этом вопросе, но даже мне стало ясно, какое это имело значение. При тригонометрических расчетах расхождение в сорок две секунды означает, что результат будет столь же точен, как если мы будем проводить измерения на карте мира при помощи большого пальца.

Ну и смехота! Мы переплыли моря и океаны половины мира, чтобы увидеть прохождение Венеры, а когда прибыли на место и установили свои телескопы, появилось маленькое пятнышко и все нам изгадило[66].

Размеры Солнечной системы! Ради всего святого! Бэнкс и его ребята были такими ханжами, что им никогда не удалось бы измерить даже собственную елду! И ради этого меня подняли с моего мягкого дивана и вырвали из объятий milady и лондонских путан с Ямайки!

Единственным моим утешением было то, что теперь можно было возвращаться. Прощай, Таити! В конце концов, мы, в общем-то, неплохо провели здесь время: ученые развлекались со своей Венерой, а я – с дюжиной живых богинь любви. Но в гостях хорошо, а дома лучше. Так думал я и считал, что наступает счастливый конец, не правда ли? Ничего подобного!

Мы поднялись на борт «Индевора», и Кук открыл конверт, скрепленный сургучом: секретные указания Адмиралтейства. И что там было написано? Оказывается, мы должны были плыть дальше на восток по прямой. До какого места? А, совсем недалеко, всего какую-то пару тысяч миль.

Мне кажется, что я не умер только потому, что меня слишком сильно укачало.

* * *

Я, естественно, взял с собой в путешествие свою маску и еще две запасные. К этому времени все они уже потеряли свой цвет от морской соли и заржавели от влаги. Меня это уже не волновало, меня уже ничто не трогало. Я целыми днями лежал навзничь в каюте и страдал от своей ненависти к водному пространству. Однажды, когда я в беспамятстве валялся на матрасе, Льомпарт от нечего делать не нашел ничего лучшего, как раскрасить мои маски восьмью разными цветами каждую! Если бы у меня оставались силы, я бы его убил.

Через несколько дней Кук собрал всех офицеров и объяснил им как можно яснее, в чем состояла следующая миссия «Индевора».

Все, что в нашем мире знали о землях, к которым направлялся наш корабль, было туманно, отрывочно… и ужасно. В первый и единственный раз в эти края занесло более ста двадцати лет назад одного голландца по фамилии Тасман. Как его угораздило оказаться в южной части Тихого океана? Рассказ Тасмана был краток, но это делало его не лучше, а только страшнее. Судите сами.

Тасман прибыл в эти края с зелеными берегами и горами, которые терялись в тумане, и назвал их Новой Зеландией. На прибрежном песке появились темнокожие и мускулистые дикари, чьи тела от самых бровей и до колен покрывали татуировки, и весело приветствовали гостей, трубя в деревянные трубы. Тасман ответил им музыкой своих горнов и в качестве жеста доброй воли послал вперед шлюпку с подарками. Стоило морякам ступить на песок, как туземцы сожрали их живьем. Этим все и кончилось. Короткий рассказ, не правда ли?

– Из этого следует заключить, – сказал Кук, решив неожиданно пошутить, что было несвойственно этому флегматичному человеку, – что первым продуктом, который импортировали в Новую Зеландию, было голландское мясо.

Единственным положительным моментом во время плавания к Новой Зеландии для меня стало изучение языков. Кук взял на корабль молодого и очень смышленого таитянина, который вызвался нас сопровождать. Капитан надеялся, что, несмотря на огромные расстояния, разделяющие их земли, таитяне и новозеландцы говорят на схожих языках и его можно будет использовать в качестве переводчика.

Бедный юноша был немного растерян, потому что ради соблюдения приличий Кук приказал надеть на него рубаху и штаны. Бедняга всю жизнь носил только набедренную повязку, а тут от него требовали прикрыть тело. Здесь следует рассказать немного о дикарях: они приветствуют мир своей наготой и считают, что одеваются только те, кому надо спрятать какой-нибудь изъян, а именно больные, чье тело покрыто язвами. Соответственно, если их заставляют одеваться, они заболевают.

Паренек, которого заперли в трюме корабля, так же страдал от одиночества на «Индеворе», как я в этом мире. Он не мог ни с кем поговорить, и, чтобы немного развлечь беднягу, я попросил его научить меня таитянскому языку. Больше мне, собственно, нечем было заняться, и к тому же, если кто-нибудь способен понять тоску по родине и по родному языку, то каталонский изгнанник. Я начал расспрашивать его и, следуя методу Базоша, очень скоро освоил основы таитянского. По правде говоря, вопреки всякой вероятности, Кук оказался прав. Очень скоро мы смогли убедиться в том, что, как это ни удивительно, несмотря на разделявшие их уже упомянутые выше бескрайние водные пространства, таитяне и новозеландцы говорили на одном языке, и разница в их диалектах была столь же невелика, как в каталанском языке Барселоны и Валенсии.

Первые встречи с туземцами подтвердили самые страшные наши опасения. Обычно дикари считают огнестрельное оружие чем-то столь же непонятным, сколь и грозным, и при первом же звуке выстрела берут ноги в руки и спасаются бегством. Но есть одно исключение – это маори (именно так на самом деле назывались жители Новой Зеландии). У любого первобытного человека такое величественное сооружение, как «Индевор», должно было бы вызывать опасение и даже ужас, но маори, напротив, сочли корабль неким плавучим складом мяса. Я никогда в жизни не видел ничего подобного. Их каноэ, в каждом из которых сидело от пятидесяти до шестидесяти воинов, подплывали к нам, и туземцы заранее радовались мыслям о пиршестве, которое они устроят, поджарив наши окорока.

При звуках выстрелов они даже не пригибались и поворачивали к берегу, лишь когда кто-то из воинов падал в воду раненый или убитый.

Казалось бы, множественные научные интересы Бэнкса и широта его гуманистических, рациональных и энциклопедических взглядов должны были побудить этого ученого построить диалог с любыми представителями человечества и наладить контакты с дикарями самых отдаленных стран, включая маори. И, напротив, можно предположить, что моя сугубо техническая подготовка не позволяла мне общаться с людьми иных культур. Так вот, на самом деле все получилось совсем наоборот, потому что Бэнкс (как Вольтер, этот подхалим Вольтер!) мнил себя воплощением познания. А чему его могли научить полуголые дикари?

Мне кажется, что именно на реке, которую Кук назвал Тамесис, мы смогли вблизи рассмотреть сооружения военной архитектуры маори. На вершине полуострова, образованного изгибом реки, располагался заброшенный поселок. Развалины его были восхитительны! Даже самый лучший в мире инженер не мог бы найти такого великолепного места для оборонных сооружений. Частоколы, рвы на склоне, засеки. Увидев все это, я по-новому оценил новозеландцев, или маори.

Я сказал себе, что Вобан мог бы ими гордиться. У них не было никаких связей с нашим миром, но как далеко они продвинулись! Гений Вобана был просто вершиной фортификационного искусства, которое начало развиваться в XIV веке, маркиз мог воспользоваться достижениями своих знаменитых итальянских или голландских предшественников. А эта кучка неграмотных дикарей сама, без посторонней помощи создала сложную систему укреплений. Я сказал себе: «Эти люди вовсе не такие дикари, какими нам кажутся».

В других частях острова маори оказались более гостеприимными. Благодаря усилиям нашего переводчика они согласились обменяться подарками. И, когда они убедились, что живьем мы им полезнее, чем в жареном виде, туземцы повели себя как самые любезные хозяева.

Однажды мы вышли на берег залива, где маори открыли нам ворота своего укрепленного поселка, расположенного в полумиле от моря. Меня больше всего интересовали подробности их техники строительства, и я располагал тремя козырями, позволявшими мне рассчитывать на их искренность.

Во-первых, я мог разговаривать с ними благодаря урокам таитянского. Во-вторых, маори испытывают особое уважение к старикам. И в-третьих, их приводила в восторг маска, закрывавшая левую часть моего лица, особенно потому, что Льомпарт по-идиотски размалевал ее разными цветами, которые напоминали туземцам их боевую раскраску, а это заставляло их преклоняться передо мной еще больше. Была и еще одна причина общего характера: любой группе людей нравится, когда ими интересуются, когда какой-то любезный чужестранец позволяет им похвастаться своими достижениями, заявить о себе миру. Насколько же человеческим существам приятно, когда за ними наблюдают!

Свои укрепленные поселения они называли pah. Пока я спускался в окопы и замерял их или рассчитывал высоту, угол наклона и расположение засек, этот придурок Бэнкс и его ученые предпочли осмотреть окрестности и заняться своим излюбленным делом: поисками черепах без панциря или оводов с восьмью крыльями.

Я с большой пользой провел несколько часов в этом pah и уже собирался закончить свои исследования, потому что очень хотел есть. И тут появился этот идиот Бэнкс. Вид у него был необычайно гордый, потому что он тащил какое-то новое существо: птицу, которая не летала, – серый шар на коротких лапах, с длинным и тонким клювом, издававший жалобные звуки: чик-чирик. Птица, неспособная летать! И кто-то еще может рассуждать о мудрости природы[67].

Маори бросились к Бэнксу, проявив здоровое и естественное стремление отправить птицу в котел, но он этому воспротивился и страшно возмутился:

– Нам надо привезти ее в Англию живой!

– Не мелите ерунды, – сказал я, потому что в тот день не позавтракал и разделял мнение маори. – Если она не летает, какая же это, к черту, птица?

– Monseigneur! – упрекнул меня Бэнкс. – Иногда я сомневаюсь, что передо мной Девять Знаков.

– Можете сомневаться, сколько влезет, но туземцы живут на этом проклятом острове гораздо дольше нас. И раз им нравится ваш «чик-чирик», значит мясо у него очень нежное.

– Это представитель очень ценного и интересного вида. Он не летает, не плавает, о чем свидетельствуют его перья, и передвигается с большим трудом из-за коротких ног.

– Вот вам и еще один довод в пользу того, чтобы ваша находка отчасти составила наш завтрак, – ответил я. – Говорят, что на свете жил один гусак, чрезвычайно довольный собой, который говорил себе: «Я могу летать, могу бегать, могу плавать. Никто из животных не обладает такими разносторонними способностями!» И так он жил, пока однажды не увидел, как летает орел, как плавает дельфин и как бегает лань. Гусь все делает плохо, а потому заслуживает, чтобы его печенку заливали коньяком, а потом делали из нее паштет, – ни на что больше он не годен. А ваш пернатый урод не просто делает что-то плохо, он вообще ничего делать не умеет. Поэтому место ему в котелке! Я хочу завтракать. – Тут я воспользовался своими скудными познаниями в области языка маори и сказал громко: – Этот беленький дружок принес вам петушка, чтобы вы съели его!

И тут один из маори, гора мяса, способная английского чемпиона по боксу отправить на тот свет одним ударом кулака, выхватил у Бэнкса его ценный экземпляр. Тот, естественно, не стал сопротивляться. И хорошо сделал, потому что мои слова можно было понять по-разному.

Трудно себе представить, что, находясь в стране антиподов, мы затеяли такой дурацкий спор. Но если вы сообразительны, то уже давно догадались, что между нами давно назревал глубокий конфликт.

Бэнкс побледнел от негодования и сказал откровенно:

– Я полагаю, сейчас вполне подходящий момент, чтобы высказать вам все, что я думаю о вас. – Он помолчал немного и продолжил: – С тех самых пор, как я увидел вас впервые, мне сразу стало ясно, кто вы на самом деле: бессовестный обманщик, примитивный и недалекий человек, эгоист, вор, ловкач, сводник, трус и предатель.

– Какая удивительная проницательность! – Я насмешливо захлопал в ладоши. – Тогда, да будет вам известно, с моей точки зрения вы еще хуже того гуся: воображаете, что знаете все на свете, а на самом деле вы просто чванливый невежда. Вам бы еще немного перьев и нос чуть-чуть подлиннее, и ваше сходство с этой канарейкой южных морей стало бы просто поразительным! Не хотите ли перекусить вместе с нами? Или вам больше по вкусу кислая капуста?

– Нет, благодарю вас, – ответил Бэнкс ледяным тоном. – Если хотите, можете оставаться здесь со своими новыми друзьями.

Именно в этом и заключалась главная проблема Бэнкса: он всегда путал ветки и ствол. Из-за его наклонностей или, вернее было бы сказать, его отклонений ему было отказано в тех самых знаниях, которые он собирался получить. Бэнкс так гнул спину, чтобы разглядеть атом, что не видел величия Вселенной. Что было самым невероятным в Новой Зеландии? Ее водные или летающие зверушки? Нет – люди этих земель.

Тем самым утром мы с Бэнксом немного поспорили, и наша дискуссия стала прологом стычки из-за этой идиотской птицы. Когда я восхищался оборонительными сооружениями маори, Бэнкс вздыхал:

– Какая удручающая картина! Как деградировал этот несчастный народ! Их жизнь ограничивается ненавистью к соседям и строительством укреплений для их грязных поселков.

– Вы говорите о маори? – поинтересовался я. – Или размышляете о королевствах Европы? Хочу вам напомнить, что я зарабатывал себе на жизнь, возводя гораздо более смертоносные стены, а также защищал их или атаковал бастионы, находясь на службе в войсках, которые производили куда более серьезные разрушения.

Вокруг нас были люди, и Бэнкс предпочел удалиться, потому что посчитал мою речь издевательством.

Называть pah маори просто кучкой частоколов было бы так же неверно, как говорить, что Вобан просто складывал груды камней. Наши крепостные стены и сооружения маори являлись отражением и образным выражением мира ненависти, убогости и столкновений людей, но в то же время говорили о провидении человека и его способности испытывать нежные чувства. Люди воздвигали крепости из любви к тому, что находилось внутри этих стен, и были готовы на любые жертвы ради их защиты. И не является ли эта цель единственным законным предназначением любого укрепления? Доказательством того, что маори не были тупыми и отсталыми существами, служило то, что они открыли для нас ворота. Как мог Бэнкс судить их с таким презрительным высокомерием?

Благодаря беседе с маори мне удалось раскрыть одну историческую тайну. Поскольку туземцы постоянно жили в условиях войны, все взаимоотношения их групп определялись военным уставом. Сто лет тому назад Тасман стал жертвой этих строгих законов, поэтому не следует судить поступки местных жителей строго.

Трубы маори были отнюдь не приветственным сигналом, а предупреждением: «Не вздумайте с нами сражаться». Если бы шлюпка Тасмана направилась к берегу в почтительной тишине, а команда на ней низко склонила головы, весьма вероятно, что «Индевор» Кука пристал бы к берегу голландской провинции. Но когда с корабля ответили сигналами горнов, туземцы сочли, что Тасман решил принять бой. То, что случилось потом, было столь же трагично, сколь неизбежно.

Разрешите мне воспользоваться моментом, пока моя дорогая и ужасная Вальтрауд не начала разглагольствовать о добродетелях «благородного дикаря», и описать также некоторые не столь идиллические черты новозеландцев. Одно дело – понять иной народ, и совсем другое – проникнуться к этим людям любовью. От маори следовало держаться подальше, потому что они рубили головы своих врагов при первом удобном случае и с аппетитом лакомились их мозгами. Не надо было даже сражаться с ними, чтобы испытать ужас: мне не доводилось видеть ничего более жуткого, чем их воинственные танцы. Их зверские темные лица, огромные, как блюда в каком-нибудь дворце, украшала татуировка в виде спиралей и полос разных тонов. Перед битвой их отряды собирались вместе и выкрикивали хором слова военных гимнов, потрясая боевыми палицами. При этом бойцы так раскрывали глаза, что они чуть не вываливались из орбит, и высовывали длиннющие, побольше коровьих, языки. Увидев этих дикарей, человеку хотелось броситься в море и плыть без остановки, пока не покажутся вдали берега Европы. Одним словом, в приличное общество в такой компании вас бы не допустили.

Прошло не более получаса с тех пор, как ушел Бэнкс, когда меня начало одолевать неприятное предчувствие. Я спустился в глубокий ров, окружавший поселок, и замерял его, когда меня окликнули:

– Ах, Марти. Вот ты где.

Я поднял голову; у самой кромки рва стоял Льомпарт и широко улыбался.

– Женщины маори не такие любезные, как таитянки, – сказал он, – но тем не менее я нашел парочку красавиц, которые готовы раздвинуть ноги. Хочешь пойти со мной?

Но меня уже одолел непонятный страх. Вы когда-нибудь испытывали такое предчувствие? Я имею в виду, что иногда мы неожиданно понимаем, что́ должно очень скоро случиться. В тот раз ощущение было таким ясным и таким сильным, что, казалось, кто-то подталкивает меня в спину.

Некоторые ученые мужи утверждают, что предвестия – это просто суеверия и, соответственно, никакого значения не имеют. Они ошибаются. На самом деле предчувствия – это наиболее совершенные детища нашего рассудка. Я всегда считал, что наш мозг думает независимо от нашей воли, постоянно охраняет нас, тайно производя свои расчеты, раскрывая тайну. Предчувствие – это просто тот миг, когда наш разум наконец связывает различные незначительные элементы и их сумма раскрывает нам суть происходящего. И, боже мой, я неожиданно все понял и увидел настоящую причину моего нахождения в Новой Зеландии, в этом окопе маори, истинный смысл моего путешествия, этих бесконечных, бессмысленных скитаний в южных широтах.

Я посмотрел на Льомпарта и сказал только одно:

– Сальвадор, надо возвращаться на корабль.

Льомпарт знал меня достаточно хорошо, чтобы не задавать вопросов. Я вылез из траншеи, и мы пошли к берегу. Льомпарт заметил, что я молчу и с каждой минутой шагаю все быстрее и быстрее, раздвигая ветки, преграждающие нам путь, со все возрастающей яростью. Под конец я не удержался и пустился бежать.

Мы не остановились, пока не оказались на песке. И действительно, случилось кое-что плохое, кое-что очень скверное. Самое ужасное: «Индевор» отчалил.

Вдали еще можно было разглядеть паруса, которые медленно погружались за горизонт. Мы принялись бегать по берегу и орать, размахивая в воздухе шляпами. Все было напрасно, и мы это знали, но что еще нам оставалось делать? На самом деле еще хорошо, что нас никто не видел: мы, наверное, напоминали двух куриц, которые убегают, чтобы не попасть в суп.

Мне было ясно, в чем заключался корень зла: Бэнкс. Наконец-то он своего добился. Вспоминая всю историю, я ясно понял, что ни Кук, ни «Индевор» совершенно не нуждались в наших услугах. Как вы уже знаете, Бэнкс не мог перенести унижения, вызванного моим появлением в его идиотской ложе и моей наглостью на собрании, которое он организовал, когда я рассказал о Деттингенском сражении. Он затаил обиду, гораздо более глубокую и опасную для меня, чем я мог себе вообразить. Бегая по берегу, я вспомнил наш последний разговор: «Ну хорошо, monseigneur Сувирия, если хотите, можете оставаться здесь со своими новыми друзьями». Как бы то ни было, Бэнксу удалось убедить Кука сняться с якоря и оставить меня в Новой Зеландии. Как ему это удалось? Он просто нагло соврал, а маори превратились в его невольных союзников из-за своей дурной славы. Поскольку это был очень воинственный народ, Бэнкс, наверное, без особого труда убедил Кука, что они на нас неожиданно напали, или придумал еще какую-нибудь историю, в результате которой Суви-молодца и Льомпарта сожрало это племя милых людоедов южных морей. Я прекрасно представлял себе, как потный Бэнкс бежит по ступенькам трапа, изображая на своей физиономии ужас, и кричит: «Скорее, капитан, скорее! Поднимайте якорь, эти зеландские варвары наступают! Сматываем удочки, а не то они съедят нас на десерт!» И поскольку Кук был хорошим капитаном, он поступил точно так, как рассчитывал Бэнкс: решил принести в жертву часть, чтобы спасти целое.

Бэнкс, Джозеф Бэнкс. Убеждая меня принять участие в экспедиции, он с самого начала хотел просто избавиться от Девяти Знаков, который встал на его пути, от чужака, преграждавшего ему путь в высшее общество. Все было очень просто. Если Суви-молодец оставался на острове в краях антиподов, Бэнкс мог вернуться в Англию как выдающийся ученый и глава масонов, чье первенство никто не сможет оспаривать. И знаете, что было самое ужасное, самое трагическое и одновременно самое смешное в моем жутком положении? Бэнксу вовсе не следовало совершать это преступление: если бы он просто попросил меня убраться с дороги, я бы, естественно, послушался, потому что плевать хотел на все эти иерархические фокусы, на дурацкие дискуссии, на эти насквозь прогнившие верхи общества. Но людская неприязнь слепа, глуха и нема, поэтому Бэнкс не увидел, что я не искал никаких привилегий, не расслышал в моем голосе пренебрежения и подумал, что мне захотелось занять его место в обществе, и ему не пришло в голову высказать мне свои опасения. Если бы он поступил так, мы бы моментально решили этот вопрос по-дружески или, по крайней мере, мирно.

«Индевор» некоторое время плыл вдоль берега, и мы с Льомпартом бежали за ним по песку, пока высокие скалы не преградили нам путь. Наши силы все равно уже иссякли, да и никакого смысла продолжать бег не было. Льомпарт в отчаянии тяжело дышал. Они уплыли. И больше не вернутся.

– И что теперь будет? Что с нами будет? – Он повторил этот вопрос несколько раз, а потом опустился на колени у самой кромки воды. Когда волна касалась его ног, бедняга ударял кулаками по воде. Он горько плакал. – Почему? Почему они нас бросили? Что мы им сделали плохого?

Я чувствовал себя виновником его несчастья, потому что он отправился в это путешествие только из-за меня, но не знал, как его утешить. По его телу пробежала судорога.

– Сальвадор! – закричал я.

Льомпарт рухнул, и мне пришлось вытащить его из воды на берег. Я обнял его за шею и понял, что он умирает.

– Марти, – сказал несчастный, – ради чего мы жили? Ради того, чтобы умереть на этом диком берегу?

Я не мог сдержать рыданий. Льомпарт посмотрел вокруг, точно уловил какой-то сигнал.

– Ты слышишь? – Он засучил ногами. – Они наступают! Они уже здесь!

Я понял, о чем он бредит. Волны разбушевались и бились о скалы со страшным ревом, похожим на пушечные залпы. Льомпарт схватил меня за грудки с невероятной силой, какая присуща умирающим.

– Марти! – воскликнул он. – Уведи ребят с бастиона Санта-Клара! Уведи их оттуда! Они совсем мальчишки, а на них движется вся громада французской армии.

В последние минуты своей жизни Льомпарт возвращался в ту ночь с десятого на одиннадцатое сентября 1714 года, когда войска Двух Корон страшным артиллерийским обстрелом начали решающую атаку. Как я узнал позже, земля дрожала даже на расстоянии двадцати километров.

Войска наступали со стороны бастиона Санта-Клара, который охранял отряд очень юных бойцов. Они выдержали бой, чтобы горожане успели проснуться и выйти на защиту полуразрушенных стен. Эти юноши знали, что идут на верную смерть, но не отступили: защищать позицию было слишком важно.

– Помоги этим ребятам! Марти, помоги им! – Льомпарт теперь не негодовал, а умолял меня. – Они не просят разрешить им отступить, им нужны только подкрепления. Ради Святой Девы, Марти, уведи их оттуда, или я себе этого никогда не прощу.

Всех этих юношей убили, всех до одного. Бурбонские солдаты не стали церемониться и просто сбросили раненых со стен. Я постарался утешить Льомпарта с иронией, достойной нынешних обстоятельств:

– Держись, Сальвадор. Из порта сообщают, что английский флот уже показался на горизонте. Держись.

Я не думаю, что он услышал мои слова. Его пальцы, испачканные мокрым и темным песком, разжались и отпустили ткань моей рубашки. На самом деле он умер еще в тот день, 11 сентября 1714 года, и все последующие десятилетия был только живым трупом, опьяненным воспоминаниями.

Одиночество: оказаться в десяти тысячах миль от родного дома в окружении людоедов, одетых в собачьи шкуры, не иметь никакой надежды, что за тобой когда-нибудь приедут, и держать на руках труп твоего последнего друга. Это и есть одиночество.

Льомпарт был прав.

В сущности, люди, подобные нам, всегда находят свой конец на диком берегу.

Предыдущая главаГлава 6 из 7Следующая глава