Рассказ о том, как Марти Сувирия, который до этого успел поучаствовать в войне между индейцами и англичанами, вернулся из Америки в Европу в 1715 году; о том, как его враги, сторонники Бурбонов, заключили нашего героя в тюрьму и подвергли страшным мучениям; а также о его освобождении из заключения при посредстве двуличного герцога Джеймса Фитцджеймса Бервика, который завербовал Марти для участия в войне, разразившейся между королевствами Франции и Испании в 1719 году, используя ложное обещание восстановить каталонские Свободы в случае победы французской армии. Также здесь описывается роль десяти тысяч каталонских добровольцев, которые, поддавшись на обман, вступили в борьбу, подобно десяти тысячам греков Ксенофонта, и их предводителя по прозвищу Каррасклет, знаменитого каталонского микелета из селения Капсанес, чье настоящее имя было Пере Жуан Барсело. Кроме того, здесь повествуется о том, как инженер Сувирия убил своего возлюбленного недруга Бервика, какой бы тяжестью сия смерть ни легла ему на сердце, и этот рассказ развеивает навсегда любые сомнения, связанные с таинственной гибелью маршала, и это все, о чем пойдет здесь речь.
Когда «Пальмарин» доставил меня в Бордо, мне не стоило никакого труда затеряться в толпе. И на самом деле, чье внимание мог привлечь славный Суви? Ну хорошо, левую сторону моего лица прикрывала маска, способная привлечь любопытные взгляды, но в то время всю Францию наводнили тысячи и тысячи калек из-за боев, которые Монстр[25] вел с доброй половиной мира во время Войны за испанское наследство. Кроме того, из пущей осторожности на корабле меня для отвода глаз снабдили матросской одеждой, а в таком порту, как Бордо, всегда можно было остаться незамеченным в толпе моряков. Поскольку бо́льшая их часть думала только о выпивке и потаскухах, совсем неудивительно, что гвардейцы в первую очередь занимались скандалистами, а тихонь оставляли в покое.
Я отправился в таверну, выбрал столик в самом темном углу и спросил чего-нибудь покрепче. Команда «Пальмарина» вошла в мое положение и за день до прибытия в порт собрала для меня деньги: раскрыв кошелек, я увидел, что мне вполне хватит денег, чтобы добраться до Вены, где, как вы уже знаете, укрылось множество каталонцев, покинувших свою страну.
Да, все шло хорошо и даже отлично. Несмотря на все несчастья, жаловаться на судьбу мне не приходилось. Я принял участие в двух войнах и всегда был на стороне правого дела, которое в обоих случаях потерпело поражение. Но, если говорить только о моей персоне, по правде говоря, потеря половины лица кажется весьма невысокой платой за то, что я выжил после всех жестоких сражений. А теперь меня ждала Вена; в благодарность за мои заслуги во время осады Барселоны император даст мне хорошую должность в инженерном корпусе, и я смогу жить в свое удовольствие. И если нужно пояснить, как я представлял себе эту хорошую жизнь, уточню: напиваться допьяна венгерским вином каждый день и трахать белокурых и грудастых немок каждую ночь. Molt bé, noi!
Но почему же тогда судьба сыграла со мной такую злую шутку? Ничего особенного не произошло, просто мне жутко, невероятно не повезло. Таких людей, как Суви-Длинноног, судьба иногда возносит на самые высокие вершины, а порой – возможно, чтобы не нарушать равновесия в мире, – сталкивает в самые глубокие пропасти несчастий. Сами посудите, так ли это. Как я узнал много лет спустя, вот что тогда случилось.
Когда я сидел в грязной таверне и считал свои деньги, за соседний стол уселся какой-то совершенно неприметный тип. Именно из-за того, что он ничем не выделялся и казался абсолютно ничтожным, я не обратил на него пристального внимания. Вопрос в другом: почему он сел именно за соседний стол? Это повлекло за собой целую цепь событий, противоречивших моим интересам. Ответ на вопрос такой: он сел рядом со мной, потому что, как и я, искал темный угол, где его никто не заметит. А теперь зададим следующий вопрос: а почему этот человек не желал, чтобы его узнали? Потому что как раз в тот день он вернулся в свой родной город Бордо, а до этого два года отбывал наказание на галиоте, где был гребцом: в подобных случаях никому обычно не хочется объяснять, куда ты так надолго запропастился. Вероятно, вам хочется узнать, за что его осудили. Так вот: мой сосед по столу служил во французской армии во время осады Барселоны в 1713–1714 годах.
Однажды августовским днем 1714 года, когда этот человек стоял на часах перед складом саперного инструмента, перед ним явился великолепный французский капитан – высокий, стройный, одетый в безупречную белую форму. Повелительным тоном сей капитан приказал часовому взять со склада различные инструменты и следовать за ним. Как всем хорошо известно, саперные войска являются самыми специализированными в любой армии, и их инструментарий не ограничивается кучей лопат и кирок. И дело было в том, что часовой притащил со склада множество самых ценных приборов. Как только он закончил эту работу, капитан отвел его в сторонку, дал ему в руки кувалду и приказал бить ею по инструментам, пока от них ничего не останется. Какой странный приказ! Но, очевидно, большим умом бедняга не обладал, а кроме того, во французской армии царила безукоризненная дисциплина: приказы офицеров солдаты всегда исполняли беспрекословно.
Если вы читали раньше о моих приключениях, то уже наверняка поняли, что этим капитаном был я сам, Марти Сувирия, одетый во французский мундир. Некоторое время мне пришлось быть гостем или пленником Джимми в его генеральном штабе на хуторе Мас-Гинардо, откуда он вел осаду Барселоны. И, само собой разумеется, я пользовался любым удобным случаем, чтобы помешать бурбонским войскам готовить штурм города. Мне приходилось выбирать подобных типов – рекрутов-недоумков, которые потом не могли ничего толком объяснить. Я представляю себе, как его допрашивали на суде: вам не показался странным приказ сломать тот самый инструмент, который вы должны были охранять? А, так это был приказ капитана? Откуда взялся этот таинственный капитан? Я, естественно, при первой же возможности испарился, а рекруту еще повезло, что ему дали только пару лет работ на галиоте.
Меня до сегодняшнего дня поражает мысль о несчастном стечении обстоятельств в этой таверне Бордо. Если бы одно-единственное, самое крошечное звено в цепи событий изменилось, моя судьба была бы совсем иной. Например, если бы этот тип сел слева от меня, а не справа, он вместо моего профиля увидел бы американскую маску и никогда бы меня не узнал. Но он сел справа и узнал меня. Представьте себе ситуацию! Несчастного идиота, который был прикован к веслу долгие месяцы, выпускают на свободу, и первым человеком, сидящим рядом с ним в таверне, оказывается виновник всех его несчастий! Его рожа не представляла для меня никакого интереса, но у него были самые веские причины сохранить в памяти мое лицо. Или хотя бы его половину.
Но этим дело не кончилось. Узнав меня, он бросился искать какого-нибудь представителя власти, который мог бы меня арестовать. Найди он любого другого офицера, мне, наверное, удалось бы отвертеться. Кто поверит словам бывшего преступника? Но, к моему несчастью, по роковому стечению обстоятельств как раз в те дни Йорис Проспер ван Вербом, самая жуткая сволочь из всех, какие когда-либо рождались между Эбро и Рейном, находился в Бордо по частным делам.
Как вам уже известно, Вербома и Суви-молодца объединяло взаимное отвращение, подобно тому как полоска горизонта соединяет море и небо. Мои отношения с Джимми были невероятно запутанными, а вот Вербома я просто ненавидел чистой и абсолютной, словно философский камень, ненавистью, точно так же, как он меня. О этот Вербом, колбасник из Антверпена. Со дня нашей первой встречи во дворе Базоша нам не раз представлялся случай взрастить нашу взаимную вражду. Вот уже сорок лет, как его нет в этом мире, а я до сих пор его ненавижу. (Кстати, моя дорогая и ужасная Вальтрауд, я уже рассказал, как убил его?)
В тот день Вербом, который всегда водил дружбу с власть имущими, беседовал в таверне с судьями из Бордо. И как раз в это время туда явился этот недоумок.
Он был вне себя и взывал к справедливости, но не мог ничего толком объяснить. Его уже готовы были выпнуть взашей, когда Вербом, который отнюдь не был дураком, навострил уши: осада Барселоны? Предатель? Саперный инструмент?
Еще до того, как выйти на улицу, я знал, что меня ждут неприятности, крупные неприятности. Откуда я это узнал? Не имею понятия. Но сомнений у меня не было. Когда я шагнул за порог, в мою грудь целилась добрая дюжина солдат с примкнутыми к ружьям штыками. Надо ли говорить, кто командовал взявшими меня в плен? Не кто иной, как мой старый сердечный дружок Йорис Проспер ван Вербом.
Он приподнял мой подбородок кончиком своей шпаги.
– Ты попался, – сказал он и объявил: – Нет, ты не умрешь. Но я сделаю так, чтобы каждый следующий день твоего существования был ужаснее, чем предыдущий. И это будет длиться бесконечно.
Условия заключения в бурбонских тюрьмах можно описать очень быстро, пары слов будет достаточно. Вот, пожалуйста: моментально, без всякого переходного периода между свободой и ее лишением, жертва оказывается запертой в камере со стенами помощнее константинопольских двадцать четыре часа в сутки, и все. Конец описания. Коротко и ясно, не правда ли?
Узник живет в этом узком прямоугольном пространстве, где с серых каменных стен всегда сочится вода. Видеть внешний мир я мог только через узкую перпендикулярную полу щель; ее высота не превышала полуметра, а ширина – трех пальцев. Больше там ничего не было, и это «ничего» надо понимать в самом прямом значении – ничего. Стражники никогда не показывались заключенным на глаза, но были услужливы; естественно, если у вас были деньги. Хочешь грязное одеяло? Плати за него. Хочешь матрас из гнилой соломы? Плати. Хочешь есть? Плати.
Но кто из родных или друзей мог снабдить меня деньгами? Меня, именно меня… Все люди, которых я любил, погибли, а новые друзья остались в такой далекой Америке! Я постепенно сбыл стражникам всю свою одежду в обмен на еду. За брюки и рубашку мне удалось выторговать плошку горячего водянистого супа и старый мешок, который я превратил в рубаху, проделав зубами три отверстия: одно в середине дна мешка, чтобы просовывать туда голову, и два по бокам – для рук. Это одеяние доходило мне как раз до срамного места, но не прикрывало его, и мне вспоминается, что стыд стал для меня самым ужасным мучением в то время.
Я преисполнился благодарности к Mystère за то, что он допустил существование тараканов. Если раскрошить такое насекомое как следует и обильно смочить слюной, его вкус напоминает баклажан. Однако нетрудно понять, что при таком питании рано или поздно я должен был заболеть. Сначала я потерял счет времени, а потом стал терять сознание. И тогда, к моему удивлению, мои стражники стали время от времени, весьма нерегулярно, бомбардировать мою камеру корками заплесневелого хлеба. Сострадание? Совсем наоборот. Вербом, которого осведомляли о моем состоянии, не мог позволить смерти прекратить мои мучения.
Последним моим достоянием была маска, прикрывавшая мне половину лица. Ее сделали из особой керамики, и ее поверхность, украшенная красными и фиолетовыми спиралями, защищала меня на войне, когда я служил самому живописному из королей, Цезарю-ямаси. Нет, я ни за что не хотел расставаться с маской, которая была единственным свидетельством былого человеческого достоинства на теле, его уже потерявшем. И что я сделал? Само собой разумеется, продал ее за бесценок. Голод не знает принципов.
Даже мои стражники сумели понять ценность этой удивительной маски. За нее я получил половину курицы, которая вспоминается мне как самое изысканное яство, какое я только пробовал в жизни. Я съел ее вместе с перьями и когтями. После этого у меня не осталось НИЧЕГО.
Полуголый, мокрый, голодный, одинокий, страдающий от боли и лихорадки… И нечем прикрыться, когда эта жалкая рвань не доходит даже до мошонки. Как жестока природа, которая для защиты от холодных и влажных камней даровала нам такую слабую границу, такую тонкую оболочку, известную под названием человеческой кожи!
Я стал видеть людей, проходивших сквозь стены и снова растворявшихся в них, потому что они были только призраками прошлого. Мне явился Казанова в своем длинном алом одеянии, а потом Бальестер, страшно разозленный, ругал на чем свет стоит всех красных подстилок мира. Я видел Бардоненша, самого лучшего фехтовальщика в мире, который шептал: «Mon ami, mon ennemi, où êtes-vous?» Передо мной прошли Анфан, Перет, Нан, Анфан, Анфан. Амелис. Да, и она, Амелис, тоже.
Пересекая узкое пространство между двумя стенами, они говорили сами с собой. А вот воришка Анфан ничего не говорил, он только пищал жалобно, как маленький котенок, потому что, как все призраки, не мог воровать. Они меня не замечали, ибо я не принадлежал ни к миру живых, ни к миру ушедших. На самом деле настоящим призраком был я сам.
Бред сменился приступами ярости. Я ругал моих стражников последними словами и швырял в них пригоршни вшей. Они отвечали мне ударами прикладов, но даже на дне самого темного подземелья человек находит способ шантажировать врага. «Убейте меня, – говорил я им, – и Вербом расправится с вами». Потом они даже бить меня перестали, что меня огорчило. Говорят, мы существуем, пока в этом мире есть человек, который нас любит, и я пришел к заключению, что верно и такое утверждение: мы существуем, пока в этом мире есть человек, который нас ненавидит. А обо мне забыли даже мои мучители. За одной ночью следовала другая, и так до бесконечности. Да, правила бурбонских тюрем совсем просты.
Я потерял дар речи. Странное явление. Если человек не разговаривает, его органы остаются исправными, но его мозг теряет способность ими управлять. И однажды, то ли ночью, то ли днем, я сдался.
«Это конец», – сказал я себе. Мое тело уподобилось осажденной крепости, чьи стены уже разрушились в разных местах, и смерти ничего не стоило справиться с последними ее защитниками. Я смирился по одной причине: раз мстительный Вербом хотел, чтобы я не умер, а вечно страдал, возможно, своей смертью я брошу ему последний вызов. И знаете, что особенного в конце жизни? Оказывается, ничего особенного в нем нет. Ты умираешь, и все. Тоже очень просто.
Я уже полностью отрешился от жизни, когда вдруг услышал какой-то голос. Это был не один из моих стражников и не кто-то из посещавших меня призраков. Какой-то мужчина разговаривал за стеной. Человеческий голос! Кого-то заперли в одной из соседних камер, которые обычно по приказу Вербома оставались пустыми, чтобы лишить меня любого контакта с миром. Наверное, какого-то узника перевозили в другую тюрьму.
К несчастью, я так обессилел, что не мог издать ни одного звука. Мой сосед разговаривал сам с собой, очевидно, чтобы не поддаться грустным мыслям. Он командовал войсками, словно перед ним строилась армия, давал советы каким-то родственникам; осуждал кого-то за недостойное поведение и делил наследство. Потом он диктовал самому себе свои воспоминания. Этот тон человека, идущего навстречу неизбежному так, словно в его действиях нет ничего необычного; этот голос, который никогда не дрожит, всегда мощный и непреклонный, эти слова, грохочущие, как камнепад. Это был Вильяроэль.
Когда я узнал его, силы ко мне вернулись, и я смог доползти до двери и постучать в нее кулаком.
Голос замолчал, его обладатель прислушался. Хотя установившееся молчание длилось совсем недолго, оно выводило меня из себя. Вероятно, он понял, что его собеседник не может говорить, и наконец произнес:
– Один удар означает «да», а два – «нет». Я предполагаю, что ты оказался здесь, потому что сражался за короля Карлоса.
Два удара. Нет, мы сражались не за какого-то короля, мы отстаивали свои жизни, свои дома и своих родных. Мы боролись за наши Конституции и за наши Свободы. Он все понял и тихонько рассмеялся, и этот смех пролил бальзам на мою душу. Вильяроэль помедлил немного, а потом задал следующий вопрос:
– Пехота?
Два удара.
– Конница?
Два удара.
– Артиллерия?
Два удара. Я был инженером.
– Ты был в Барселоне?
Один удар.
– Под моим командованием?
Четыре лихорадочных удара.
– Я по-прежнему твой командир, – сказал он, повысив голос, как в былые времена. – Твое дело – подчиняться. И я приказываю тебе жить.
Доказательством того, что жизнь еще не покинула Суви-молодца, были его слезы. Он, вероятно, услышал мои всхлипывания и добавил:
– Не отчаивайся, сынок. Некоторые события невозможно описать словами, но те, кто их пережил, способны перенести все.
Приказ Вильяроэля был настоящим приказом, даже для такого безалаберного инженера, как Суви-Длинноног. Я решил ему подчиниться, свернулся в клубок и замер.
Я перенесся в сферический зал Базоша[26]. Даже бурбонские тюрьмы не могли разрушить этих белых стен. Я, словно сквозь туман, вспоминаю, как мои пальцы, которые действовали сами по себе, убивали тараканов и засовывали их мне в рот. Можно сказать, что я впал в спячку. Но однажды белая дверь открылась, и на фоне ослепительного света появились две темные фигуры.
Сначала я ничего не понял. Это были французы: два посланца, которые в моем присутствии закрыли себе рты и носы надушенными одеколоном платками. На их лицах было написано отвращение, когда они начали спорить со стражниками, а потом заплатили крупную сумму за это истощенное существо, чуть прикрытое старым мешком, босое и обросшее волосами, чьи длинные кривые ногти напоминали клюв удода.
Меня вытащили из тюрьмы и посадили в закрытую карету. На протяжении всего путешествия мои спутники не отрывали надушенные платки от своих носов, потому что мое тело отвратительно воняло. Они избегали моих сумасшедших взглядов и даже между собой не разговаривали. Я выпил немного воды и чуть-чуть поел, заглатывая куски, словно жадная гиена, но при этом пребывал в полном недоумении. Если они хотели меня убить, зачем надо было ехать так далеко? А если, напротив, по какой-то необъяснимой причине собирались спасти меня, почему не переодевали и не кормили как следует?
Я все понял, когда мы добрались до места назначения на юго-востоке Франции. Это были посланцы Джимми, получившие приказ доставить меня в том самом виде, в котором они меня найдут. Это было в духе Бервика. Он хотел, чтобы я явился в его дворец и подошел к столу, накрытому серебряными приборами и блюдами с обильной и ароматной пищей, как обнищавший политик. Тогда контраст будет столь разительным, что я сдамся на его волю. Меня усадили за стол как раз напротив него.
– Что это такое? – разъярился он. – Я послал вас за заключенным, а вы привезли мне жертву кораблекрушения.
Он не узнал меня. За два года заключения я ни разу не мылся и не стриг волос. Грязные и спутанные лохмы спускались по моим плечам, а лицо казалось воплощением идеала жуткой асимметрии: одна половина была испещрена следами от картечи, а со второй на грудь спускалась черная борода с полметра длиной. Мои тощие руки и ноги были покрыты язвами, а локтевые и коленные суставы выпирали на руках и ногах, словно ростки на картошке. И никакой иной одежды, кроме рваного и дырявого позорного мешка, который оставлял на виду мое срамное место.
Джимми поднялся на ноги и стал ругать своих людей, которые утверждали, что никаких сомнений относительно моей личности нет. Он им не поверил, думая, что либо обманули их, либо они хотят обмануть его. Во время перепалки обо мне на время забыли, и я прервал их спор, с трудом промычав:
– Это я.
Все смолкли. Джимми посмотрел на меня повнимательнее, подойдя поближе.
– Mon Dieu… Mon Dieu… – прошептал Бервик. – C’est toi.
То, что Джимми меня обнял, очень много говорит о его поистине королевском великодушии. Он сделал это, несмотря на мой ужасный вид, несмотря на то, что мою вонючую фигуру не приняли бы даже в пещере для прокаженных.
После объятия он положил руки мне на плечи и посмотрел на меня, не отводя взгляда от изуродованной половины моего лица. Он приготовил роскошную сцену, чтобы унизить меня, покорить и вознестись надо мной. Но к его столу доставили такое жалкое существо, что даже он, маршал, одетый в железные доспехи, заплакал.
– О боже, – снова простонал он, – кто тебя так покалечил?
– Ты.
Когда меня мыли, воду пришлось сменить пять раз. Все служанки отказались стричь мне ногти, и сделать это согласилась только одна женщина, слывшая в окрестной деревне ведьмой, и только за большие деньги. Когда меня постригли, моими волосами набили полмешка. На то, чтобы полностью поправиться, у меня ушел целый месяц.
Пока я набирался сил, я не выходил из дворца Джимми, потому что ноги меня не держали. Я постепенно заново научился ходить, шагая кругами по красивому саду внутри дворца, словно осел, который крутит мельничное колесо. В центре этого сада стояло лимонное дерево, которое мне особенно запомнилось, – наверное, потому, что означало для меня возврат к солнечному свету и к жизни. Порой у меня еще кружилась голова, и мне приходилось цепляться за его ствол, который оно подставляло мне, точно услужливый друг. Бурбонские тюрьмы странным образом влияют на нас: например, учат любить лимонное дерево.
Однако наконец я поправился. Иначе и быть не могло. Потому я и дожил до девяносто восьми лет, что Mystère одарил мою фигуру шахматного офицера силами коня. Несколько недель спустя мне сшили новое платье, и, когда я посмотрел на себя в зеркало, то – о боже мой! – увидел удивительное превращение.
Передо мной снова стоял стройный и ладный Суви-Длинноног с его точеным носом под волной темных волос, которые теперь были чистыми и аккуратно причесанными. На голове – черная треуголка, длинный приталенный черный камзол застегнут на все серебряные пуговицы. Черные перчатки, черные штаны и черные кавалерийские сапоги.
Джимми вошел в комнату и захлопал в ладоши.
– Брависсимо! – закричал он на итальянский лад. – Не хватает только одной детали.
И он вручил мне красивый деревянный ящичек, вроде тех, в которых хранят дуэльные пистолеты. Я открыл его и увидел две маски для уничтоженной половины моего лица. Они были сделаны из особого, очень легкого и прочного фарфора и покрыты блестящей черной глазурью. Отверстие для глаза было обведено темно-синей каймой, а половина губы тщательно прорисована. Обе маски покоились на шелковом платке, тоже черном. Да, это была прекрасная работа, радующая как зрение, так и осязание.
– Я приказал, чтобы мерки сняли, пока ты спишь. Тебе нравятся? Я заказал эту работу самому лучшему мастеру Бордо. Примерь одну из них.
– А почему их две?
– Одна запасная, на случай, если в тебя попадет осколок картечи. – Бервик жестом приказал удалиться портным и слугам, которые меня одели, и, когда они закрыли за собой дверь, собственноручно надел мне маску и объявил: – Скоро опять будет война.
Джимми удалось вызволить меня из тюрьмы незадолго до того, как дипломатические отношения между Бурбончиком и Монстром начали портиться. И в 1719 году Франция объявила Бурбончику войну.
Если начать описывать все безумные поступки такого идиота, как Филипп Пятый, ваш запас ругательств очень скоро иссякнет. Ибо, если ты царствуешь в стране, которая еще не оправилась от войны, а самая богатая ее часть – Каталония – разграблена и разрушена твоими же разбойничьими войсками; если твоя дурацкая империя разваливается; если тебя посадил на трон король Франции, твой родной дед и единственный человек, научивший тебя основам политики, который к тому же командует самой лучшей и прекрасно оснащенной в мире армией, тогда как у тебя в казне не хватает денег даже на солдатские подштанники; в таком случае – какого черта тебе далось вступать в войну с самым могучим государством Европы? Разве не лучше было бы сесть за стол переговоров, подарить французам какой-нибудь остров в Тихом океане, изобилующий черепахами и кокосовыми пальмами, или убраться с Сицилии, о чем тебя только и просили? Даже ты, моя дорогая и ужасная Вальтрауд, столь же смыслящая в политике, как какой-нибудь маори в садоводстве, киваешь в знак согласия! Я же, со своей стороны, в глубине души убежден, что у Бурбончика с самого рождения половины мозгов не хватало или что-то еще с ним приключилось. Как всем известно, он до самого конца своих дней творил всякие глупости. Ему нравилось спать в гробах, он так отращивал ногти, что они у него становились длиннее пальцев, а развлекался он, швыряя в слуг свои испражнения.
Но даже в юности Бурбончик принимал решения, свойственные только людям скудоумным. Атаковать Францию! Отношения между «королем-солнце», по-нашему – Монстром, и его дражайшим внуком никогда не были идеальными. Несмотря на это, во время Войны за испанское наследство дедушке пришлось терпеть все его странности и выходки и даже послать ему подкрепления. Вы помните? В 1713 году испанских войск было недостаточно для взятия Барселоны, и тогда Монстр послал туда самые лучшие свои полки во главе с моим добрым приятелем Джимми, которому поручил командовать осадой города.
Однако в 1719 году в мозгах Бурбончика оказалось больше трещин, чем в бочонке, забытом в пустыне. Он ходил в лохмотьях и даже во время церковных служб сначала доставал из своего левого кармана добрые пригоршни табака, жевал его и тут же выплевывал, а потом брал из правого кармана пригоршни териака, который он жевал и проглатывал[27].
Однажды он прогуливался верхом в окрестностях своего мадридского дворца и вдруг рухнул на землю, точно громом пораженный. К великому удивлению всей свиты и прочих сопровождавших его лиц, Бурбончик вскочил на ноги и в страшном испуге бросился бежать во дворец, словно за ним гналась стая демонов. Когда его спросили, почему он повел себя столь необычным для монарха образом, Филипп возмутился:
– Вы что, ничего не видели? Солнце хотело поразить меня одним из своих лучей![28]
Тараканов у него в голове хватало. И любому станет ясно, что в его больных мозгах понятие «солнце» сливалось с образом «короля-солнце». Бурбончик так никогда и не смог справиться с чувством собственной неполноценности по сравнению с Монстром, который был намного старше, опытней и могущественней его. Филипп долго размышлял о том, как превзойти своего дедулю, живого или мертвого, и, когда безумца поразила молния, ему наконец пришла в голову блестящая идея: поскольку в нем текла французская кровь, он будет претендовать на трон Франции.
Его претензии были, безусловно, смехотворны. У французов хватало ума, и они никогда бы не захотели терпеть такое ничтожество, какое всучили испанцам, – полоумного и сумасбродного короля, о котором судачили слуги и которого послы других держав не принимали всерьез. Вдобавок военная мощь испанского государства не равнялась и тысячной доле французского. Это было похоже на сцену, когда крошечная собачка английской дамы лает на льва. Едва льву лай шавки надоедает, она получает по заслугам – царь зверей дает ей хорошую затрещину своей могучей лапой. А кому было поручено дать эту затрещину? Вы уже догадались: Джеймсу Фитцджеймсу Бервику, маршалу Франции, герцогу де Лирия-и-Херика, кавалеру ордена Золотого Руна. Всего у него было двадцать разных титулов, но друзья называли его просто Джимми.
– Ты будешь участвовать в этой компании вместе со мной. Это весьма недорогая плата за то, что я вызволил тебя из этой дыры, где ты гнил.
Я воспользовался случаем, чтобы свести с ним счеты, и сказал:
– Если уж ты хотел спасти меня, ты мог бы вспомнить обо мне немного раньше. Например, двенадцатого сентября тысяча семьсот четырнадцатого года.
Он не принял мой упрек и ответил:
– Ты сам виноват. После падения Барселоны ты исчез. Поверь мне, я каждый день проверял списки арестованных в поисках твоего имени, но никогда ничего не находил. Только совсем недавно до меня дошли вести о тебе.
Я вопросительно посмотрел на него. Откуда он мог обо мне узнать?
– В английском посольстве в Мадриде у меня есть свой человек, – объяснил он. – Оказалось, что кому-то из мятежников, которых я заключил в тюрьму в Барселоне, удалось передать на волю письмо, и оно попало к английскому генералу, который сражался в Испании. К письму прилагался список узников, с которыми обращались жестоко, и в нем оказалось твое имя. К твоему сведению, покупка этих бумаг стоила мне больших денег.
Конечно, это Вильяроэль внес в список мое имя и спас мне жизнь. Никто другой не мог этого сделать.
– Ни гордость победы, ни долг перед королем не спасут тебя от угрызений совести, – укорил его я. – Ты обрек всех ни в чем не повинных жителей города на гибель тогда, в сентябре тысяча семьсот четырнадцатого.
Не знаю, возмутился ли он или просто изобразил возмущение: как все опытные политики, Бервик был актером, и чувства захватывали его, лишь когда ему приходилось их показывать. Он взмахнул кулаком и воскликнул:
– Ты всегда обвиняешь меня в том, что я не умею выбирать друзей, но мне сдается, что тебе никогда не бывает ясно, кто твои враги! Долг маршалов, как и инженеров, – выполнять приказы того, кому они в данное время служат. Ты думаешь, мне было дело до этого порта на Средиземном море? У меня были дела куда поважней! Королева Анна только что умерла, и моя семья могла снова претендовать на английский трон, которого мы лишились из-за смешных разногласий в вопросах религии. А меня там удерживали твои соотечественники, безумные гордецы, потерявшие всякое понимание реальности. – Он заметил, что его доводы меня не убедили, и удвоил свои усилия. – Я вижу, что тюремное заключение отбивает память, иначе ты бы помнил, какое безумие царило тогда в Мадриде. Пока я вел осаду Барселоны, министры Филиппа давили на меня, словно хотели оскорбить и опозорить. Они хотели, чтобы, взяв город, я разрушил все дома до последнего[29]. – Он отвернулся, желая отбросить неприятные воспоминания. – И этот идиот Филипп мечтал уничтожить такой город со всеми его мастерскими… Ему никогда не удастся в полной мере отблагодарить меня за то, что я возвратил ему такие богатые владения.
– Ничего ты ему не возвращал, потому что Барселона ему не принадлежала. Ты отдал жестокому властителю наш беззащитный город.
– Самые лучшие мои солдаты и офицеры погибли во время атаки в тот ужасный, бесконечный день в сентябре! – Он возвел глаза к потолку. – Какое это было число? Я уже забыл. И лучше не вспоминать.
– Одиннадцатое сентября.
– Вот именно, – продолжил он, словно я был его помощником, а не собеседником, – это был самый печальный, дождливый и сумрачный из всех сентябрей. Тысячи хорошо обученных солдат и офицеров погибли, лучшие полки Европы потеряны по вине толпы грязных оборванцев, простых горожан, охваченных безумным порывом. Известно ли тебе, как трудно восстановить хребет армии? И все это по вашей вине. Когда вы сдались, в нашем лагере у всех было только одно желание: жечь и убивать, превратить весь город в гигантский костер, потому что все солдаты, и испанские, и французские, мечтали отомстить за гибель кого-то из своих друзей. Мне пришлось отложить захват города на целый день, чтобы страсти немного улеглись. Я за свой счет напоил всех, чтобы отвлечь от черных мыслей, и приказал священникам стращать солдатню адским пламенем, ежели они нарушат приказ. А теперь скажи мне: кто помешал разгрому, подобному тем, о которых повествует Ветхий Завет, несмотря на распоряжения из Мадрида? Я! Я! Я!
Чего он добивался? Чтобы я благодарил его за то, что они не уничтожили всех нас? Мое лицо оставалось каменным. Джимми заметил это и решил перейти к похвалам.
– Хочешь услышать что-нибудь лестное? – спросил он. – Я должен признаться, что твои сограждане сражались, как львы. – На лице его появилась гримаса то ли отвращения, то ли восхищения. Джимми ненавидел восхищаться другими, поэтому неприязнь и похвала у него сопутствовали друг другу. – Кто бы мог подумать: простые горожане смогли сражаться, как истинные герои.
Я резко прервал его речь.
– Нет, – возразил я ему, сделав два шага вперед. – Ты ошибаешься, их подвиг был гораздо, гораздо значительнее. Барселонцы не сражались, как герои, – после одиннадцатого сентября герои сражаются, как барселонцы.
Джимми бросил на меня свой обычный взгляд из-под полуприкрытых век, словно хотел сдержать молнии, готовые сверкнуть из зрачков, и прошептал:
– Peut-être.
Это «может быть» стало его единственной уступкой. Вероятно, в самой глубине его души оставалась какая-то частичка вины. И та горячность, с которой он пытался убедить такого ничтожного собеседника, как я, являлась доказательством его угрызений совести. Бервик сел и задумался. Кресло было с подлокотниками, и его пальцы вцепились в шары на них. Потом он немного успокоился и продолжил:
– Одно меня поразило. Через два дня после капитуляции мы вошли в город. Как было условлено, нам открыли ворота. На городских площадях мы увидели аккуратные горы ружей, пистолетов и штыков. Какие дисциплинированные граждане! Однако все зарядные каморы пушек они испортили, колеса сняли с осей, а из гранат вынули запалы, чтобы их никто не смог использовать. И все эти горы они сложили накануне, чтобы неприятель не видел их унижения при сдаче оружия. Барселонцы выполнили все пункты соглашения один за другим и одновременно наплевали на них столь же методично. Но дела было не только в этом. – Он вздохнул, словно меня и не было рядом. – Знаешь, что меня потрясло? Они не обращали на нас ни малейшего внимания – ни приветствий, ни оскорблений мы не слышали. Горожане работали в своих мастерских и лавках, будто нас и не было, будто они не пережили долгую осаду. Двумя днями раньше они беспощадно убивали врагов и сами гибли, не умоляя о пощаде. А через двое суток в кузницах работали молоты, а женщины шли на рынок. Они вели себя как пчелы после грозы, когда они забывают о прошедшем ливне.
Я прервал его:
– Ты лжешь.
Бервик бросил на меня удивленный и вызывающий взгляд, а я сказал:
– Ваша артиллерия разрушила мастерские и лавки. Те горожане, которые не погибли, были полуживыми от недоедания. И даже если бы они захотели вести себя подобно трудолюбивым пчелам, восстанавливая своим трудом разрушенный город, они не смогли бы этого сделать по той простой причине, что в Барселоне не было ни металла для кузниц, ни продуктов для лавок. И даже если бы это все нашлось, у людей не осталось денег, чтобы покупать еду, а мастерские недосчитывались своих обычных клиентов. – Я позволил себе горькую улыбку. – Нет, Джимми. Ты лжешь или придумываешь новые воспоминания; тебе надо будет оправдаться, если когда-нибудь ты примешься писать мемуары. Рассказывая, как барселонцы не обращали на тебя внимания, ты можешь не говорить о том, до какой степени они тебя ненавидели, тебя – наемника тирана, против которого теперь ты спешишь начать борьбу. Вспоминая, что в захваченной Барселоне кипела работа, ты умалчиваешь о том, что разорил город, и избегаешь таким образом славы варвара. Я бежал из города по его разрушенным улицам и не припоминаю на них ни одного человека, кроме твоих дозорных. И знаешь почему? Потому что у тех, кто не умер или не умирал в тот момент от страха, не оставалось сил передвигаться даже ползком.
– В тюрьме язык у тебя отрос больше, чем ногти, – был его ответ. – Я освободил тебя, чтобы у моего уха звучал голос инженера, а не моей совести. И, раз уж мы сводим старые счеты, ответь мне на вопрос, который мучает меня с тех пор: почему во время той страшной осады ты покинул своего господина, друга и покровителя, чтобы присоединиться к обреченной банде мятежников?
Мне не пришлось долго думать над ответом.
– Даю тебе честное слово, – сказал я ледяным тоном, – что я тщательно выбрал момент и покинул тебя, как раз когда мог причинить тебе самую сильную боль, чтобы от этого пострадала осада города.
Он обдумал мои слова и наконец сказал:
– Прекрасно. Если бы ты дал иной ответ, я бы отправил тебя обратно в тюрьму, откуда вызволил, потому что именно такого инженера я хочу завербовать – безжалостного и расчетливого. Знаешь, твое бесстыдство доходит до грани моего цинизма, поэтому естественно и замечательно, что мы можем подставить друг другу плечо.
– Тогда будь еще милосерднее и освободи самого благородного из врагов, с которыми тебе когда-либо приходилось сражаться. Ты знаешь, о ком я говорю. Вызволи его из Испании.
Бервик глубоко вздохнул. Как все великие актеры, он обладал способностью мгновенно менять свое настроение. Ему понадобилась одна секунда, чтобы решить судьбу самого смелого, самоотверженного и великодушного кастильца последних веков.
– Только не его.
Этого следовало ожидать. Гордость не позволяла Джимми освободить единственного генерала, который нанес ему поражение в битве, – Антонио де Вильяроэля.
Бервик поднялся на ноги, подошел ко мне и ласковым жестом поправил маску на половине моего лица.
– Поговорим о нашем деле, – сказал он. – Чин начальника инженеров получит сын одного типа, который оказал мне определенные политические услуги. Но он будет только значиться на бумаге – на самом деле всем будешь командовать ты. Тебе назначат жалованье бригадира инженеров, а кроме этого, ты будешь получать иные доходы – скажем, сотую долю полагающихся мне трофеев и контрибуций. И если ты доставишь Филиппу хотя бы половину неприятностей, которые доставил мне в Барселоне, я буду считать, что с толком употребил потраченные на тебя деньги. Мне хочется, чтобы ты кипел черной ненавистью. Скажи, неужели после того, что с тобой сделали, у тебя нет желания убивать соратников Филиппа?
Нет, меня такая перспектива не вдохновляла. Он тактично вздохнул и добавил:
– Хорошо, я скажу тебе то, что пока мне раскрывать запрещено. Я вел переговоры с французским правительством. Если война закончится быстро и исход ее будет положителен, они готовы за столом переговоров вынудить Филиппа восстановить все ваши Конституции и Свободы, которые Мадрид и Версаль отняли в четырнадцатом году. В обмен на это жители вашей страны должны поднять восстание в мою поддержку и пополнить ряды моего войска. Признайся, я прошу о немногом.
Мне кажется, я никогда не слышал более оскорбительного, наглого и дикого предложения. Бервик обязывался вернуть нам наши законы, наши институты власти, тысячелетние свободы суверенной Каталонии – все, что мы потеряли после осады 1714 года. И этот план предлагал нам он! Он! Джеймс Фитцджеймс Бервик, та самая сволочь, которая, орудуя огнем и мечом, вырвала у нас сердце!
– Я расскажу тебе, что из этого получится, – сказал я. – Я и, возможно, еще несколько дюжин бывших каталонских военных завербуемся в твою армию. И мы отвесим Филиппу Пятому такой мощный пинок, что он приземлится на задницу где-нибудь в России. А потом испанцы и французы станут договариваться о мире. И вот однажды вечером во время их переговоров представитель каталонцев, находящихся в изгнании, постучит в дверь комнаты, где будет отдыхать французская делегация, и скажет: «Мы проливали кровь за нашу свободу и за ваши интересы. Теперь очередь Франции выполнить свое обещание». И глава французской делегации, который наверняка будет таким толстяком, что и через дверь проходить ему будет сложно, скажет: «Pas d’histoires. Fermez la porte».
Джимми сделал несколько шагов по комнате взад и вперед, заложив руки за спину. Подумав, он остановился, посмотрел мне в глаза и сказал, сверкая улыбкой:
– Да, мне кажется, так оно и случится. – Он направился к окну, поглядел на залитый солнечным светом сад и добавил: – Правительство хочет опередить испанцев. – Он открыл окно и вздохнул. – Готовься. Завтра утром у французского регента будет урок танцев, а вечером он объявит войну Испании.
Франко-испанская война 1719 года выявила много интересных деталей и к тому же показала, что словарь европейских языков весьма ограничен. Кто-нибудь должен был бы изобрести слово, означающее «цинизм, возведенный в миллионную степень». Хотите знать, как я поступил? Последовал за ним, как верный пес.
Моя единственная надежда основывалась на безнадежности нашего положения. Каталонцы должны были хвататься за любую возможность, каким бы призрачным ни казался успех предприятия. Не бросив костей, партию не выиграть, какими бы ничтожными ни были шансы.
Джимми, подобно Юлию Цезарю, обладал множеством талантов. Он сочетал в себе военачальника и нежного любовника, его привлекали и искусство, в котором он тонко разбирался, и управление государством; он знал много языков и был великим политиком.
В этом и заключалась суть его гения: ты отдавал себе отчет, что он тобой манипулирует, но, несмотря на это, никак не мог воспротивиться. Даже сейчас, когда с тех пор Земля уже семьдесят раз повторила свой путь вокруг Солнца, я не скажу наверняка, любил ли он меня. Попробуем задать этот вопрос по-другому: если бы ему хватало хороших инженеров, стал бы он меня освобождать? Предоставляю найти ответ тебе, читатель.
Пока я выздоравливал в его доме, слуги меня видели очень редко. Я представлял собой некое подобие военной тайны. Как-то один из слуг, ничего не знавший о моем существовании, вероятно, заметил изуродованную часть моего лица без маски, поэтому во дворце ходили слухи о том, что в одной из комнат прячется чудовище. Они были правы.
Если любовный пыл – первая и самая могучая сила мироздания, то жажда мести – вторая. Мне собирались платить – и немало – за уничтожение сторонников Бурбонов. Какая мне была разница, кто они, французы или испанцы? Мы будем осаждать их города, убивать их скот, затоплять их колодцы и насиловать их дочерей. Они это заслужили.
Джимми никогда не узнал о том, что вторую маску, подаренную им, я послал Вербому, завернув ее в кусок черной шелковой ткани и приложив краткую записку:
«Ты мне еще попадешься».
После 11 сентября 1714 года многие каталонцы покинули страну, и те, кто имел такую возможность, добрался до Вены. Австрияк их принял, вероятно, из чувства стыда. Меньшего трудно было ожидать.
До самого последнего дня он слал в Барселону письма, в которых говорил о том, как гордится нашей верностью, и о том, что всегда стремится защищать каталонские интересы, и так далее и тому подобное. Ложь чистой воды! Его обман был грандиознее, чем его австрийские горы! Поверь мне, моя дорогая и ужасная Вальтрауд, потому что сейчас мне все известно: за два или даже за три года до окончания войны, в 1710-м или не позднее, чем в 1711 году, англичане, австрийцы и испанцы уже вели переговоры о мире. И Австрияк знал об этом, но ничего нам не сказал. Нам был вынесен приговор, а он это скрыл. Мы оказались разменной монетой, которую он использовал, чтобы договориться о послевоенном устройстве мира. «Я убираюсь в Австрию, а вы оставайтесь тут». А потом, удобно устроив свою задницу на австрийском троне, он стал отправлять нам свои писульки, требуя, чтобы мы оставались верны его высочеству. Если солдат в бою теряет свое ружье, его забивают розгами до смерти, но если король отправляет на бойню полмиллиона своих подданных, это считается не государственной изменой, а элементом высокой политики. Так уж устроен мир.
Но дело в том, что в 1719 году, по закону маятника, отношения между Францией и Испанией стали прохладнее, а между Францией и Германской империей – улучшились. Многие изгнанники собрали чемоданы и сгрудились в Перпиньяне, столице французской Каталонии. Все знали, что война между Францией и Испанией вот-вот разразится, и изгнанники считали, что надо готовиться к скорому и счастливому возвращению. (Я раньше уже говорил о недостатках словарей: следовало бы изобрести слово, означающее «наивность, возведенная в миллионную степень».)
Бервик переправился в Перпиньян, а я последовал за ним. Каталонские изгнанники жили весьма неплохо. На самом деле тем, кому удалось добраться до Вены, повезло больше других, потому что там Австрияк платил им пенсию. Кроме того, Перпиньян – самый большой город французской Каталонии. После стольких лет трескучего немецкого говора они снова слышали мягкую каталонскую речь. (А ты не обижайся, пиши себе и помалкивай.) Хотя изгнанники еще не попали в свою свободную страну, по крайней мере они чувствовали себя на родине.
Однако надежды Бервика завербовать из этих людей побольше солдат не оправдались. Изгнанники потеряли связь с внутренней частью страны, а кроме того, в большинстве своем раньше занимали высокое положение. Клянусь Богом, некоторые из них были те самые высокородные свиньи, которые заставили нас сражаться, привязав одну руку за спиной! Это были подлые аристократы, которые всегда чувствовали себя ближе к неприятелю, чем к собственному народу! Да, согласен, от наших солдат несло прокисшим супом, и им не хватало половины зубов, но кто беззаветно сражался до последнего вздоха на бастионах Барселоны? Кто до сих пор боролся в каталонских горах? Я вам отвечу: простой народ, который не сбежал из страны и не оказался при дворе императора с его золотыми фазанами. Misera plebs.
Ужасная Вальтрауд просит меня успокоиться и продолжать, но я не могу успокоиться, не хочу успокоиться, неохота мне успокаиваться. Сволочи!!! И ты, Вальтрауд, сторонница Революции, должна признать мою правоту! Ибо на кастильцев и французов мы зла не таили, они были врагами, которых надо убивать; а красные подстилки, эти господа с напудренными щеками, эта трусливая и бездарная элита превратили дело, за которое мы сражались, в пустышку. В глубине души красные подстилки, которые втянули нас в мировую войну, не верили в каталонские Конституции и Свободы. Но в конце концов, когда они увидели, что всем нам грозит уничтожение, участь столь невероятная и страшная, у них не оказалось иного выхода, кроме борьбы. Остатки совести не оставляли им возможности стать предателями-бутифлерами. Но их потаенный лозунг был таков: лучше цепи, чем хаос. Schnaps, налей мне Schnaps, и еще рюмку Schnaps. И пусть горечь сушит глотку, а не сердце! Марти Сувирия, вечно весел и всем доволен!
Однако вернемся к нашему рассказу. На чем мы остановились? Ты говоришь: Перпиньян, 1719 год. Что я там, черт подери, забыл, в этом Перпиньяне? А, да – налаживал связь между Бервиком и изгнанниками. Ничего себе шатия-братия: никакого толку от сих высокомерных особ не было.
– С этими типами ничего у нас не выйдет, – сказал я Джимми. – Если мы хотим завербовать много солдат, нам нужен человек, которому доверяли бы те, кто еще продолжает борьбу внутри страны, кто был бы готов снова взять в руки оружие.
– И такой человек существует? – спросил меня Джимми.
Такой человек существовал. И друзья по оружию звали его Каррасклет.
Никогда еще ни в какой стране население не подвергалось таким жестоким и методичным преследованиям. Несмотря на это, в 1719 году горы кишели отдельными вооруженными отрядами. Одних вели в бой грустные воспоминания о былых каталонских Конституциях и растоптанных Свободах; другие просто приходили в отчаяние, видя, что происходит в стране; и, наконец, третьи присоединялись к борьбе по самым разным причинам, какие только можно было вообразить. Многие были просто разбойниками с большой дороги, прикрывавшими свое скверное ремесло разговорами о патриотизме; другие, более честные, хотели отомстить своему личному врагу – какому-нибудь предателю-бутифлеру; а были и те, кто после стольких лет, проведенных с оружием в руках во время войны, просто не умел ничего другого делать.
Этот самый Каррасклет возглавлял одну из групп сопротивления на юге Каталонии, весьма многочисленную. Послать ему письмо через целую страну, оккупированную вражескими войсками, оказалось делом довольно сложным, но нам удалось передать послание, в котором мы просили его переправиться через Пиренеи и явиться для переговоров в Перпиньян.
Бервик не хотел рисковать получить отказ от плебея и поэтому поручил ведение переговоров Суви-молодцу, поскольку тот был каталонцем и к тому же его адъютантом. С самим маршалом Франции Каррасклет должен был увидеться только для подписания окончательного договора. А теперь разрешите мне сказать несколько слов об этом самом Каррасклете.
В нашем мире, полном злопыхателей и ничтожеств, из всех людей, с которыми мне довелось встречаться, Каррасклет был, кажется, единственным по-настоящему добрым и искренним человеком. Он был прямолинеен, как штык, и поэтому никто не мог заподозрить, что его крестьянские руки способны мухлевать. Никто из тех, кому доводилось иметь с ним дело, не мог сказать о Каррасклете дурного слова, и это касается как его друзей, так и врагов. (Ладно, был все-таки один тип, который укорял его за нерешительность и бездеятельность, но этим человеком был Джимми, а вы согласитесь, что его мнение в расчет не берется. В частных беседах и в документах он назвал его «brigan et assesin», то есть наглецом и убийцей. Но я прекрасно знал Джимми – он всегда порочил тех, кому завидовал. И вдобавок, если Каррасклет был таким злодеем, почему Бервик унизился до того, чтобы сделать его своим союзником?)
Каррасклет немного напоминал мне Бальестера[30], человека из народа. Отличались они тем, что Бальестер всегда прятал свои чувства под маской грубости. Он мог любить тебя в глубине души, восхищаться тобой, отдать за тебя жизнь, но самые любезные слова, которые я когда-либо от него слышал, были «дрянной сопляк». Существование за гранью закона превратило его в человека злопамятного и одновременно ясновидящего: он предчувствовал, что наши собственные вожди станут предателями и рано или поздно обрекут нас на верную гибель. А Каррасклет, напротив, всегда видел в людях только хорошее. История его жизни к тому же была полна геройских подвигов.
«Каррасклет» – это ласковое уменьшительное имя, с каталанского его можно перевести словом «уголек», и прозвали его так, потому что мальчишкой он возил уголь каменного дуба, который здесь называют «карраска». А еще, по правде говоря, он был очень смугл и, возможно, получил это имя за цвет кожи, которая у него так потемнела от солнца и тяжелой работы, что он стал похож на цыгана. Все его тело казалось сделанным не из мышц, а из нервов, он всегда зорко смотрел по сторонам и был проворен, как скворец. Природа не наградила этого человека идеальной красотой: смуглая кожа, упругое и худое тело и при этом невысокий рост. Никто не мог представить себе, что с такой заурядной внешностью он станет выдающимся войсковым командиром[31].
Во время войны Каррасклет служил простым солдатом в пехотном полку, сформированном каталонским правительством. После падения Барселоны он сдал оружие в обмен на справку о том, что ни в чем не виновен, какую выдавали рядовым, и отправился домой. Каррасклет ошибся: из-за своего добродушного характера он не видел разницы между капитуляцией и миром.
Однажды солдаты, собиравшие налоги, наведались в его селение, которое, если я не ошибаюсь, называется Капсанес. Капитан с Каррасклетом повздорили, говоря о войне, и офицер хотел влепить ему пощечину. Хотя Барсело ростом не выдался, но был очень силен и выкрутил противнику руку. Капитан вынул шпагу из ножен, а Каррасклет свалил его одним ударом, потому что не хотел, чтобы в нем проделали дырку. Его арестовали, но по дороге в тюрьму он, несмотря на свой малый рост, великолепным прыжком перелетел через изгородь и скрылся в горах.
Глупость приспешников Филиппа безгранична, потому что совершенно ясно, что Каррасклет не стал бы снова воевать, если бы его к этому не вынудили. Представьте себе, он был столь наивен, что решил обратиться к новым властям и заявить, что стал жертвой притеснений. Да-да, вы всё прочитали правильно: именно так Каррасклет и описал произошедшее капитану бурбонских войск той части, в которую он добровольно явился, стараясь доказать свою невиновность. Его тут же и арестовали.
На сей раз его тюремщики хотели быть уверенными в том, что он не сбежит, перепрыгнув через изгородь, и заперли его в камеру временного заключения. Хуже места не придумаешь: она находилась под землей, и попасть туда можно было только через круглое отверстие в потолке, которое закрывали мельничным жерновом. И на всякий случай его приковали за руки к стене. Знаете, как он поступил? Разорвал цепи зубами! А потом поднялся вверх по веревке, на которой ему спускали ночной горшок, и отодвинул жернов плечом. Выбравшись наружу, он задал хорошую трепку солдату, который стоял на карауле, и сбежал, прихватив его ружье и патроны.
Все это он рассказал мне сам, и я верю каждому его слову. Каррасклет не врал, он просто не умел лгать. Все поступки этого человека, все события его жизни были столь невероятными, а он рассказывал обо всем очень просто, словно не придавал своим подвигам никакого значения. Люди по-настоящему скромные не знают, что являются таковыми.
На сей раз он нашел себе в горах крайне неприметное убежище – грот, вход в который находился на четырехметровой высоте. Кругом стоял лес, и, чтобы войти в пещеру, надо было сначала влезть на дерево, а потом соорудить подобие моста, перебросив доску до пролома в скале. Оказавшись внутри, Каррасклет убирал доску, и его тайник было почти невозможно обнаружить.
Очень скоро к нему присоединились старые солдаты и прочие отчаявшиеся люди, но Каррасклет никогда не проявлял жестокости. Если его люди брали кого-нибудь в плен, он всегда отпускал солдат противника, предварительно отобрав у них оружие. Вместе с десятком соратников он арестовал и разоружил двадцать три гренадера. Гренадеры! Вместо того чтобы подвергнуть их пыткам, Каррасклет велел им возвратиться в казарму и объяснить командиру, что он хороший человек и его зря подвергают преследованиям. Невероятно, но так все и было! Простодушие Каррасклета поражало людей даже больше, чем его подвиги.
Его отряд рос. Регулярные войска обычно сопровождает обоз с провизией, а Каррасклет такого себе позволить не мог: это замедлило бы его передвижение, поэтому он покупал продукты у окрестных крестьян. Они от подобных сделок выигрывали вдвойне: с одной стороны, получали деньги за свой товар, а с другой – это избавляло их от обязанности заявлять о своем урожае на рынках, которые находились под контролем нового правительства. Все любили Каррасклета, повсюду у него появлялись все новые осведомители, и так же быстро рос его вооруженный отряд. Он всегда быстро узнавал, куда собирались наведаться сборщики налогов, но нападал на них только после того, как они вручали алькальдам свидетельства о получении денег. Таким образом, жители не подвергались наказаниям, а налоги не могли взимать вторично. В одном мы с Джимми были согласны: жаль, что такой человек действует сам по себе.
Каррасклет прибыл в Перпиньян с охраной всего из девяти человек. Той же ночью я явился к нему в сопровождении одиннадцати проституток. Надо было проявить гостеприимство, а кроме того, лохматки оплачивал Джимми. Люди Каррасклета страшно обрадовались. Еще бы, они провели много месяцев в горах, а тут вдруг к ним является какой-то тип в маске и приводит с собой целую стайку улыбчивых перпиньянских красоток, чьи ножки раскрываются, точно клювики птенцов. Мне сказали, что Каррасклет уже ушел в свою комнату, поэтому, когда началось бурное веселье, я направился туда, ведя под руки двух путан. Я вошел, толкнув дверь плечом, и увидел, что Каррасклет спрятался за кровать и целится в меня, зажав в каждой руке по пистолету. Он постоянно держал ухо востро и всегда был начеку, точно кот. Я был навеселе и спросил:
– Vós sou en Carrasclet? Сердечный привет от маршала Бервика! – Тут я заметил, что в постели лежит женщина, которую мы напугали своим вторжением. – А, так вы не один – сразу видно, время не теряете. Но смотрите, каких красавиц я вам привел. Гоните прочь это страшилище, которое забралось в вашу кровать!
– Это моя жена, – сказал Каррасклет, не опуская оружия.
Мне здорово повезло, что он не стал стрелять.
Моя дорогая и ужасная Вальтрауд смотрит на меня с укором. Ладно, сдаюсь! Я готов признать, что дипломат из меня никудышный. Но, черт побери, я не так уж виноват. Он командовал бойцами в постоянных стычках и жил в горах, но шагу не мог ступить без своей женушки! Никто бы не поверил, что такое случается!
Естественно, на следующий день я прежде всего принес ему извинения. Чтобы вы поняли, до какой степени он был наивен, я просто расскажу вам историю, которую Каррасклет поведал мне в тот день.
Пользуясь моей оплошностью, он решил прочитать мне нотацию о пользе безбрачия и супружеской верности. (И это мне, Марти Сувирии! Сразу ясно, как плохо мы друг друга знали.)
Каррасклет рассказал, что это случилось, когда его отряд только начинал свою борьбу. Он с несколькими соратниками сидел на постоялом дворе в горах, когда там появилась красивейшая женщина. По его словам, «настоящий ангел во плоти». Этот ангел попытался его соблазнить и добился своего. В то время его супруга еще не следовала за ними по пятам, а, судя по его рассказу, у ангелочка с постоялого двора была чрезвычайно соблазнительная попочка. Каррасклет не выдержал и заперся с ней в спальне на верхнем этаже. Ему было вдвойне стыдно, из-за отсутствия жены и из-за присутствия его людей, потому что он строго следовал правилу никогда не спать две ночи подряд в одном и том же месте, и тем более если там было много заезжих людей, но он был горяч и вынослив, и парочка трахалась весь остаток дня и всю ночь без остановки и без отдыха. Я не знаю, лишены ангелы пола или нет, но только кинжал Каррасклета изрядно потрепал ножны этого ангелочка.
На следующее утро у него появилось достаточно причин пожалеть о своем дурном поведении: на заре постоялый двор окружила добрая сотня бурбонских солдат. Маленький смуглый Каррасклет выпрыгнул из окна верхнего этажа в чем мать родила и проложил себе дорогу среди врагов, стреляя из пистолета, а его люди последовали за ним. Солдаты бросились в погоню и снова окружили их в заброшенном скиту. Пока осажденные пробивали бойницы в стенах, их вожак, как был голышом, упал на колени и, горько рыдая, стал молить небо о прощении. Больше всего его терзала не мысль о собственной гибели, а то, что по его вине погибнет весь отряд. И Каррасклет поклялся Всевышнему, что, если ему удастся спастись, он никогда-никогда в жизни больше не изменит своей жене.
Когда дело было совсем плохо, осаждавших скит вдруг атаковали с тыла. Восемьдесят бойцов Каррасклета поспешили прийти им на помощь. Такая удача объяснялась просто: одного из бойцов его маленького отряда сочли убитым во время первой схватки, но на самом деле он был только ранен. Ему удалось отползти под стол и спрятаться там. Когда бурбонский отряд бросился в погоню за Каррасклетом, раненый выбрался из своего убежища и предупредил основной отряд о беде.
– Вы понимаете, о чем я? – спросил меня Барсело, по-совиному вытаращив глаза и положив свою могучую руку мне на плечо. – Единственное объяснение всей этой истории такое: ангела-соблазнителя послал наш Милосердный Господь, чтобы спасти меня и направить на путь истинный. И я желаю только, чтобы такие юноши, как вы, никогда не испытывали тех страданий, которые достались мне на долю в том скиту.
Каррасклет был человеком религиозным – правда, на свой лад. Я признал его правоту во всем и даже обязался завязать свою елду узелком, хотя мой собеседник и не понял, что я пошутил.
Мне было яснее ясного, что́ случилось на том постоялом дворе, но Каррасклет слишком уверовал в Бога и никогда в жизни не поверил бы мне, даже если бы я мог доказать, что хозяин постоялого двора состоял на службе у бурбонской армии и воспользовался красавицей, чтобы задержать его, пока не прибудут солдаты, за что рассчитывал получить солидную награду.
Кроме того, как многие простые люди, Барсело был очень суеверен. Я никогда не мог ни понять этого, ни следовать приметам и поверьям, потому что получил образование в самой рационалистической из школ нашего века.
В тот же самый день Каррасклет сообщил мне, что знает наверняка, какая судьба его ждет. По его словам, самая почтенная цыганка Каталонии погадала ему по руке и заключила: вне всякого сомнения, Барсело должен закончить свои дни на острове. Он, естественно, истолковал ее слова так, как это сделал бы любой каталонец того времени: поскольку бурбонские власти превратили большинство мелких островов, расположенных вдоль средиземноморского побережья, в морские тюрьмы, Каррасклет был уверен, что враги заключат его в одну из них и он умрет в заточении.
Я не хочу рассказывать о его гибели. Иногда лучше сгладить особо острые углы даже в самых грустных историях. (И не настаивай даже!)
Каррасклет провел в Перпиньяне десять дней. Даже половины этого времени хватило бы, чтобы полюбить этого коротышку, который, несмотря на невысокий рост, сразу внушал к себе уважение. Он, со своей стороны, считал меня чудаком, всегда поступающим, как ему заблагорассудится, и был прав. Есть люди, которые рождены для Подвига, как Каррасклет, а есть и те, кто родился Напрасно, как я. Однако он всегда относился ко мне с неизменным уважением. Мой способ вести войну требовал иного оружия, невидимого для простого солдата. Я заменял огонь и отвагу на расчеты и перископы. Простой народ восхищался этой наукой, казавшейся ему больше, чем волшебством, а нам уже известно, что Каррасклет воплощал в себе народ.
Как различны мы были! Я – человек городской, выросший на берегу моря, а он – горец и сельский житель. Я – воспитанник самой лучшей в мире школы полиоркетики, пусть даже и по воле случая, а он – неграмотный и неотесанный. Я говорил на нескольких языках и, к моему сожалению, совершил путешествие за океан, а Каррасклет врос ногами в родную землю. Я – высокий и стройный, а он – маленький крепыш. Однако в Перпиньяне, несмотря на мою оплошность, мы подружились, потому что, как это ни странно, понимали друг друга. Иногда тебе бывает нужен сочувственный взгляд похожих глаз; нужны руки, которые касались того же пепла, что твои; ты хочешь узнать в другом человека, сражавшегося честно и бескорыстно.
– Франция всегда хотела создать подобие Голландии на своей южной границе, некий заслон, чтобы ослабить Испанию, отрезав от нее кусок, – убеждал его я. – И если мы надеемся завоевать такой дорогой приз, как свобода, нам придется пролить кровь на стол переговоров.
Каррасклет, конечно, был неграмотным, но отнюдь не был дураком. Сдерживая свое негодование, он сказал:
– Вы человек ученый и мир повидали; так как вы можете не замечать, что Бервик нас обманывает и просто хочет использовать?
– Мне это известно, как никому другому, – признался ему я. – Но разве у нас есть иной выход?
Бороться, бороться и бороться. Что еще нам оставалось делать? Каррасклет все еще сомневался.
– Разве для вас есть лучшее занятие, чем убивать бурбонских солдат? – спросил я. – И если, по сути дела, вы уже и так воюете против Филиппа Анжуйского, то почему бы вам не присоединиться к войскам Бервика? И, может быть, мы завоюем свободу для каталонцев. Свободу!
Военная кампания 1719 года началась пока только в наших мыслях, но я уже возложил на нее столько надежд! В союзе этих двух людей было нечто поразительное, он удивительным образом поднимал дух. В целом мире трудно было найти столь различных людей, но, по прихоти истории, им предстояло сражаться вместе.
Каталонцы пятьсот лет прожили в рамках своих Конституций и Свобод. С тех пор как в 1714 году их отменили (и к этому приложил руку Джимми!), прошло всего только пять лет, которые воспринимались как некая краткая пауза. Каталонцы были уверены, что естественный миропорядок рано или поздно восстановится и что ужасы бурбонского владычества не могут длиться вечно. Правда, из-за страшных репрессий многие каталонцы сидели на чемоданах[32]. Но стоило кому-нибудь (например, самому Джимми) дать знак, и вся страна поддержала бы его. Самым лучшим планом обычно бывает самый простой: Джимми станет молотом, а Каррасклет – наковальней.
Сначала, однако, им следовало прийти к соглашению. После двухдневных переговоров Джимми назначил Барсело полковником стрелковых войск и пожаловал ему три тысячи французских франков. Но самым главным для Каррасклета было другое: ему была вручена сотня офицерских патентов, которые он мог раздать своим людям по собственному усмотрению. (Именно на этом моменте он больше всего настаивал, деньги и чины интересовали его гораздо меньше.) Благодаря этому его голодранцы превращались в регулярное войско, по крайней мере на бумаге. Следует иметь в виду, что для микелетов эти французские патенты были настоящей драгоценностью: если бы они попали в плен, бурбонские власти трижды подумали бы, прежде чем отправить их на виселицу. В противном случае Бурбончик рисковал: французы по закону военного времени могли ответить ему тем же и казнить любых пленных испанцев.
– Сто офицерских патентов! – возмутился Джимми. – Что скажут в Версале? Офицерами должны быть люди знатные, с незапятнанной репутацией. А ты просишь, чтобы я подарил сотню назначений каким-то типам, обутым в эспадрильи. Я не стану человеком, который унижает офицерский чин и честь военных. Пятидесяти вполне хватит.
Джимми рассердился на меня, потому что в этом торге я встал на сторону Каррасклета.
– Каждый из этих грубых мужланов, – настаивал я, – стоит пятерых твоих офицеришек, которые не имеют никакого представления о войне и умеют только стрелять по куропаткам. Выдай сотню.
– Сотню? Да им не удастся собрать и двести человек! Никогда еще под командованием офицера не бывало так мало солдат! Я знаю, чего добивается твой Каррасклет: он хочет заполучить патенты для всех своих бездельников, чтобы спасти их от виселицы. Ну хорошо, сотню. Но имей в виду, что ты у меня в долгу.
Такова звериная сущность политиков: ты даришь им армию, а они еще хотят убедить тебя в том, что оказали тебе большую услугу. Каррасклет отправился назад во внутреннюю часть Каталонии выполнять свою часть договора. Через несколько недель рано утром в мою комнату вошел адъютант:
– Сеньор, пойдемте со мной. Вы должны сами это увидеть.
Мы поехали верхом в пригород Перпиньяна. На лугу собралась огромная толпа – по крайней мере две тысячи мужчин разных возрастов.
– Первые появились здесь ночью, и все время пребывают новые и новые, – доложил мне адъютант.
– А что эта толпа здесь делает? И кто они такие? – с некоторым подозрением произнес я вслух, сдерживая коня, который хотел было встать на дыбы, напуганный скоплением людей. – Что им нужно от маршала?
Какой-то человек приблизился к нам верхом, и я узнал в нем одного из соратников Каррасклета.
– Это добровольцы, сеньор, – сказал он. – Каррасклет сдержал свое слово и призвал их к оружию.
Я вздрогнул, ибо, подобно Джимми, думал, что нам удастся собрать лишь весьма немногочисленный отряд. А там собрались две тысячи человек, две тысячи будущих бойцов протягивали руки, чтобы им дали ружья. Долгие годы, десятилетие за десятилетием их земли, их дома, их достоинство страдали от постоянных войн. Осада 1714 года должна была превратиться в последнее поражение. «Я раздавил вас там, где вы посмели восстать, – заявлял Филипп Пятый, нанося один жестокий удар за другим. – Теперь вы превратились в очередное покоренное владение Кастилии и ее империи. Ваши Конституции и Свободы умерли. Вы больше не существуете».
Но они существовали. Каждый из этих людей был нашими свободами. Их бросали на произвол судьбы и предавали; они терпели одно поражение за другим. И тем не менее там собрались четыре тысячи рук, которые хотели одного – сражаться снова. Эти люди не заслуживали оказаться на свалке Истории.
На самом деле мне оказали большую услугу, когда снесли половину лица. Чтобы скрыть слезы, мне нужно только поднять руку и прикрыть нетронутую его половину; в такие минуты всем кажется, будто я задумался, когда на самом деле меня душит волнение.
Мне стоило большого труда заговорить.
– Хорошо, очень хорошо, – сказал я наконец. – Твой командир умеет держать слово. – Мне удалось сказать это притворно-безразличным тоном. – Я доложу маршалу Бервику. Сейчас надо будет построить батальоны.
Я потянул поводья, но, когда моя лошадь уже поворачивалась, меня остановил голос этого человека:
– Хорошо, monseigneur, а как нам поступать с остальными?
– Остальными? Какими еще остальными?
– Здесь две тысячи добровольцев, а по другую сторону Пиренеев ждут еще восемь тысяч.
Договор с дьяволом никогда добром не кончается. На самом деле такие договоры и кончаются, и начинаются скверно. Когда наши десять тысяч микелетов были вооружены и сформированы в батальоны «горских стрелков», Джимми первым делом разделил это войско надвое: первая половина должна была последовать за Каррасклетом в Каталонию, а вторая – присоединиться к французской армии и атаковать Испанию, перейдя Пиренеи в районе Наварры.
Если бы меня ударили кинжалом в почки, боль была бы терпимее. Мы поругались, и во время этого спора я от ярости бросался на стены и рвал гобелены зубами.
– Каррасклет собрал войско ветеранов и приверженцев идеи, а ты забираешь у него половину людей! С таким количеством солдат, какое ты ему оставил, испанцам их не победить, но и он не сможет взять ни один важный город!
Естественно, именно этого Джимми и добивался. Каррасклет будет отвлекать на себя значительную часть испанской армии, а тем временем сам Джимми захватит Наварру.
– Да будет тебе известно, – предупредил я его, – что наши святые Конституции запрещают каталонцам вербоваться в армии, которые ведут военные действия вне наших границ.
Его это ничуть не трогало. Пока я сгорал от негодования, он подписывал распоряжения.
– Ну, если вы хотите восстановить свои Конституции, сначала вам придется их нарушить.
– Они откажутся сражаться вне Каталонии!
Бервик поднял глаза от бумаг и посмотрел на меня, не моргая:
– Тогда чего же ты здесь ждешь? Иди и убеди их.
Так я и поступил. Пошел против своей природы, использовал самые хитрые риторические приемы, чтобы убедить их, не думая о том, правдивы мои слова или нет. Должен ли я раскаиваться? Не знаю. Кто не хочет испить до дна горький напиток из чашки, тому не стоит брать ее в руки.
Что же касается меня самого, Джимми приказал мне следовать за ним, хотя и прекрасно знал, что я хочу сражаться в Каталонии. Причин у него было достаточно – ему были необходимы хорошие инженеры. Чем бы мог заниматься такой специалист, как я, в армии, которая не располагает средствами для осад и которой командует такой невежда, как Каррасклет? А французскими войсками командовал сам Бервик. На самом деле он заставил меня следовать за собой именно потому, что хотел следить за мной и держать подальше от театра военных действий, где я мог поддаться чувствам и сыграть с ним какую-нибудь шутку. Естественно, он объяснил свое желание не отпускать меня своими нежными чувствами к моей особе. Бервик умел мастерски сочетать свои интересы и страсти, в этом он всякий раз превосходил самого себя.
Итак, Джимми и французская армия, прихватив с собой меня, перешли через северные Пиренеи и атаковали Наварру в тот же самый день, когда Каррасклет и его микелеты начали восстание в Каталонии.
О кампании 1719 года и атаке французов на Наварру говорить особенно нечего. Скажем просто, что каталонцы недолюбливали наваррцев. Хочу только напомнить, что в 1713 и 1714 годах полки Бурбона пополнились тысячами деревенщин из северных районов Испании, которые с большим удовольствием резали глотки всем беззащитным каталонцам, какие только попадались им на глаза. Мой прадед и моя прабабка со стороны отца родились в наваррской глубинке, на севере полуострова. Мне никогда не довелось ничего узнать о корнях этой семьи и о причинах, побудивших их перебраться к Средиземному морю. Даже мой отец, который был не чувствительней железной подковы, пришел в ужас, когда единственный раз в жизни отправился посмотреть на землю своих предков. По его словам, эти безумные горцы весь день ели похлебку с вшами и совокуплялись с козами. А когда наш путешественник увидел женщин этого народа, у него прошло желание осуждать мужчин: эти тетки жевали какую-то траву, пока не засыпали, а ноги у них были волосатее, чем у медведя в Пиренеях.
Как я уже говорил, когда разразилась Война за испанское наследство, наваррцы решительно встали на сторону Бурбончика. История – это самый изысканный бильярд в мире, и в 1719 году из-за хитрого политического карамболя каталонцы, завербованные в армию Джимми, смогли частично отплатить за причиненные им страдания. Ибо, когда мы перешли Пиренеи, испанская армия стала рассыпаться перед нами. Понять причину нетрудно.
Представь себе, моя дорогая и ужасная Вальтрауд, что ты – бедный испанский солдат. Тебе плохо платят и кормят похлебкой из желудевых скорлупок, ты плохо одет, и тебе совершенно не хочется погибнуть за Бурбончика. И вдруг на тебя надвигаются самые отборные части французской армии под командованием маршала Бервика, самого известного военачальника той эпохи. А в передних рядах – о ужас! – пять тысяч каталонцев, ветеранов Войны за испанское наследство, разъяренных воспоминаниями о том, как страдали они сами и их убитые родственники. А, и в дополнение ко всему – некий Марти Сувирия, возглавляющий бригаду инженеров, – высокий тип в черном приталенном камзоле, черных брюках и сапогах. Он скачет верхом на черном коне, на голове его – черная треуголка, а половину лица скрывает фарфоровая маска, черная и блестящая. И его мозг, который, подобно мозгу крокодила, способен лишь вычислять силу убийственного удара, живет ради одной-единственной цели – брать бурбонские крепости. Но при этом, конечно, этот крокодил вечно весел и всем доволен!
Поскольку бурбонские военачальники не выработали никакой стратегии, они решили воспользоваться пропагандой и разбрасывали повсюду тысячи листовок, в которых призывали французов дезертировать. Им обещали хорошее обращение, потому что испанский король тоже был французом. (А прежде испанцы этого не понимали?) Жалкий прием. И тем не менее сотни лягушатников из менее дисциплинированных полков перешли на сторону врага. Джимми велел нашим микелетам нести караул в лагерях. Никто не стал жаловаться на эти дополнительные часы дежурства: он приказал стрелять в дезертиров, не раздумывая.
Есть приказы, которые, даже несмотря на все тяготы военного времени, делают нас несказанно счастливыми. Нам, ветеранам войны против Бурбонов, король Франции из той же самой династии платил жалованье за то, чтобы мы опустошали земли бурбонского владыки Испании. А тут еще, чтобы приумножить нашу удачу, маршал приказывал нам днем расстреливать испанских солдат, а ночью – французских.
Мне вспоминается, как однажды ночью я сидел у костра в нашем лагере и беседовал с дюжиной наших добровольцев, этих «горских стрелков», которые до 1714 года были рыбаками или земледельцами; всех их война сорвала с родных мест и разбросала, как ветер разносит песок. Мне взгрустнулось, и я немного выпил лишнего, прежде чем отправиться проверять караулы. На одном из постов стоял пожилой и грубоватый солдат. Я заметил, как молоденький французский солдат в форменном мундире, пригибаясь к земле, пытается скрыться в темноте, словно заяц, а караульный не стреляет.
– Вы что, не знаете приказа? – закричал на него я. – Он был на расстоянии выстрела. Смерть дезертирам!
– Видите ли, сеньор, – извинился он, не выразив никакого уважения к моему чину, как это обычно делали микелеты, – només era un noi.
Я не стал его наказывать. Я понял, что он хотел сказать этими словами на каталанском языке: «Он просто мальчишка». Это означало: он не успел поучаствовать в нашей войне и поэтому не должен с нами расплачиваться.
Я мог жалеть только об одном: Вербому удалось скрыться от меня. Мерзавец был слишком умен и, наверное, понял еще до начала этой войны, что она будет проиграна, поэтому просто прирос к своему креслу где-то очень далеко от линии фронта. (Я уже рассказывал, как убил его?)
Я был в самом расцвете сил, молод, энергичен и к тому же обладал необходимыми знаниями и опытом. Мне очень нравилось приказывать солдатам засыпать колодцы наваррцев, жечь их урожаи и грабить их церкви. Я уже упоминал, что войска, которые опустошали беззащитные крестьянские поселения Каталонии в 1713 и 1714 годах, состояли в основном из жителей этих земель. Теперь пришло время расплаты. Ирун продержался ровно восемь дней, а Рентерия и того меньше. Потом были Оярсун, Пасахес. В Фуэнтеррабие я был готов убить половину горожан и сразу объясню почему.
Командующий сдал крепость и город. Как обычно после захвата города, я предупредил микелетов, чтобы они оказались в городе раньше, чем будут подписаны официальные документы о капитуляции. Таким образом им удавалось набить себе карманы всяким добром, оправдываясь тем, что они еще не слышали приказа уважать собственность неприятеля. Микелеты занимались грабежом в залах замка, когда услышали за стенами какие-то тихие голоса, доносившиеся словно из загробного мира. Сначала они не обращали внимания, но потом один солдат прислушался и сказал:
– Вы не слышите? С каких это пор привидения наваррских замков разговаривают по-каталански?
Его товарищи посмеялись над ним, но он настаивал на своем. Тогда отряд спустился в подземелье и обнаружил в камерах заключенных – наших микелетов, попавших в плен в 1714 году.
Войдя во внутренний двор замка, я нос к носу столкнулся с истощенными призраками. Наши солдаты сочувствовали этим несчастным, которые не могли держаться на ногах без их помощи и одновременно были обескуражены увиденным. Нашим микелетам, закаленным в боях, пришлось пережить множество несчастий, и они могли если не понять до конца разные степени репрессий во время войны, то хотя бы считать их обычной практикой. Однако в их головах никак не укладывалась эта вечная пытка, к которой обычно прибегают тираны.
О их глаза, какие глаза были у освобожденных! Я узнавал в них самого себя, хотя сравниться с ними не мог. Правда, мучения для меня измышлял сам Вербом, и я провел два года, не видя солнца; но эти люди в 1719 году пребывали в заключении уже пять лет, потому что были теми, кто защищал Барселону в 1714-м, сражаясь перед городскими стенами или под их прикрытием.
Я сошел с коня, опустился перед ними на колени и стал целовать им руки. Только ради этого момента мне стоило пойти на войну 1719 года. А теперь поверьте моим словам, потому что в их правдивости я убедился на собственном опыте: радость освобожденного, какой бы безмерной она ни была, всегда будет менее пронзительной, чем та, которую испытывает освободитель. Освобожденный возвращается к жизни, но освободитель оправдывает таким образом свое существование в этом мире, что гораздо важнее.
Бывшие пленники рассказали мне обо всех своих несчастьях. Я, естественно, задал им вопрос о других узниках, более известных, в первую очередь о Вильяроэле. Лучше бы я не задавал этого вопроса, потому что они ответили огорченно:
– Вы чуть-чуть опоздали. Его перевели в другую тюрьму две недели назад[33].
Две недели! Если бы я прибыл всего на пятнадцать дней раньше, я мог бы освободить его, его, генерала Вильяроэля! В ярости я ударил кулаком по своей маске, а микелеты заплакали вместе со мной.
До этой минуты я сдерживал их, потому что рассказы заключенных будили в микелетах жажду крови. Теперь я не хотел больше им мешать и приказал, чтобы они собрали вместе всех стражников, которые служили в замке.
– Я даю вам возможность выбирать, – сказал я пленным. – Что вы предпочитаете: умереть немедленно или жить пять лет в тех же условиях, в которых вы держали в плену наших людей?
Они упали на колени.
Тюремщики – это особая порода людей, в которых прекрасно сочетаются тупость и вероломство. Само собой разумеется, никто из них никогда не прилагал руку к тем пыткам, которым ежедневно подвергались узники. Они только выполняли приказы своих начальников, начальники – приказы короля Филиппа, а он – Бога. Но Бога я расстрелять не мог.
Единственный узник, который не потерял дар речи, встал между нами и тюремщиками и рассказал, как обращались с нашим старым командующим.
Заключенные были настолько истощены, что Вильяроэль счел своим долгом забыть о своих чести и достоинстве и обратиться с просьбой к Бурбончику: он говорил не о себе, а обо всех заключенных и просил, чтобы им предоставили право есть солдатский хлеб. Его прошение дошло до Мадрида, и вскоре был получен ответ, скрепленный королевской печатью. Один из заключенных произнес слова этого послания наизусть, словно оно было у него перед глазами:
– «Его Королевское Величество не решает, какой вам назначают паек».
Некоторые из освободителей раньше служили под командованием Вильяроэля, как и я. Они зарыдали. Это была вспышка гнева разъяренных солдат. Я еще не выпустил из рук кандалы заключенных и невольно, словно мою руку свела странная судорога, прочертил этим ржавым железом линию на моей маске – сверху вниз. Скрежет раненого фарфора отдавался в моем мозгу.
Все было кончено: какое им, к чертям, прощение. Мы бы убили их всех до одного, но тут вдруг появился Джимми в сопровождении гессенских наемников. Казни не последовало. Их увели, и тюремщики отделались только вырванными клоками волос и парой свернутых челюстей.
Я уже говорил, к чему ведут договоры со Злом: дьявол всегда выручает своих. Merda.
Филипп Пятый сосредоточил свои войска в Памплоне, и туда ему доставили донесение о том, что его города сдаются один за другим, а неприятельскую армию возглавляет Джимми. Испанская армия была более многочисленной и сражалась на собственной территории, а потому имела численное и стратегическое преимущество и поддержку населения. И как, несмотря на это, поступил Бурбончик? Он побоялся вступить в битву, развернулся и не останавливался, пока не оказался в Мадриде.
А мы наконец встали лагерем возле Сан-Себастьяна, «самой лучшей из всех крепостей Испании», как хвастались бурбонские инженеры. Я воздержусь от язвительных слов.
Мы обстреливали укрепления несколько дней, после чего гарнизон сдал позиции на первой линии обороны и укрылся на вершине холма, в старинном замке, из которого был виден весь Сан-Себастьян. Отцы города упали на колени перед Джимми, моля его о пощаде.
Во время осады Барселоны ее жители скорее стали бы жарить окорока своих погибших соседей, чем сложили оружие, а эти на пятый день обстрела уже сдавались на милость победителя. Их люди четыре года назад не пожалели наш кров, наших женщин и наших детей – так зачем же тратить на них милосердие, когда есть множество людей в этом мире, которые заслуживают его гораздо больше, чем они?
– Как мне поступить? – спросил меня Джимми, с улыбкой глядя на простершихся ниц. В нем говорил сейчас скорее актер, чем политик.
– Отруби им головы, – ответил я ему по-французски, выражаясь скорее фигурально, чем безжалостно. А потом добавил по-испански, чтобы просители меня поняли: – Я заряжу мортиры их головами, и мы выстрелим. Так они очень красиво прибудут к тем, кто еще защищается в замке. Ты только напиши им послание, и мы вложим его в рот алькальду.
Наваррцы задрожали, а Джимми разразился хохотом.
– Таким ты мне нравишься, – сказал он.
И, естественно, пощадил их.
Гарнизон решил не сдаваться. Замок находился так высоко, что мои пушки оказались бесполезны. Это меня очень раздражало.
Джимми подъехал верхом к нашей батарее.
– Что ты об этом думаешь? – спросил он с высоты своего седла.
Разговаривая со мной, он продолжал подписывать распоряжения, используя в качестве стола барабан, который держал стоявший рядом с его конем солдат.
Я упер руки в боки и покачал головой.
– Они могут продержаться целую вечность, – ответил ему я. – А если ты захочешь, чтобы я провел туда траншею, то нам придется разрушить половину города, а потом работать, поднимаясь по склону.
Во время всей кампании Джимми пребывал в прекрасном расположении духа. Он снова расхохотался и просто сказал:
– Поехали отсюда.
Согласно военной науке, войско захватчиков совершает страшный грех, оставляя позади себя гарнизон противника. Но если Джимми собирался так поступить, это еще раз показывает, какого низкого мнения он был об испанской армии. Как бы то ни было, половина наших солдат могли слышать, как я скрипел зубами от ярости, потому что всегда ненавидел бросать начатое дело.
Что может быть самым лучшим подарком для осаждающих? Мой ответ можно включить во все учебники: чтобы в гарнизоне крепости оказался полк идиотов.
Представьте себе, каким мощным был взрыв, если мы услышали его, когда уже целый день находились в походе. Мы с Джимми ехали верхом рядом и, обменявшись взглядами, сразу поняли, что случилось и почему, расхохотались и решили вернуться обратно.
Замок Сан-Себастьяна взлетел на воздух. Когда мы подъехали, руины еще дымились. На склоне холма и в разных местах в его округе виднелись искалеченные трупы, черные, как сажа; куски мяса с обрывками мундиров тут и там украшали городские крыши.
Если вы оказываетесь в осаде, теряете внешнюю линию укреплений и отступаете в верхнюю крепость, где хранятся огромные запасы пороха и оружия; если там так мало места, что вам приходится садится на четыре тысячи килограмм взрывчатки, в подобном случае следуйте этому важному совету: пожалуйста, не курите[34].
А что тем временем происходило в Каталонии?
Каррасклет был хладнокровен и терпелив, поэтому ему удалось сдержать пыл своих бойцов – которые проклинали все на свете и рвались в бой, – до тех пор, пока Бервик не начал свое наступление на севере Наварры, как я уже рассказывал. А после этого Пере Жуан Барсело обнажил свою саблю и очень скоро завладел всеми землями на юге Каталонии.
У меня сохранились письма той эпохи, которыми обменивались бурбонские офицеры, и эти послания прекрасно отражают ее события. Моя дорогая и ужасная Вальтрауд спрашивает, каким образом они ко мне попали. Ответ очень прост: Каррасклет доставал их из сумок и ящиков. Взяв в плен какого-нибудь гонца, он первым делом опустошал его сумку, а занимая города, сразу забирал все депеши из ящиков казарм и потом отправлял мне всю эту почту, чтобы отчитаться о своем продвижении.
И здесь надо сказать, что война 1719 года стала для меня самой эпистолярной из кампаний. Я осуществлял связь между Джимми и Барсело, а обе армии должны были действовать слаженно, словно два рога быка. Для этого мы постоянно обменивались новостями через тайных посланцев; их задача была чрезвычайно рискованной, потому что им приходилось пробираться через всю Каталонию, занятую бурбонскими войсками, с военными депешами, которые могли выдать врагу их роль. Если их брали в плен, им грозили пытки и виселица. Однако подобные жертвы были необходимы. Кроме того, неприятелю так и не удалось расшифровать наш секретный код, в то время как они за все время войны так и не смогли создать свой. По крайней мере, письма, которыми обменивались младшие чины их армии, не были зашифрованы, и мы их свободно читали. И все эти послания отражали удивление и страшную тревогу из-за того, что мы взяли врага в двойные клещи.
Приведу пример такого письма, написанного в тот момент, когда Каррасклет развязал войну. По всей стране происходили события, подобные тому, которое этот обеспокоенный ситуацией альгвасил описывает, обращаясь к своему бурбонскому начальнику:
Сеньор, Митежники уже взялись за Свое, потому как в землях Таррагоны отряд из питидесяти вооруженных добровольцев напал на охрану из двенадцати Гренадеров, которые с Лейтенантом во главе вели девять заключенных. Бунтофщики на них напали, читверых Гренадеров убили, а у остальных оружие забрали, а Лейтенанта ранили и взяли в плен. Заключенных они освободили, и те присоединились к их отряду; а потом Митежники вашли в одно из самых крупных селений и абезоружили всех служителей Закона. Барсилона, 28 марта 1719.
Освобожденные заключенные, как и сказано в этом письме, присоединились к войску Каррасклета, пополнив его ряды. Дело кончилось, правда, тем, что через три дня Барсело отпустил раненого лейтенанта. Почему он так поступил? Потому что пожалел беднягу. Эта деталь может показаться несущественной, но уверяю вас, в условиях той жестокой войны она показывает, каким он был человеком.
Повторяю: я никогда не писал столько писем, как во время этой кампании. И сам Барсело, хотя и был малограмотным, получив военный чин от Бервика, не преминул использовать депеши в качестве еще одного оружия.
Позвольте привести вам пример. В самом начале кампании бурбонский начальник гарнизона Мора-де-Эбро, города на юге Каталонии, взял в плен нескольких микелетов Барсело. И тот немедленно отправил послание «Г-ну командующему Морой», в котором сообщал, что «вернулся из франсии в добрам здравии», и писал следующее: «Я палучил приказ от Его Выс. Барбика паступать на Вайне, как Ваши миласти будут делать». А это означало вот что: «В вашей власти есть салдаты моево Полка, и эсли Ваши миласти их повесят, я тоже буду Вешать; а эсли их расстриляете, я тоже буду расстреливать; эсли будите жечь, то и я буду; эсли будите грабить, то и я буду; Эсли вы их из Церквей достанете, я и ваших из Часовин вытащу. А значит, как ваша Миласть будит делать, тем же я и атвечу, ибо маи Салдаты такие же, как и Салдаты Вашей миласти». Письмо он подписал так «Пере Жуан Барсало, Палковник стрилков, по прозвищу Каррасклет».
Обратите внимание на талант этого неграмотного крестьянина, которого никто не обучал риторике. Сначала он сообщает, что встречался с главнокомандующим французской армии и следует приказам самого знаменитого военачальника Европы, его Превосходительства генерала «Барбика» (с орфографией Каррасклет обращается весьма вольно). Это дает ему уверенность в себе, и он грозит врагу равными репрессиями, если с его людьми будут обращаться без должного уважения, потому что они «такие же солдаты, как ваши», а подписывает письмо, указывая воинское звание, присужденное ему Бервиком.
Будем откровенны: действенность послания не умаляла его жестокой сути: «Если вы будете жечь, то и я сожгу; если будете грабить, и я разграблю; если расстреляете, то и я расстреляю». Барсело жестоким не был, однако ему приходилось, как это ни парадоксально, грозить наказаниями, которые он надеялся никогда в жизни не применять. Но что, если бурбонские власти будут нарушать правила ведения войны? Как сказалась бы на его честной душе крестьянина необходимость постоянно уничтожать врагов и стать не столько благородным воином, сколько зверским убийцей? Бурбонские солдаты пользовались любым предлогом и, не сомневаясь ни минуты, вешали предполагаемых «бунтовщиков». И Каррасклет это прекрасно знал: как раз в это время случилась история с неким Жаком.
Предки этого самого Жака, наверное, приехали из Франции[35], и был он из тех людей, которые рождаются под несчастливой звездой. Жак получил прекрасное образование, но беды довели его до крайней степени обнищания. Он ходил из селения в селение и просил милостыню, у него не было ничего, кроме посоха, бурдюка для вина и кожаной сумы. Я не хочу сказать, что он был несчастен: в отличие от городских нищих, постепенно теряющих человеческий облик и становящихся просто тенями на папертях церквей, этот самый Жак принадлежал к числу бедняков-полумистиков, которые ценят три отдушины, существующие за пределами городских стен, – первозданную природу, постоянное движение и гордое одиночество. Так он и жил, пока в один прекрасный день в каком-то селении судьба не свела его с Каррасклетом.
Каррасклет бесконечно уважал ученых людей, а кроме того, ему был необходим секретарь: грамота давалась ему тяжело, а когда начинается военная кампания, всякому командиру, каким бы диким он ни был, приходится писать и читать огромное количество посланий. Сначала этот самый Жак отказался: христианская вера не позволяла ему участвовать в любых конфликтах, и он ненавидел любое проявление насилия. Каррасклет успокоил нищего: никто и никогда не заставит его носить оружие и тем более стрелять; его место всегда будет в тылу, где он сможет пребывать в мире и покое. В награду за работу Барсело предложил ему справедливое и значительное жалованье, которое будет ему выплачиваться своевременно. И Жак согласился.
Его жизнь изменилась, и изменилась к лучшему. Впервые за долгое время он получил возможность носить хорошие эспадрильи и пить приличное вино, а не обычную кислятину. И самое важное: этот человек, привыкший к одиночеству на лесистых склонах, вдруг обнаружил, что может быть полезен огромному количеству людей. Это делало его невероятно счастливым. Когда Жак заканчивал свою работу секретаря, он писал письма для неграмотных микелетов, которых в отряде было большинство. Потом он стал оказывать подобные услуги крестьянам селений и хуторов, встречавшихся на пути походных колонн Каррасклета. В этом странном мире юга Каталонии 1719 года, где царили невежество, насилие и смятение, приход Жака люди начали воспринимать как проявление воли Божьей. Сначала о нем говорили, будто он пишет пером ангела, но очень скоро из уважения к его заслугам народ стал называть его «ангелом пера». Все его любили.
Но я уже говорил, что есть люди, которые рождаются с репьем в заднице: как им не садиться, все равно уколются.
Однажды случилась незначительная, короткая стычка между бурбонским патрулем и группой микелетов, которые привели лошадей на водопой, а Жак в это время сидел на высоком берегу в свежей тени вяза и читал книгу стихов. Журчание воды и шелестенье листьев, которыми играл весенний ветерок, навели на него дремоту. Книга упала ему на грудь, подбородок свесился на книгу, и наш милый Жак уснул так крепко, что даже выстрелы и крики далекой схватки его не разбудили.
Тем временем бурбонский отряд попробовал было окружить микелетов, и, хотя это им не удалось, солдаты во время маневра наткнулись на Жака. Его разбудил штык, который пронзил книжку насквозь.
(Неужели ты не видишь, моя дорогая и ужасная Вальтрауд, какие несчастья причиняет плохая поэзия? Если бы стихи были хорошими, Жак бы не уснул, а следовательно, остался бы в живых. Так-то!)
Я повторяю: есть люди, которых всегда преследуют неудачи. Случилось так, что, когда солдаты привели Жака в городок со связанными руками и синяками на лице от ударов прикладами, люди его узнали. Обычно народ не говорил солдатам ни слова, боясь последствий, но «ангел пера» пользовался такой любовью и делал так много добра, что, когда процессия оказалась на главной площади, жители стали кричать солдатам:
– Эй, что вы делаете? Этот человек – настоящий ангел! Он никогда не сделал ни одного выстрела, он только пишет письма Каррасклета!
Так им попался сам секретарь Каррасклета? Наивность крестьян стала ему приговором.
Какой-то офицер подошел к толпе посмотреть, что происходит. Жак упал на колени и зарыдал, объясняя, что за всю свою жизнь не убил даже паука. И тогда, пока бедняга обнимал сапоги офицера, один из солдат подложил ему в карман три пули. Офицер сунул туда руку и вытащил их.
– Ты говоришь, что не стрелял ни разу в жизни, так? – произнес он, показывая Жаку пули. – А это что такое?
Служба во французской армии защищала бойцов Каррасклета, но нет такого закона, таких правил, которые защищали бы гражданских, если они стреляют в солдат. И надо сказать, что подобные штучки бурбонские вояки выкидывали нередко. Их интересовала не справедливость, а возможность доказать безграничность своей власти. Им хотелось показать, что они могут сделать все что угодно с любым, будь он святым, ученым или ангелом букв, как бедняга Жак. Офицер приказал построить на площади эшафот; на следующий день Жака должны были повесить в назидание мятежникам.
Я не помню, в каком именно месте произошли эти события, но только бедный Жак, скуля от страха, провел всю ночь на главной площади, прикованный к железному кольцу. Наверное, это было ужасно. Все жители городка из своих постелей слышали стоны бедного ангела, лишившегося своего пера. Рано утром, согласно планам, за ним пришли, и тут случилось вот что.
Жак не хотел умирать. Он любил жизнь и сухие леса на каменистых склонах южной Каталонии. Он любил свои новые эспадрильи, любил книжки плохих стихов. Когда солдаты попытались поднять его на эшафот, он стал сопротивляться, словно обладал силой десяти человек. Жак уцепился руками и всем своим телом за железное кольцо, к которому был прикован всю ночь. Нет, он не хотел умирать. Он любил читать на берегу реки, любил благодарную улыбку совсем юного, пятнадцатилетнего микелета, которому помог написать письмо матери, чтобы сказать ей: сын еще жив, он жив. Жизнь была прекрасной, и Жак не хотел с ней расставаться. Солдаты били его, кололи в бока своими штыками. Пленник кричал, стонал и рыдал, но не отпускал кольца, скорчившись вокруг него, словно младенец в утробе вокруг пуповины. Один солдат принес кувалду и перебил Жаку локти. Потом он разбил кости десяти его пальцев, вцепившихся в металл кольца. Но все было напрасно. Жак не хотел разжать руки, он не хотел умирать.
Палачу пришлось сойти с эшафота и удушить его прямо на площади.
На протяжении целого века в Каталонии не было более гнусной казни.
А война еще только начиналась.
С самых первых дней кампании Каррасклет преследовал одну-единственную стратегическую цель: покорить большой город.
На юге Каталонии было три больших города: Реус, Тортоса и Таррагона. По секрету от Джимми я постоянно переписывался с Каррасклетом и повторял ему с обычной своей настойчивостью: «Тортосу, атакуй Тортосу!»
Реус был центром обширного земледельческого края, но, по-моему, не представлял никакого интереса. Ему не хватало порта. Поймите, насколько важно бывает захватить один из ключевых пунктов: крупный город мог придать восстанию каталонцев законную силу и власть, а порт – обеспечить для них подкрепления и наладить связи. Что касается двух других вариантов, то я, как инженер, ничуть не сомневался в выборе. Таррагона обладала мощными укреплениями, поэтому для войска Каррасклета, который не располагал артиллерией, такая задача была не под силу. А стены Тортосы, напротив, сильно пострадали во время Войны за испанское наследство. Я это прекрасно знал. Еще бы! Я ведь сам участвовал в осаде этого города десять с лишним лет назад, в 1708 году[36].
Так вот, что предпринял Каррасклет? Он выбрал менее привлекательную цель – Реус. Он штурмовал Реус и действовал с безумным неистовством, забыв о целесообразности и трезвой оценке ситуации.
Я не хочу сказать, что он был никудышным стратегом, вовсе нет! Но для Каррасклета и его людей Реус был тем же, чем Иерусалим для христиан. Множество родных и друзей Барсело или следовали за ним, или находились в этом городе. И те и другие торопили его, требуя взять город, и это нетерпение передалось значительной части микелетов, которые влились в его армию. Кроме того, бурбонские власти действовали так подло, что отправляли людей в тюрьму только за то, что те были родственниками Каррасклета![37] Большинство тех, кто следовал за Каррасклетом, были молоды и полны сил, но что могло случиться со стариками и калеками, женщинами и детьми, если их начнут преследовать только за их семейные связи? Старики не смогли бы выдержать тяготы похода, а калекам понадобились бы кров и покой. Прежде чем завоевать весь мир, Каррасклету надо было обеспечить убежище для своих людей: их любимый и близкий город. И причин для спешки ему хватало! В декабре того же года около сорока заключенных отправили морем из Таррагоны в Барселону. Какое преступление совершили эти люди? Они были дальними родственниками Пере Жуана Барсело[38]. Взятие Реуса обеспечило бы Каррасклету уважение и любовь, которые мне трудно было оценить с высоты моего положения человека, занятого инженерными задачами и высокой политикой.
Надо сказать, что каталонский мятеж вспыхнул не только на юге. По всей стране появились отряды со своими вождями. Мне вспоминаются, например, Франсеск Берник, Томеу де ла Польина, Драго Грос, Кощо из Жерри. А еще Бак из Роды, который, кажется, был сыном великого Масья Бака из Роды, – не уверен, но, по-моему, не ошибаюсь. А еще я помню, как полковник Феррер занял окрестности Берги, а Торрес из городка Тора завоевал земли на юге. Уф, уф, их было так много, что, даже если бы моя память не страдала под тяжестью девяноста лет, мне все равно не удалось бы вспомнить всех. Однако мы понимали, что, несмотря на героизм этих людей и их готовность жертвовать собой, они никогда бы не смогли взять крупный укрепленный город, а были способны лишь отвлечь неприятеля. Единственной нашей надеждой был Пере Жуан Барсело, Каррасклет. Он всегда был лучшим из всех наших командиров, а его солдаты получали лучшее обмундирование и обеспечение, да и обучены были гораздо лучше. А он, надежда всех каталонцев, терял время на захват города, который в стратегическом отношении никакого интереса не представлял!
Но тут возникла еще одна трудность. Бурбонское командование поняло, что им не хватает регулярных войск. Их армия была занята, отражая атаки Джимми или сражаясь в Италии, и в испанской казне не оставалось денег, чтобы набрать новые полки, а потом обеспечивать их всем необходимым. За неимением средств они создали безнравственные формирования, которым предстояло стать убежищем для предателей-бутифлеров и грозой патриотов, под названием Команды вооруженных горожан, или просто Команды. Поэтому в 1719 году в большинстве боев на каталонской земле микелеты сражались с солдатами Команд.
Это меня безумно огорчало. Находясь далеко от Каталонии и, вероятно, именно благодаря этому расстоянию, я смог увидеть, что наша война грозила превратиться в войну между каталонцами. Бутифлеры всегда были немногочисленны или представляли собой меньшинство, а огромное большинство населения их презирало или ненавидело, но они располагали оружием и печатными станками. С 1714 года они расстреляли или отправили на галеры тысячи каталонских вождей и заполонили улицы и дороги тысячами листовок, которые призывали население «забыть» свои прежние Свободы, утверждая, что они никогда не будут восстановлены. Гнет тирании всегда следует иметь в виду, и тем более если власть находится в руках такого безумного тирана, как Филипп Анжуйский.
У Команд к тому же были еще две дьявольские черты. Во-первых, содержание этих частей должны были обеспечивать те самые города и селения, которые страдали от их притеснений. Иными словами, все выплаты бойцам, их пропитание, оружие и мундиры обеспечивались за счет увеличения ужасного и несправедливого поземельного налога, изобретенного Филиппом Пятым и исчислявшегося на основе ненавистного кадастра. А во-вторых, любой бутифлер, вступавший в их ряды, понимал, что все соседи об этом знают и поэтому при первой же возможности перережут ему глотку. И церемониться не будут. Иногда именно этот страх попасть в плен заставлял Команды сражаться, даже когда вступать в бой было неразумно.
Гарнизон в Реусе был очень невелик, потому что бурбонское командование считало так же, как я: зачем понапрасну располагать слишком много войск в крепости, стены которой сильно пострадали и которая к тому же не представляет собой никакого стратегического или военного интереса? Они так же, как и я, забывали о том, что у людей, кроме головы, есть еще и сердце. Жители Реуса, сочувствующие Каррасклету, исхитрились передать ему послание: «Войди в город; мы откроем тебе ворота». Больше ничего Барсело и не было нужно. Более того, до него дошло столько записок от самых разных людей, что он решил наступать без предварительной подготовки.
Однако бутифлеры местной Команды сплотились вокруг своего командира, жирного и крикливого священника по имени Франсеск Бажес, который всегда ходил в засаленной сутане. Он был ярым приверженцем Филиппа и, видя, что в Реусе начались волнения, убедил немногочисленных сторонников короля, живших в городе, вооружиться и сражаться в случае штурма. По словам Бажеса, спасаться бегством было слишком поздно, а если Каррасклет войдет в город, всем им неминуемо грозит виселица.
До Барсело эти последние новости не дошли. И поэтому, когда один из его передовых отрядов подъехал верхом к воротам Реуса и солдаты увидели, что в городе царят спокойствие и тишина, они решили войти в город и направили туда своих лошадей медленным шагом. Бутифлеры заняли позицию на стенах и встретили их залпом. Один из всадников погиб, и так началось наступление.
Стены Реуса находились в плачевном состоянии. Укрепления были ветхими и старыми, но не обладали красотой древних руин, уродливые бастионы никто давно не ремонтировал; дошло до того, что в проломах стен горожане построили себе дома. Однако, как это ни удивительно, именно эти постройки помогли бойцам Команды: они воспользовались такими затычками в проломах и просто прорубили в стенах бойницы, выгнав предварительно жильцов.
Солдаты Каррасклета начали очень быстро терять терпение. Реус! Надо как можно скорее освободить Реус! Я сейчас не припомню, кто именно, брат Каррасклета или его шурин, за спиной Барсело собрал сотню микелетов, и они начали штурм города, не пользуясь никаким прикрытием. Провал операции можно было предвидеть: этот шурин или брат упал, смертельно раненный, а остальные отступили. Несчастный умирал в страшных мучениях между двумя линиями фронта, спрятавшись за кустом, и молил, чтобы его исповедал священник. Со стены ему отвечал сам Бажес собственной персоной, сопровождая свои крики выстрелами:
– Да заткнись ты, сукин сын! И замри на минуту, чтобы я исповедал тебя пулями!
Какая любезность! Я всегда говорил: легче найти красивого жука, чем по-христиански милосердного священника. Когда раненый наконец умер, бутифлеры, забыв о всяком сострадании, попытались завладеть трупом, чтобы повесить его на стенах города и подорвать этим дух осаждающих его[39].
Осада Реуса доказывает, что даже весьма посредственные укрепления можно защищать, если выполняются два условия: осаждающие не должны располагать осадными орудиями, а защитники крепости должны быть достаточно безумными, чтобы сражаться, и в то же время достаточно разумными, чтобы не поддаваться панике. Когда я узнал, что Каррасклет не может двигаться дальше, я снова написал ему, повторяя свою старую песню: «Забудь о Реусе! Штурмуй Тортосу!» Но он не захотел меня слушать, потому что не хотел менять свои планы.
Таким образом, с точки зрения ученого и разумного инженера, каковым являлся я, Реус был выбран непродуманно, и его осада могла кончиться провалом. Когда Команде удалось сдержать наступление Каррасклета, тому не осталось никакого другого выхода, кроме продолжения осады, и он просто надеялся, что удача ему улыбнется и в стенах откроется брешь. Но этого не случилось. Укрепления остались стоять невредимыми, а вот в гарнизоне произошли изменения. И действительно, тот последовательный метод, которому меня обучили в Базоше, не мог учитывать один элемент, который всегда имеют в виду бедные армии: непредвиденные обстоятельства.
Бажес и его шайка поняли, что выдержать осаду они не смогут. Им было известно, что любой другой командир микелетов после первого неудачного штурма отказался бы от мысли взять город. Но их осаждал Каррасклет. Редуты Команды обстреливались каждую ночь, а кроме того, бутифлеры со своих позиций могли заметить, что Барсело получил подкрепление: шестьсот солдат. С другой стороны, от жителей Реуса можно было ожидать неприятностей. С 1714 года власти подвергали население таким жестоким репрессиям, что напуганные до смерти горожане заперлись в своих домах, когда в 1719 началась осада. Но бойцы Команды прекрасно знали, какая опасность им грозит: если их линия обороны ослабнет или они упадут духом, жители Реуса откроют городские ворота или нападут на них с тыла. Бажес и его люди с каждым днем волновались все больше, пока кто-то их них не предложил:
– Раз из Таррагоны до нас не доходит подкрепление, почему бы нам самим не отправиться в Таррагону?
Если бы Суви-молодец был там, клянусь вам, ни один из этих прохвостов не смог бы ускользнуть. Но в войске Каррасклета не было инженеров, и осада получилась далекой от совершенства; армия Барсело даже не взяла город в кольцо.
Большинство микелетов распределились на пути между Реусом и Таррагоной, чтобы осажденные не могли получить подкрепления. Этим воспользовались Бажес и его приспешники: они ночью бежали из города в противоположном направлении, сделали огромный крюк и подошли к Таррагоне с криками «Visca Felip Quint!». Хочу повторить еще раз: если бы осадными работами руководил Марти Сувирия, Бажесу не удалось бы сделать и трех шагов за пределами города.
Но что я такое говорю? Из моих слов выходит, будто Каррасклет потерпел поражение, когда на самом деле это была самая главная победа в его жизни. И если полиоркетика – это наука об осаде и захвате крепостей, то Барсело доказал, что этому искусству можно служить по-разному. Один из современников написал о нем так: «В своем грубоватом стиле этот человек проявлял исключительное благонравие». И именно это ценил в нем народ: Барсело никогда не забывал о своих корнях и не отрекался от своего происхождения.
Рассказывают, что, когда Барсело вошел в Реус, на улицы хлынула пестрая толпа, приветствуя и благодаря его. Народу скопилось множество, и процессия решила не заходить на главную площадь, чтобы избежать жертв из-за толкучки и возбуждения изможденных осадой людей, поэтому Каррасклет так и не зашел в здание аюнтамьенто. В случившемся можно увидеть грустную метафору и одновременно доказательство его душевной чистоты: Барсело завоевал сердца людей, но, чтобы не причинить им вреда, решил не входить в здание, олицетворявшее власть в городе.
В Реусе не оказалось большого склада оружия, который рассчитывал найти Каррасклет: как только началось восстание, сторонники Бурбонов тайно перевезли его в Таррагону. Барсело опасался, что не сможет выдержать контратаки, и после молниеносного освобождения города покинул его. Узнав об этом, я нисколько не огорчился: войско, захватившее город, доказывает всему миру и неприятелю, что может снова взять его штурмом. Вдобавок в это время нам хватало добрых новостей.
Первая половина 1719 года подарила нам множество побед и еще больше надежд. Даже Суви-молодец, святой покровитель циников, скептиков и маловеров, думал, что мы можем победить и благодаря удачному сочетанию ситуации в мире и усилию нашего народа восстановить наши Конституции и Свободы.
Чтобы оценить достоинства какого-либо народа, лучше всего увидеть его с точки зрения врага. Поскольку Барсело продолжал посылать мне множество захваченных у неприятеля документов, я могу рассказать о том, как видели эту войну бурбонские власти.
Скажем только предварительно, что Джимми, здорово отдубасив наваррцев, вернулся в западную часть Пиренеев, естественно вместе со мной. Он взвешивал возможность захвата Каталонии, и я всячески поддерживал эту идею. Послания Каррасклета были мне необходимы, чтобы доказать Джимми, что поддержка восстания микелетов – дело простое и безопасное.
Джимми предпринял первую пробную вылазку и удивился, увидев, как легко ему удалось занять земли вдоль северной границы Каталонии. Вот как описывает эти события один высший офицер в своем послании в Мадрид:
Французские войска пошли в наступление и заняли Сердань; и в городах ее и селениях восстановили старые Свободы и Законы Каталонии. И хотя всем известен дурной нрав местных жителей, которые, возможно, и не нуждались в этом поощрении, но сама мысль зловредна, ибо будет служить примером.
Надо понимать, что эти «французы», занявшие Сердань, были на самом деле знакомыми нам каталонскими микелетами, которых Бервик располагал в авангарде своего войска. Вот как описывает это бурбонский офицер:
Большинство или даже все те, кто в качестве французских стрелков наводняет это Княжество и вызывает волнения в нем, на самом деле являются каталонцами; жители и обитатели селений принадлежат к тому же племени. Или скажем еще более прямо: это их соотечественники и соседи. И там, где эти так называемые французские стрелки захватывают власть, они восстанавливают Советников, Суды и прочие части их Старых Законов; зная об этом, в селениях их призывают, их оповещают и всегда бывают им рады, и многие затем следуют за ними.
Самое удивительное заключалось в том, что бурбонские власти не могли понять, почему население так ненавидит власть Филиппа. Естественно, каталонцы предпочитали свои старые изократические институты! Благодаря им они могли выбирать судей, алькальдов и правителей, которые были такими же жителями страны, как они сами; и вдобавок это избавляло их от ненавистного кадастра и тысячи других налогов, не говоря уже об обязанности брать на постой солдат и прочих унизительных, тяжелых и мучительных повинностях.
Поскольку войск у Филиппа не хватало, было решено вооружить его сторонников в тех населенных пунктах, которым угрожали микелеты. Однако, поскольку искренних приверженцев Бурбонов было очень мало, в селеньях только и ждали появления микелетов, чтобы передать им весь арсенал. Эта история повторилась столько раз, что министр Королевской аудиенсии Каталонии описывал эту ситуацию в поэтической форме, сравнивая оружие со слоновой костью, а жителей селений со «Слонами, что сбрасывают свои Бивни, коими должны были защищаться».
Были еще и другие новости: находясь по ту сторону границы, мы поняли, до какой степени пришли в отчаяние бурбонские власти, когда узнали, что они предлагают завербоваться в армию… узникам, осужденным за поддержку австрийского дома!
Ни я, ни Джимми не могли поверить этой новости. Попытка создания армии при помощи врагов подобна строительству стен из стекла, и тем не менее другого выхода у Филиппа не оставалось. Команды показали свою недееспособность в военном отношении, не говоря уже о дезертирах: очень часто люди, желавшие присоединиться к восставшим, накануне вербовались в Команды. Таким образом, они являлись к микелетам хорошо экипированными и вооруженными, и все это добро доставалось им от того самого правительства, против которого они собирались бороться.
Но, как бы то ни было, бурбонские власти предложили заключенным службу в армии в обмен на прощение и свободу[40]. Всякому ясно, что верность таких бойцов оставляла желать лучшего. Этих каталонцев заключили в тюрьму, обвинив в мятеже или даже в преступлениях, хотя их вина заключалась только в одном: они защищали знамена Карла Третьего. А теперь в армию взяли даже столь известных людей, как Амбрози Торель и Фрейща, который 11 сентября держал одну из лент знамени Святой Евлалии рядом с самим Рафаэлем Казановой! Чего можно было ожидать от людей с таким прошлым? А потому, как сказал бы Юлий Цезарь, встали в строй, присягу дали… и больше их не видали.
Приведу здесь довольно обычную депешу того времени. Ее написал полковник, который жалуется на то, что лишился всей вверенной ему части:
Большая часть горских стрелков и драгун, которые раньше подняли мятеж в этой стране, покинули войска и перешли на сторону противника, оставив во множестве случаев своих командиров.
Или вот еще одно свидетельство другого высшего офицера, который отказывается выпустить солдат из занимаемой ими крепости:
Поскольку все солдаты – уроженцы этой страны, многие из них – люди ненадежные, они постоянно дезертируют и уходят с одеждой и оружием, чтобы присоединиться к отрядам мятежников.
В столь важном стратегическом пункте, как Остальрик, его правитель, барон де Итре, жаловался, что его гарнизон так пострадал от дезертирства, что у него «не хватает солдат даже на то, чтобы выставить караулы».
А когда какого-нибудь завербованного каталонца надо было чуть-чуть подтолкнуть к решению о дезертирстве, всегда находился другой каталонец, готовый ему помочь. Разрешите мне рассказать вам, что случилось в Тремпе.
Тремп был небольшим городком в Пиренеях, но, несмотря на свои размеры, являлся важным стратегическим пунктом. Бурбонское командование направило туда много солдат, не заслуживавших особого доверия. А в этом районе действовал один из наших командиров по прозвищу Эсгаррат.
Мне довелось с ним встречаться. Этот бесшабашный человек ростом был даже ниже, чем Барсело, но если того отличало благородство и простота, то этот страдал хромотой, пил без меры и действовал непредсказуемо. Эсгаррат иногда кривлялся и жеманничал, а иногда проявлял отвагу, граничащую с безумством. Я говорю о таких людях, что они страдают винным героизмом. Итак, Эсгаррат проводил целые дни в своей пиренейской пещере, трахая двух своих официальных проституток, француженку и каталонку из Эмпурды, пока вино не ударяло ему в голову. И тогда он совершал нелепые подвиги.
Летом 1719 года у этого безумца Эсгаррата в мозгах что-то заклинило, и он решил непременно атаковать Тремп. В его распоряжении было чуть более трехсот солдат, гарнизон насчитывал вдвое больше, и, следовательно, его безумная идея могла привести к немалому несчастью: любой учебник военной инженерии утверждает, что осаждающее войско должно быть в четыре раза больше, чем войско осажденных. Но немного раньше я уже говорил, что непредвиденные обстоятельства тоже могут стать оружием для тех, кто хочет взять крепость.
Эсгаррат со своими людьми подошел к Тремпу, и без всяких разговоров, ожиданий, предварительных размышлений или стратегических планов этот безумец, покачиваясь на ходу из-за хромоты и винных паров, отправился штурмовать центральный бастион, да к тому же прямо по его шпицу, в полном одиночестве и вооруженный только двумя своими пистолетами. Гарнизон, само собой разумеется, начал в него стрелять. И тут случилось чудо Святого Прицела – ни одна пуля в него не попала. Однако пули, летевшие с мощных стен бастиона, свистели прямо возле ушей Эсгаррата, и от этого его героический настрой растворился, точно говно в морских волнах. Он вдруг протрезвел и понял, в какой нелепой и опасной ситуации оказался: посередине пути между своим отрядом и самым мощным укреплением Тремпа, совершенно один, хромой, на виду у врага и под его огнем. Ему не оставалось ничего другого, как поднять руки вверх и закричать тем, кто в него стрелял, по-каталански:
– Эй, сукины дети! Что вы делаете?
Одной из проблем бурбонских властей всегда было то, что каталонцы всегда узнавали друг друга по одной простой причине: все они говорили по-каталански. И в тот день Эсгаррат совершил невероятный подвиг: он взял крепость, используя только нужные вопросы.
Стоя перед бастионом с поднятыми руками, он сыпал вопросами тем, кто в него стрелял:
– Вы и вправду хотите меня убить? Кто вами командует? Почему вы ему подчиняетесь, если он – враг нашего народа? Почему вы слушаетесь этого человека, когда его люди вас арестовывали и пытали? И, уж если на то пошло, разве не лучше будет, если вы своими пулями будете убивать бурбонских вояк и бутифлеров и оставите в покое бедного хромого пьяницу?
Командиром гарнизона в Тремпе был некий ирландский бригадир, находившийся на службе у Филиппа Пятого, по имени Матео Крон. В это самое время Крон сладко спал после обеда в своих комнатах в крепости. Его можно простить: никто ему не доложил о том, что его мощную крепость штурмует в полном одиночестве хилый и говорливый коротышка.
Так вот, когда Крон проснулся, он обнаружил, что его кровать окружена его собственными солдатами. Они были настроены враждебно, выкрикивали проклятья и награждали его затычинами. Согласно отчету, который этот командир написал собственноручно, солдаты утверждали, что «они согласны носить военный мундир только для того, чтобы защищать Каталонию, а не наносить ей урон» и что «они больше не допустят, чтобы на их глазах и из-за них вешали невинных людей».
Я знаю все подробности этой истории, потому что вскоре после этого Эсгаррат, его микелеты и весь гарнизон Тремпа в полном составе гордо явились в Монлюис, приведя с собой униженного Крона, взятого ими в плен. Там располагался штаб французской армии, и Эсгаррат преподнес ирландца Джимми, словно первый был жертвой, а второй – божеством.
Я встретил бедного Крона, которого столь негероическое поражение привело в полное уныние, приветливо: обнял его и поцеловал в щеку, устроил его удобно и обеспечил ему безопасность. Потом я сказал ему, что он может написать своим родным и командованию, ибо такой благородный маршал, как Джеймс Фитцджеймс Бервик, никогда не будет мешать его переписке и не станет вскрывать письма. И тут моя дорогая и ужасная Вальтрауд хлопает в ладоши и радуется проявленному мной благородству, ибо я показал, что можно обращаться с врагом по-дружески, несмотря на жестокую войну.
Ай-ай-ай… моя дорогая пышечка Вальтрауд, моя толстозадая Вальтрауд… какая же ты глупая… Само собой разумеется, я вскрыл все письма!!! Все мои клятвы и заверения Крону были ложью. Есть люди, которые прекрасно готовят, как настоящие повара, а есть люди, которые прекрасно лгут, как Марти Сувирия. Я разрешил отправить письма их адресатам, но предварительно сделал с них копии, потому что, прочитав послания ирландца, мы с Джимми пришли к выводу, что в наших интересах способствовать упадку духа среди испанских бурбонских войск[41]. На войне как на войне.
Кастильский оккупационный режим в Каталонии трещал по всем швам. Представьте себе такую картину: идет дождь, а на самом краю моря стоит замок из песка. Так вот, тысяча повстанческих каталонских отрядов были волнами, которые размывали основания стен замка, а дождь – международной дипломатией.
Ходили слухи, что Австрияк собирает в Италии двенадцать тысяч своих солдат, чтобы прийти на помощь каталонцам и облегчить их задачу. Английский флот должен был перевезти их из Генуи и высадить в Барселоне, как это произошло в 1705 году. И, по правде говоря, обстановка в Каталонии 1719 года очень напоминала ситуацию в 1705-м: всю страну охватило восстание, которое нуждалось только в том, чтобы власти его возглавили и направили.
Церковные проповеди обычно прекрасно отражают дух, царящий в стране. Высшее духовенство Каталонии, за редкими исключениями, всегда стояло на стороне Бурбончика. Но священники в городках и селах по всей Каталонии жили среди обычных людей и были неотделимы от них, как блохи от козы. Их голос выражал мысли остального населения, и в середине 1719 года они перестали бояться и во время богослужений называли Каррасклета «ангелом свободы». Расставаясь, приятели обещали друг другу, что скоро встретятся, «не пройдет и восьми дней». Так они повторяли выражение, которое как-то употребил Каррасклет: «Abans de vuit dies tots serem de Carles III» («Не пройдет и восьми дней, как все мы будем на стороне Карла Третьего»).
Мне придется объяснить это выражение моей дорогой и ужасной Вальтрауд. Каталонцы говорят о «восьми днях», как об очень коротком промежутке времени: если Богу, чтобы создать мир, понадобилась неделя, скромность требует, чтобы людям для решения любой задачи требовалось по крайней мере восемь дней. А под Карлом Третьим на самом деле подразумевалось восстановление Конституций и Свобод Каталонии.
Итак, к концу лета волну, готовую смести правящий режим, казалось, ничто не могло остановить. Микелеты осуществили вылазки к городам, расположенным очень близко от Барселоны, таким как Молинс-де-Рей и Сан-Висенс-дельс-Ортс, и захватили там оружие Команд. Но лучше всего было другое: Джимми наконец решил ввести войска в Каталонию и направил их сначала на город Росас. Я знал, что его решение продиктовали не великодушие и не добродетель – он использовал ситуацию Каталонии в интересах Франции. Имейте в виду, французы давно зарились на Росас – превосходный порт на полуострове. Его завоевание означало бы для Франции то же самое, что захват Гибралтара для Англии.
Мне, естественно, это было известно, но я готов был подарить французам порт и еще что-нибудь в придачу, лишь бы изгнать Бурбонов из Каталонии. Война – это море неожиданностей, из нее можно выйти победителем, но нельзя остаться невредимым. И, как я уже говорил, мы не могли пожаловаться на то, как развивались события.
Вы понимаете, о чем я? После пяти жутких лет доносов, виселиц и зверских налогов, страха и рабства каталонцы снова увидели впереди факел свободы. Им оставалось только протянуть руку и взять его, и именно так они и поступали, вербуясь в отряды Джимми или Каррасклета и восстанавливая старые, справедливые законы на тех землях, которые завоевывали с оружием в руках. В те дни я мечтал о чуде и представлял себе, как Джимми, палач каталонцев, во второй раз войдет в Барселону, но на сей раз – чтобы восстановить Конституции и Свободы. И мне было известно, что он тоже об этом мечтал. Бервик никогда не был обычным тираном; конечно, им руководило не великодушие, а тщеславие, но ему в тысячу раз больше нравилось быть любимым, чем ненавистным. Все шло отлично. Мы устроили капкан: Джимми ударит с севера, а Каррасклет с юга, и дуги сомкнутся вокруг Барселоны.
Поэтому меня так удивило, что именно в это время Каррасклет попросил аудиенции. Этот командир, который никогда не хотел покидать своих людей, просил о возможности пересечь всю Каталонию, охваченную войной, и шел на этот риск, чтобы встретиться с маршалом Бервиком. О цели этой встречи он не сообщал. (Мы посылали друг другу зашифрованные письма, но использованные им символы не объясняли причину такой спешки.)
Итак, Барсело явился в Монлюис, где в своем пиренейском лагере Джимми собирал армию. И, клянусь всей мудростью Mystère, как же сильно изменился этот низкорослый человек! Он очень постарел, и казалось, что тяжелый груз оттягивает его щеки к земле. Нижние веки отвисли, и их изнанка выделялась влажными красными полосками на темной и сухой коже лица. Морщины на лбу и на щеках казались глубокими бороздами и напоминали крошечные Наступательные Траншеи. Что-то в этой войне терзало его душу, в его взгляде сквозил укор.
Увидев его, Джимми сразу понял, что возникли какие-то трудности. Какими разными были эти два человека! Что представлял собой Каррасклет? Сложите крестьянина и саблю, и вы получите его. А Джимми, напротив, всегда был одетым в латы Макиавелли Люцифером, блистающим прекрасными и немилосердными огнями. Он был и змеем, и яблоком. А Каррасклет яблок не ел.
Беседа с самого начала не удалась, то есть совсем не клеилась. Джимми хотел показать, что командует всем только он, сидя на Пиренеях, как на троне, и что перед ним, маршалом Франции, Каррасклет – просто нищенствующий вояка.
До нас дошли слухи о некоторых жестокостях людей Барсело. Джимми, естественно, на это было наплевать, но он воспользовался этой темой, чтобы подчеркнуть свою главенствующую роль, и укорил Каррасклета:
– Занимая города, вы не можете вешать их алькальдов и судейских.
– Я занимаю города, – ответил ему незамедлительно Барсело, – чтобы их вешать.
Никогда на свете еще не случалось такого диалога глухих. Для такого человека, как Джимми, законы могли исходить только от короля, а для каталонцев 1719 года король был источником беззакония. Судейских мы считали исполнителями воли Филиппа Пятого, и убивать их было для нас столь же естественно, как давить тараканов.
Очень скоро стало ясно, что́ привело Каррасклета в Монлюис: обида и боязнь предательства. Его голос звучал очень заносчиво, когда он спросил Джимми:
– Почему вы не перешли через границу между Францией и Испанией? – Его слова были скорее обвинением, чем вопросом. – Каждый день мои люди сражаются и погибают, каждый день мы оплачиваем болью и кровью. Почему вы медлите?
– Вот какая тому причина, – ответил Джимми, с трудом сдержавшись. – Я собираю вместе сорок батальонов, полк гусар, сорок пять эскадронов кавалерии и двадцать артиллерийских орудий.
Барсело не доверял Джимми и продолжал настаивать: когда же все это великолепное войско войдет в Каталонию, чтобы поддержать восставших? Если Бервик может привести такие точные цифры относительно состава армии, его, наверное, не затруднит рассказать о календаре действий? К тому же дело близилось к осени. Неужели он собирается начать наступление осенью? И каковы его планы? Как он собирается освободить Барселону?
– Маршалу Франции, – распалился Джимми, – нет нужды отчитываться перед крестьянином, который взял в руки оружие! Это вы должны передо мной отчитываться!
– Я служу только своей родине и моим соотечественникам! И никому больше! А менее всего человеку, который в этой войне еще не сделал ни одного выстрела!
Джимми позеленел от ярости, поднял сжатые кулаки и воскликнул:
– Что вы мелете? Я завоевал всю Наварру!
– А какое мне дело до вашей Наварры? – взорвался в свою очередь Барсело. – Моя родина не на западе, а на юге, и имя ей Каталония!
Джимми по-женски взвизгнул и отступил на два шага, словно пытался избежать насилия. Оказавшись рядом со мной, он указал на Каррасклета пальцем, не глядя на него, и закричал мне по-французски:
– Скажи этому мужлану, что он всем мне обязан! Своим чином, мундиром и деньгами на содержание его войска оборванцев! Всем!
Я никогда не узнаю, понимал ли Барсело по-французски, но, как бы то ни было, тон Джимми не оставлял сомнений. Смуглое лицо Каррасклета приобрело вдруг багровый оттенок, а его правая рука сжалась в нервный кулак. На минуту я испугался, что он поднимет его и опустит на голову Джимми, и поэтому встал между ними.
Вам же уже известно, что я не самый спокойный и рассудительный человек в мире. Однако во время этой сцены я мог разделить точку зрения обоих актеров и понимал каждого из них. Как раз в тот день Джимми не лгал. Организация армии стоила ему безмерного количества депеш, бесчисленных просьб и множества неприятностей. После смерти Монстра в Версале не было стабильного правительства и четкой политической линии. А за интриги между придворными и политические склоки на фронте мы расплачивались задержками в выплате жалованья солдатам, уклончивыми ответами и неприятием планов Джимми. Но как было объяснить все эти козни такой неиспорченной душе, как Каррасклет! Даже медведи живут ближе к дворцам, чем он. С другой стороны, Барсело имел все основания сомневаться в исходе кампании, которая могла начаться не раньше первых чисел октября. Моя дорогая и ужасная Вальтрауд, которая разбирается в военном деле не лучше, чем попугай из Юкатана, не понимает, что я имею в виду. Это очень просто: здравый смысл требует, чтобы крупные военные операции начинались в конце весны или в начале лета, когда дороги не засыпаны снегом, а урожай вот-вот можно будет собирать. Поэтому Барсело не доверял Джимми: он думал – необоснованно, но не без основания, – что если тот не начал наступления в конце августа, значит просто вообще не собирается наступать. Но я знал Бервика и не сомневался в том, что его воинский талант заключался в непредсказуемой дерзости и безумной скорости.
– Раз вы считаете нас своими подданными, а не союзниками, – вскипел Барсело, – не имеет никакого смысла сохранять наш союз, в котором мы для вас просто инструмент!
Мне пришлось броситься за ним, и я остановил его у самой двери: если бы он ушел, на цели каталонцев можно было бы поставить крест. К счастью, меня не зря называют Длинноногом.
Я остановил его и увел в соседнюю комнату, чтобы успокоить. Мне стоило огромного труда усадить его в кресло и заставить выпить глинтвейна, разбавленного водой из пиренейских источников. Он немного успокоился и спросил:
– Почему вы следуете за этим человеком?
– Я и сам этого точно не знаю, – ответил я ему искренне.
– Бервик, как никто другой, похож на дьявола, который кружит над землей. Он разрушил Барселону в четырнадцатом году. Это сделал он! Он в этом виноват! Из-за него мы страдаем! А вы его любите.
– Вы правы, – сказал ему я. – Но встаньте на мое место. Этот человек воплощает в себе земную Власть, с большой буквы. Если я не сделаю все возможное для того, чтобы он способствовал нашему делу, то боюсь, что в старости и на пороге смерти буду винить себя за то, что свобода целой страны была в моих руках, а я упустил ее из-за каких-то пустых сомнений.
Его глаза с покрасневшими веками пристально смотрели на меня: Барсело оценивал мои слова. Его одобрение казалось мне чрезвычайно важным, потому что его взгляд был взглядом простого народа Каталонии. А ради кого мы, собственно, боролись? Но Каррасклет оценивал поступки людей, а не их душевные терзания. Наконец он поднялся на ноги и с ноткой сожаления в голосе произнес:
– Моя война гораздо проще вашей. Как же мне повезло!
Мне удалось привести его обратно в зал, где Джимми стоял, склонившись над огромной картой. Казалось, оба немного остыли и успокоились.
– Исходя из интересов дипломатии, и только из них, – начал Джимми, – я удовлетворю вашу просьбу и посвящу вас в свои военные планы.
Джимми рассказал Барсело, что собирается атаковать Росас. Он не хотел давать Каррасклету повода для подозрений в предательстве или измене и поэтому предупредил его, что не начнет наступления раньше середины октября.
– Это введет испанцев в заблуждение. У них есть шпионы и здесь, в Монлюисе, и даже во Франции. Наступление захватит их врасплох, потому что, не видя никакого движения войск сейчас, они решат, что мы уже не сдвинемся с места.
А тем временем, продолжал Джимми, Барсело должен будет атаковать какой-нибудь – любой – большой город на юге Каталонии, взять его и на этот раз расположиться в нем гарнизоном. Видя Барсело на юге, а Бервика на севере, испанцы растеряются и не будут знать, против кого из них начать контратаку. Это большого значения не имело. Если бы они бросили войска, чтобы отвоевать Росас, Барсело двинулся бы на Барселону с юга; если бы решили сражаться с Каррасклетом, тогда Бервик направил бы свою армию к столице Каталонии.
От этих слов выражение лица Каррасклета изменилось. Я увидел, что они больно ранили его, словно кто-то нанес ему удар под вздох.
– Я уже взял Реус, – с горечью ответил он. – Я это сделал, но не смог остаться в городе. И когда бурбонские войска вернулись, они убили моих друзей и друзей моих друзей. Страшно пытали и убили.
Ему пришлось отвернуться, чтобы мы не могли прочесть на его лице выражение слабости, недостойное воина. И тогда я понял его боль. Бедный Барсело! Он завоевал Реус, чтобы обеспечить своим землякам безопасность, но эта победа лишила его всех любимых и близких людей. Да, я прочел это в его взгляде: война разъедала его душу, точно так же как древоточцы постепенно уничтожают благородную древесину старинного комода своими невидимыми, жестокими челюстями. Вы помните письмо, которое Каррасклет послал губернатору города Мора-де-Эбро? «Эсли будите жечь, то и я буду; эсли будите грабить, то и я буду». Война постепенно превращалась в обмен репрессиями, где не было места состраданию и милосердию. «Эсли вы их из Церквей достанете, я и ваших из Часовин вытащу». А это было не в характере Пере Жуана Барсело. Он принимал все превратности войны, какими бы они ни были, но не смог предвидеть, что логика ведения военных действий сведется к обмену жестокостями. «Око за око» влечет за собой бесконечную цепь боли и бедствий: око за око, за око, за око. И мне кажется, что Барсело приехал в Монлюис только для того, что попытаться разрубить эту цепь.
Я отважился положить руку ему на правое плечо и попытался ободрить его со словами:
– Возьмите Реус еще раз. Я отправлюсь вместе с вами и клянусь вам, что укреплю каждую пядь стен так, что враг не возьмет их, даже если привезет все войска из Италии, Америки или Филиппин.
– Об этом не может быть и речи! – вмешался Джимми. – Ты никуда от меня не поедешь. А полковник Барсело забудет о своих переживаниях: он должен взять какой-нибудь порт. Порт! Раз я посвятил его в свои планы, то имею право направлять его действия.
Каррасклет согласился. Он был гораздо разумнее, чем потом говорили, а план Бервика привлекал своим блеском и казался стройным и последовательным. Порт. К тому времени к Тортосе подтянули много сил для обороны города. Следовательно, на юге Каталонии оставалась только одна возможная цель: Таррагона.
– У вас нет осадной техники, – заметил я. – Вместо орудий у вас есть только лестницы, а вместо строительства Наступательной Траншеи вы можете только наступать пехотой. Как вы собираетесь брать Таррагону?
– При помощи лестниц и атак пехоты.
Задача казалась нелегкой, но его решимость сама по себе была достаточно мощным осадным орудием. А если бы он эту задачу решил, в его распоряжении были бы великолепные укрепления и первоклассный порт, чтобы получать подкрепления.
Когда мы прощались, я, пока Джимми нас не видел, прошептал ему на ухо:
– Не спешите брать Таррагону. Подождите, пока Бервик не начнет осаду Росаса. У испанцев так мало солдат, что они стянут войска со всех частей страны, и даже из Таррагоны, чтобы направить их на север. Тогда вам будет гораздо легче взять город. Я дам вам знак.
И тут он, забыв обо всех предосторожностях, обнял меня. Мне кажется, это был единственный раз, когда Каррасклет назвал меня по имени:
– Марти, – сказал он, – поклянись мне, что Бервик нас не предаст.
Его объятия меня взволновали. Моя маска касалась плеча его мундира, и казалось, что ткань и фарфор целуются.
– Клянусь, – ответил я. – В противном случае я его убью.
Во дворе Каррасклета ждали его сопровождающие. Когда все вскочили в седла, я присмотрелся к его ладной и в то же время миниатюрной фигуре и его знаменитому синему плащу. На правом боку у Барсело висела сабля, а на левом – небольшой серебряный меч, который вручили ему горожане Реуса, когда он вошел в город. Грустный подарок.
Я сделал шаг вперед и, прежде чем он ударил по крупу коня хлыстом, крикнул ему:
– Не беспокойтесь, все будет хорошо. У побережья Таррагоны нет островов.
Этим я напомнил ему о нелепом предсказании, согласно которому его жизнь закончится на острове. Он ответил мне улыбкой.
Я смотрел, как он удаляется, и спрашивал себя, доведется ли мне когда-нибудь еще раз его увидеть. Теперь я знаю ответ: нет, встретиться снова нам было не суждено.
А ты не будь такой занудой! Нет, я не буду рассказывать, как погиб Каррасклет! Не скажу, где это случилось – на острове, на лугу или на песчаной косе. Не хочу! Почему не хочу?
Потому что мне неохота. Потому, что, говоря о таких людях, как Каррасклет, надо рассказывать о том, как они жили, а не как умерли.
Джимми сдержал свое слово и начал наступление на Росас. К Бервику можно отнести слова, которыми Шекспир охарактеризовал Цезаря: он был стремительнее опасности. Начав действовать, он превращался в военный ураган. И прежде, чем известия о нашем походе дошли до испанцев, мы уже стояли у стен Росаса[42].
– Теперь взятие Росаса на твоей совести, – сказал Джимми, глядя на мощные бастионы города.
– Я возьмусь за дело, – ответил я, – когда ты предоставишь мне артиллерию.
Чтобы передвигаться как можно быстрее, Джимми решил доставить орудия, снаряды и прочий материал по морю. Но мы прибыли к Росасу так быстро, что нам пришлось ждать кораблей целую неделю.
– Какая нелепость! – восклицал он, расхаживая по берегу моря, заложив руки за спину. – Стоило нам так спешить, если потом какие-то моряки-недотепы все нам портят?
Бервик прекрасно знал, что несправедлив: погода была отвратительной, и если моряки отважились выйти в море, то заслуживали его благодарности за смелость. «Только бы они добрались сюда, а когда – не важно», – думал я. Но больше мне делать было нечего. Я проводил целые дни, сидя на табурете, ножки которого тонули в песке, держа в зубах соломинку; никакой ответственности за задержку я не нес. Пейзаж был прекрасен: залив Росас – настоящее чудо природы; оттуда открывается вид на огромные пространства, как на море, так и на земле, оттого это место так ценно в стратегическом отношении. К сожалению, ноябрьские тучи нависали, словно мрачный свод, над французским лагерем, над городом Росас и над бескрайним морем.
Джимми был вне себя от нетерпения. Он ходил вокруг моего табурета на пляже и торопил меня:
– Ты не можешь хоть что-нибудь сделать? Например, начать траншею без прикрытия артиллерии или еще что-нибудь.
Я отказывался и, не вынимая соломинки изо рта, промывал свою маску морской водой.
– Без пушек нельзя проломить стены, – ответил ему я. – Без этого не стоит строить траншею, а без траншеи нельзя наступать.
Джимми не отличался хладнокровием: он начал бросать пригоршни песка в воздух и выть, словно волк, потерявший луну. Меня же обучали никогда не терять самообладания: если ты не можешь ничего поделать, лучшее, что тебе остается, – не делать ничего.
Наконец, 5 ноября из Франции приплыли пятьдесят одномачтовых парусников с необходимым для осады материалом, но погода была такой отвратительной, что высадку пришлось отложить. От одного взгляда на море тошнота подступала к горлу: краны и шкивы работали, пытаясь переместить огромные орудия с палуб кораблей в шлюпки, которые прыгали в волнах, словно пробки в кипящем бульоне. Мне показалось, что сердце Джимми этого не выдержит.
Так вот, на следующий день все только изменилось к худшему. К шквальному ветру, дувшему накануне, прибавилась гроза с громом, молниями и всеми прочими явлениями, которые сопровождают библейские потопы. С нашего берега мы могли только наблюдать за тем, как корабли сталкиваются друг с другом или ударяются о скалы. Положите на ладонь два грецких ореха, а потом сожмите пальцы: именно так трещали корабли, но в миллион раз громче. О боже, какой ужас, какое непредвиденное бедствие. Больше половины парусников затонуло со всем грузом, который они везли в своей утробе![43] Суви-молодец никогда не любил море, но после этого дня возненавидел его еще сильнее.
Джимми совсем потерял голову. Он подбежал к скале на самом краю берега, взобрался на нее и возопил, проклиная небеса. В страшном шуме бури я не мог разобрать его слов, но казалось, что он кричит Нептуну: «Мои пушки, верни мне мои пушки!» Мне пришлось силой увести его оттуда, потому что, стоило ему поскользнуться на мокрой скале, как Нептун заодно завладел бы и им тоже.
Какая катастрофа: прощай, осада! Я продумал взятие Росаса в мельчайших подробностях, но в Базоше меня не учили, как поступать в таких необычных обстоятельствах, когда море поглощает весь осадный материал армии. Дождь струился по моей треуголке, и его потоки лились с нее, словно из горного источника. Это меня совсем доконало: я казался себе гаргульей на стене собора, чудовищем, которое способно только изрыгать воду.
Как легко себе представить, наше смятение и отчаяние равнялось чувству облегчения и удовлетворенности защитников Росаса. Без пушек и саперного материала мы не могли взять крепость, и они знали об этом не хуже нас. Не стоит и говорить, что микелеты и каталанские стрелки, которые влились во французскую армию, страдали больше всех.
Я видел, как ветераны, сражавшиеся непрестанно с самого начала века, плакали, как дети. Многие из них сгрудились на берегу и, встав на колени, молили небо остановить бурю, но от их слез не было никакого толка: они просто падали на песок вместе с каплями дождя.
Джимми заболел, как это с ним случалось всегда после какой-нибудь неприятности или поражения. Его трепала тропическая лихорадка, и в жару он бредил. Бервик лежал в своей палатке на простынях, пропитанных потом и мокротой, и с его губ слетали отрывки спутанных мыслей.
– И что будет теперь? – спрашивал он сам себя. – Я хотел завоевать Росас, а потом Барселону. Росас был последним препятствием на нашем пути; если бы город пал, мы бы обрушились на Барселону, как ураган. Ничто не могло бы нас остановить!
Я поддерживал его за плечи одной рукой, а второй освежал ему лоб влажным платком.
– Ты должен отступить, – сказал я ему. – На дворе поздняя осень, кораблекрушение лишило нас снаряжения и инструментов, в Жироне испанцы собрали мощную армию. А твое войско так же ослаблено и измождено, как твое тело. Отступай.
Он закатил глаза, а потом посмотрел на меня, сначала так, словно я был каким-то незнакомцем, а потом – как будто видел во мне самого себя, как в зеркале.
– Я бы мог завоевать Барселону во второй раз, – прошептал Бервик. – Я еще молод, и судьба, быть может, даст мне еще один, третий шанс. И какой воин может похвастаться тем, что завоевал столь прекрасный город три раза? – Тут вдруг он взглянул на меня, словно инквизитор на ведьму. Его пальцы вцепились мне в запястье, и он начал бредить. – Ты меня предал! В четырнадцатом году, когда я осаждал Барселону, ты ушел от меня к ним, к ним! К этой шайке гнусных мятежников! Ты предпочел их мне, маршалу Фитцджеймсу Бервику, светочу и венцу мира! – Он внезапно сник, отпустил мою руку, посмотрел на меня глазами, в которых едва теплился свет, и жалобным голоском бедной сиротки взмолился: – Скажи мне, Марти, ты меня любишь?
– Да.
– Тогда на этот раз – с кем ты: со мной или с ними?
– С ними.
Бервик склонил голову и заснул. Ну хорошо, на самом деле он просто притворился спящим, чтобы не замечать, что я отвергаю его любовь.
– А отступление? – стал теребить его я.
– Джеймс Фитцджеймс Бервик, – сказал он, повернувшись ко мне спиной, – не дает приказов об отступлении.
Гордость не позволяла ему отдать такой приказ. Я вышел из палатки, сам от его имени приказал армии отступить во Францию и, пока говорил эти слова, задавал самому себе вопрос, поступок ли это, продиктованный любовью, или предательство.
Меня воротит оттого, что надо писать эту страницу, но, полагаю, я обязан рассказать о конце каталонского восстания.
Когда французская армия отступила, силы восставших пошли на убыль. Мы все знали, что Каррасклет и другие их вожди без поддержки извне никогда не смогли бы захватить большие города, а тем более удержать. Последний удар нам нанес Бурбончик.
В декабре 1719 года этот безумный тиран, Филипп Пятый, проклинал свою судьбу: вся Европа его отвергала, весь цивилизованный мир объявил ему войну. «Почему, ну почему вся вселенная меня ненавидит?» – скулил он, бродя по коридорам мадридского дворца. Его женушка ответила ему: «Они не тебя ненавидят, мое солнышко, они ненавидят политику твоего премьер-министра Альберони». – «Ах неужели, – сказал Бурбончик. – А как мы можем это исправить?»
На следующий же день министр Альберони отправился в изгнание. Что самое забавное, его путь лежал через Каталонию, и отряд микелетов, еще продолжавший борьбу, напал на их кареты с ружьями и ножами, убил двоих человек из его свиты и завладел сундуками с добром. Альберони спасся только чудом.
В это самое время я находился в Перпиньяне и занимался своими расчетами, накапливая необходимый саперный материал для следующей кампании. Мне казалось, что наше поражение в Росасе – не более чем злополучная ошибка и весной мы снова пойдем в наступление по ту сторону Пиренеев.
Я чертил в своем кабинете планы штурма, когда Джимми открыл дверь:
– Оставь все это.
– Что случилось?
– Ужасное: мир. – И добавил: – Все кончено.
Конец войны 1719 года стал для меня своеобразным уроком, ибо показал мне, что мир, подобно смерти, может настигнуть нас в одночасье и против нашей воли.
Я проплакал три дня и три ночи. Мир означал конец нашего дела. Если каталонцы лишались поддержки сильного государства, бурбонские войска могли жечь и убивать в свое удовольствие, ни одно селенье не могло жить спокойно. Я понял Каррасклета: то, что случилось в Реусе с его друзьями и родными, теперь повторится по всей Каталонии. А что я мог сделать? Ничего. А точнее – почти ничего.
Понимая, что все потеряно, я стал писать письма Каррасклету и умолять его укрыться во Франции. Сначала он отказался, ответив мне приблизительно так: раз он начал эту войну без Бервика, для ее продолжения тот ему не нужен. Я просил его быть рассудительным и утверждал, что расправы в Реусе покажутся детскими играми по сравнению с теми преследованиями и карами, которые приспешники Бурбона будут применять по всей стране. В следующем своем послании Барсело повторял, что ему это безразлично и он примет любые удары судьбы, ибо его участь уже предначертана звездами. И островами. Первый и единственный раз, видя его упрямство, я решился поднять на него голос, хотя бы и на письме: «Бросьте свои рассуждения о колдуньях, островах и колдовских островах! Когда человек плохо соображает, он путает провидение с заблуждением», – написал ему я. А потом нанес удар прямо в ахиллесову пяту, что было очень жестоко с моей стороны, и напомнил Каррасклету о его обязательствах командира: «Раз уж вы не думаете о своих интересах, по крайней мере подумайте об интересах ваших людей. Из Франции они смогут добраться до Вены, а там император предложит вашим ветеранам хорошее жалованье, чтобы они завербовались в австрийскую армию. А если кто-то захочет устроить свою жизнь по-иному, ему пожалуют земли и собственность в Венгрии». Потом я приписал: «В Венгрии нет островов». И таким образом, о жестокий парадокс, мне довелось стать косвенным виновником конца борьбы против режима Бурбонов, потому что Барсело в конце концов послушался меня и ушел во Францию вместе с самыми верными своими бойцами. И сделал он это из чистой мужской солидарности: чтобы защитить своих микелетов и провести их через границу, он совершил необычный для себя поступок – оставил свою женушку, спрятав ее хорошенько у родственников.
Во Франции с Барсело и его людьми обошлись весьма скверно и оскорбительно, забыв об их заслугах и подвигах, словно они просто преступники, а не бывшие союзники. Джимми совершенно ими не занимался: какое ему было дело до Каррасклета, если теперь он в микелетах не нуждался? Барсело, со своей стороны, не попросил его о помощи, потому что был слишком горд. А потом дела пошли совсем плохо, потому что, как всем известно, мир приносит выгоду только победителям.
Министры Филиппа Пятого потребовали выдачи Каррасклета. Поскольку военные действия между Испанией и Францией завершились, Мадрид настаивал на том, чтобы французы выслали «преступного и недостойного Карраско и его приспешников из их убежища в Перпиньяне». Так звучал секретный пункт мирных переговоров. Как я об этом узнал? Со слов Джимми.
Однажды на рассвете он вызвал меня к себе. Бервик завтракал: он пил яйца куропаток и обмакивал сосиски в сладкую горчицу. Прервав на минуту свою трапезу, он сказал:
– А кстати, правда, что твой друг-нищеброд, этот генерал без сапог, очень суеверен? Так вот знай, колдунья была права: он закончит свои дни в тюрьме.
И рассказал мне обо всем, смеясь, и от этого хохота мне было вовсе не смешно, а жутко.
Я сказал, что Джимми совершенно не занимался Барсело, но, возможно, был к нему несправедлив. Для чего ему было посвящать меня во все дипломатические игры и интриги, если не для того, чтобы подспудно предупредить микелета? Ибо, естественно, я в то же самое утро побежал рассказать Барсело обо всем. Джимми даже не успел съесть десерт, завершавший его завтрак, а Барсело вместе со своими двадцатью пятью соратниками уже смылся из Перпиньяна.
Будь на месте Каррасклета кто-нибудь другой, история бы на этом и закончилась: не составляло большого труда добраться морем до Италии, а оттуда перебраться в Австрию, в Вену. Однако знаете, что он сделал? Барсело вернулся в занятую испанцами Каталонию! Несмотря на то, что бурбонская армия оккупировала всю страну, Каррасклет изловчился и добрался до Алельи, маленького городка на побережье. Там он сделал нечто, противоречившее его натуре: завладел кораблем. Зачем он так поступил, хотя всю жизнь ненавидел море и боялся его волн? Чтобы восстать против судьбы или чтобы сразиться с ней? Вместе со своими людьми он высадился в городке под названием Ареньс, чтобы свести счеты с одним известным предателем, виновником гибели многих микелетов. Там он вздернул негодяя на виселицу. (Иногда я напрягаю фантазию и стараюсь представить себе физиономию этого типа, когда он открыл дверь и увидел в ее проеме маленького, смуглого и непреклонного Каррасклета.)[44] Потом Барсело вместе со своими людьми вернулся на корабль, но отправились вовсе не в Италию, а на юг – к побережью Таррагоны! Зачем? Даже моя дорогая и ужасная Вальтрауд догадалась о цели этого опасного путешествия: все правильно – он хотел воссоединиться со своей женой.
Я не знаю, как вы назовете этот поступок; я знаю только одно слово, которое определяет поведение столь неразумное и наивное, но одновременно столь похвальное: любовь, любовь, такая же чистая, как первый снег в октябре, такая же свободная и безответственная, как пальцы новорожденного, такая же величественная и лучезарная, как крылья альбатроса. Любовь, это светлое чувство, густое и тяжелое, как ртуть, необыкновенное, уникальное состояние души, ибо только любовь способна превратить безбрежные океаны в небольшие озера и пренебречь страшными опасностями. (И на этом хватит, не буду продолжать, сколько бы ты ни просила, это же не какой-нибудь роман для жеманных девиц!)
Наконец, когда Барсело благополучно воссоединился со своей супругой, он со своими микелетами взял курс на Мао. С Балеарских островов они отправились в Италию, а оттуда в столицу империи – Вену. Австрияк оказался великодушнее французов и, как мы и предполагали, щедро наградил его, одарив землями в Венгрии. И Барсело снова стал тем, кем всегда оставался в душе: скромным крестьянином, далеким от политических бурь. Но как далеко от дома нашел он свой последний участок земли! Я не буду говорить о его смерти.
И так закончился этот великолепный и невероятный 1719 год, когда каталонцам почти удалось вернуть себе свободу. Без Каррасклета сопротивление постепенно сошло на нет. На просторах страны еще оставались отдельные отряды микелетов, но они сражались, потеряв надежду на успех. Постепенно большинство из них превратилось просто в шайки грязных разбойников, которые нападали на путников на дорогах и крали подсвечники в часовнях. Это было очень грустно, более того – прискорбно. До нашей свободы оставался всего один шаг! Единственным – и очень слабым – утешением для нас могло служить то, что, когда восстание пошло на убыль, бурбонские власти разоружили большую часть Команд: они не доверяли даже своим собственным наемникам. В одном из последних писем, которое нам удалось перехватить, министр Филиппа Пятого говорил об этом так: «Всегда было известно, что вооружать Каталонцев нецелесообразно и не будет целесообразно никогда».
Что же касается Джимми, то конец кампании испортил наши отношения, потому что нас объединяла только эта война. И к тому же мирный договор наносил нам двойной ущерб: для него он означал победу, пусть даже и лишенную славы, а для меня – самое ужасное из поражений.
Однажды вечером Бервик устроил пиршество, во время которого гости полулежали на диванах, а в центре стоял стол с жареным мясом, фруктами и вином. Его было так много, что все сотрапезники постепенно уснули один за другим, и мы остались наедине и завели разговор о высоких материях. Джимми, который не всегда умел выбирать друзей, был большим другом Монтескьё.
Этот Монтескьё был порядочным ослом и автором самых жалких и невыносимых сочинений века. За исключением «Персидских писем», отдельные страницы которых можно вытерпеть, потому что они забавны, все остальное – это скучнейшая и безвкусная жвачка. Его основная мысль заключалась в том, что характер народов определяется климатом! (Послушай, моя дорогая и ужасная Вальтрауд: ты думаешь, что твои мозги размером с горошину, потому что в Вене холоднее, чем в Барселоне? Даже если бы ты родилась в моем доме, умнее ты бы от этого, несомненно, не стала. Впрочем, ты права, вернемся к нашему рассказу.)
Джимми процитировал Монтескьё:
– «В некоторых случаях справедливость идет навстречу тому, кто ее ищет». – Он возвел глаза к потолку, держа в руке бокал вина, и добавил от себя: – Но так бывает не всегда. – Бервик вскинул голову, словно ему послышался стук копыт, как это случалось с некоторыми римскими императорами. Потом он, полуоткрыв губы, как-то странно посмотрел на меня, словно не узнавая, и сказал: – А кстати, помнишь, что я тебе обещал? Что вы сможете снова обрести эти самые Конституции, которые вам так дороги. Я тебе лгал.
И Джимми снова завел разговор о философии и литературе, а я поддержал эту беседу, потому что не хотел доставить ему удовольствие, показывая, как мне больно. Я не мог согласиться с похвалами, которые он рассыпал Монтескьё, в то время молодому и подающему надежды юноше, и стал спорить с доводами Бервика, словно он и не упоминал Каталонию.
Я напился до положения риз. Бороться с одновременным штурмом вина и политики очень трудно, и я провел остаток ночи, простертый на диване; моя рука свешивалась вниз, как у Цезаря, когда его израненное тело несли на носилках. Прежде чем уйти в свои комнаты, Джимми подошел ко мне. Он думал, что я сплю, но это было не так. Бервик поцеловал меня в черную фарфоровую щеку и прошептал:
– Mon ami.
Этот давнишний поцелуй напоминает мне высказывание Флориана: «Друзья мои: друзей на свете нет». Однако поцелуи некоторых врагов способны преодолеть любую холодную броню.
Такова судьба каталонцев. Когда История отказывает тебе в Удаче, даже Упорство теряет свою силу. Когда мы видим перед собой сжатый кулак, нам всегда достается удар, а когда видим открытую ладонь, мы непременно получаем пощечину. Народам, так же как людям или животным, иногда везет, а иногда нет, и нам не повезло, в этом-то все и дело. Что еще мы могли? Мы сражались до поражения, до самой последней капли крови и даже дальше, проявляя бесконечную отвагу; а потом сражались снова, уже после поражения, пока победа не досталась другим. Какой толк был в этих двух войнах? Никакого. В 1714 году нас, по крайней мере, считали самостоятельным субъектом международной политики. В 1719-м мы оказались не более чем объектом, инструментом, переходящим из рук в руки. Но мы хотя бы попытались.
Когда Джимми признавался во лжи, он лгал. Точно я этого никогда не узнаю, но думаю, что по возвращении из Росаса он встретился с министрами из Версаля.
Бурбончик явился на переговоры, поджав хвост, потому что после наступления Бервика на его армию в Наварре «у него не осталось солдат даже на развод», как сказал бы Каррасклет. Разве трудно было заставить его подписать условие о восстановлении каталонских Конституций или создать на южных склонах Пиренеев марионеточное правительство? Уж лучше быть марионетками, чем не быть никем. Но Франция этого не захотела. Зачем покровительствовать по природе своей мятежному народу, всегда готовому восстать? Сколько времени ему понадобится на то, чтобы устроить новые мощные волнения, но на этот раз не против Испании, а против Франции? «Pas d’histoires. Fermez la porte».
Джимми был одной из самых выдающихся личностей своей эпохи. Его тон всегда был безупречным, его вкус – изысканным. Доблесть сочеталась в нем с чувствительностью, он был творцом, меценатом и воином. Он невероятным образом сочетал в себе безумного эгоиста и щедрого бессребреника, верного подданного, готового отдать жизнь за господина, и предателя, который только и ждет удобного момента, чтобы нанести удар. Этот человек всегда следовал компасу собственных интересов, но был одним из немногих великих людей, живших в измученном и причинившем множество мучений XVIII веке. Какими знатными подвигами наполнил свое время этот гигант!
Я правильно поступил, убив его.
Если бы я только любил его или только ненавидел, не стоило бы больше тратить на него время. Но к Джимми ты испытывал нежность, когда хотел его ненавидеть, и ненависть, когда хотел любить его. Сколько еще на свете было таких людей? Я рассказал о своей любви к нему, чтобы быть откровенным, но ради справедливости должен объяснить, как его убил.
Меня утешает только то, что с 1714 года и до самой своей смерти в 1734-м он смог прожить целых два десятилетия так, как хотел, – в поисках невозможного. А в остальном я до сих пор не знаю точно, почему я так поступил, и дело не в том, что мои мозги уже не в порядке, просто мне непонятно, что произошло. Отчасти виной тому Mystère.
Вскоре после кампании 1719 года мы расстались. И я думал, что навсегда. Впрочем, если подумать хорошенько, поскольку он по-прежнему оставался маршалом, а я – наемным инженером, мы неминуемо должны были встретиться во время какой-нибудь осады и оказаться во враждующих лагерях, потому что, если мне представлялась такая возможность, я всегда выбирал врагов Бурбонов, хотя они и платили хуже.
В том 1734 году, после долгих странствий и множества приключений я находился в Филипсбурге и защищал этот немецкий город от осаждавших его французов. (Видишь, моя дорогая и ужасная Вальтрауд? Я даже сражался на стороне твоих соплеменников.)
Я избавлю вас от подробных объяснений всех причин, которые привели меня туда, и назову только две: одна женщина и много денег. Оригинально, не правда ли? Мне платили прекрасное жалованье, и я мечтал только о том, чтобы осада кончилась поскорее и с успехом, по крайней мере для меня.
Мясорубка длилась бесконечно. Мы убили столько французов, что под конец нам самим стали противны эти ненужные жертвы, хотя речь шла о неприятеле. Филипсбург располагался на Рейне, его бастионы защищали рвы с проточной водой и одна из самых многоводных рек Европы. В Базоше объясняли, что составление плана взятия крепости такого типа – одно из самых трудных упражнений. Для решения этой задачи надо заполнить все русло тысячами фашин, груженных камнями, или под прикрытием ночи построить наплавные мосты; французы выбрали второй вариант. Однако их главный инженер, пустоголовое существо, имени которого я не помню, был так несведущ в физике, что ему даже не пришло в голову просчитать, какой вес могли выдержать эти не только временные, но и хрупкие сооружения. Под тяжестью толпы наступавших солдат мост развалился.
Я приказал своим ребятам не стрелять с высоты бастиона и сделал это отнюдь не из милосердия. Зачем зря тратить боеприпасы? Той полнолунной ночью Рейн впадал в ад. Долгая и страшная агония утопавших и их отчаянные крики были нам на руку, потому что неминуемо подрывали боевой дух остальных солдат. Я только позволил самым язвительным из моих немцев свесить свои задницы через край стены и опорожниться на головы утопленников.
Какие восторженные крики слышались на бастионах! (У вас, немцев, гораздо больший выбор всяких ругательств, чем у каталонцев. Признаю, вы очень изобретательны на этот счет.) Французы пришли в такое уныние, что не нашли в себе сил даже ответить на эти крики. К тому же, поскольку во время неудачной атаки мы не сделали ни одного выстрела, на следующий день им пришлось прислать к нам гонца с благодарственным посланием в связи с нашим благородным поведением.
Поэтому, когда пошли слухи о том, что Джимми должен прибыть туда, чтобы возглавить армию осаждающих, мне оставалось только порадоваться такой новости[45]. Если бы Бервик возглавил войско, осада кончилась бы очень быстро. Мы бы с честью сдались врагу, и весь гарнизон под развевающимися на ветру флагами прошел бы маршем между двумя рядами французов, которые отдавали бы нам честь. Согласно моему договору, в случае капитуляции мне полагалась солидная выплата с процентами за каждый день перенесенной осады. Сумма денег assez bonne. Правда, нельзя было гарантировать, что после выполнения всех формальностей французы не вырежут половину жителей города, но судьба этих колбасников не лишала меня сна. Может быть, я даже мог бы поужинать с Джимми.
Тем временем осада продолжалась. Мне вспоминается, что в каких-нибудь трехстах метрах от моего бастиона возвышался лысый холм. Мы столько раз по нему стреляли, что от деревьев там осталось только несколько обугленных черных пней.
Моя батарея из трех орудий обстреливала эту возвышенность, и французы хорошо усвоили урок и старались не подниматься на нее даже по ночам. Но армии, как правило, состоят на девяносто процентов из ослов, и эти тупицы никак не могут усвоить, что луна – спутник нашей планеты, а не кусок сыра, сколько ты им это не втолковывай. Путь через вершину холма был короче дороги, огибавшей его, и поэтому время от времени нам удавалось настигнуть какого-нибудь новобранца, связного, зазевавшегося верхового, который не слушал предупреждений, а то и парочку поваров вместе с их тележкой.
Зрелище было презабавным: вместе с поварами взлетел на воздух котел с похлебкой на целый батальон. И знаете, что любопытнее всего? Когда несчастные повара взлетели на двадцать метров над землей, а потом, потеряв ноги и рухнув на землю под столитровым дождем супа из репы, смотрели на свои обугленные культи с изумленным выражением человека, не понимающего, что умирает, мы услышали из французских окопов возмущенные вопли. Вы думаете, бурбонские солдаты поносили нас? Как бы не так! Они проклинали дрянных поваров, которые оставили их без обеда.
В общем, я просто занимался своим ремеслом и старался выполнять задачу успешно, как меня учили, а обучен я был хорошо. Мне вспоминается, что, когда до меня дошли новости о прибытии Бервика, я сказал себе, словно разговаривал с каким-то другим человеком: «Марти, ты прекрасно знаешь, что Джимми поднимется на этот холм».
Ибо я был уверен, что он поступит именно так. События будут развиваться следующим образом.
Прибыв в лагерь, Джимми выйдет из кареты с четырьмя черными псами и двинется вперед своей решительной походкой, не обращая ни малейшего внимания на склоненные перед ним головы, хвалебные речи и приветствия офицеров. В окружении этой свиты он направится к месту, с которого сможет видеть осажденный город, и, когда ему по его просьбе поднесут подзорную трубу, Бервик даже не взглянет на услужливого подчиненного. Потом он соберет военный совет в своей палатке, где выслушает мнения всех присутствующих в полном и таинственном молчании. После этого он вышлет из лагеря как минимум пять или шесть офицеров, невзирая на их чины или происхождение, и собственноручно наградит пять или шесть отличившихся в бою солдат весьма приличной суммой денег. А двадцать или тридцать рядовых, которые имели несчастье оказаться в лачуге, служившей временной тюрьмой, за богохульство, содомские грехи или какие-нибудь еще провинности, Бервик велит повесить немедленно на глазах у всех, кто не будет в это время нести службу в окопах.
Наведя порядок в своем курятнике, он захочет осмотреть своим убийственным взглядом город и попросит привести коня, а потом, не обращая внимания на предостережения, направится туда, откуда лучше всего наблюдать за окрестностями.
Любой другой военачальник удовлетворился бы видом дыма на горизонте и попросил доставить ему ужин, вино и двух шлюх. Но Джимми так не поступал, иначе он бы не был маршалом Бервиком. Неразумным его назвать нельзя: он участвовал в тысяче осад и знал обо всех опасностях. Но он был неустрашим.
Понимают ли сейчас люди значение этого слова? Неустрашимость. Что ни говорите, управлять вооруженными людьми – дело небезопасное. Но Джимми не боялся никаких опасностей и потому был так велик. Несомненно, целая толпа подхалимов бежала за его конем, пока не выдохлась, предупреждая его: «Герцог, герцог, не поднимайтесь на холм!» Ну и что? Бервик уже побывал на тысяче опасных холмов. И к тому же по всем правилам артиллерии вероятность ранения в таком случае равнялась одному к десяти. Пари нетрудно выиграть, правда? На самом деле ради этого Джимми туда и направлялся.
Если бы французская армия из своих окопов увидела, как он гарцует на вершине холма на протяжении хотя бы тридцати секунд, он бы уже выполнил свою задачу. Прибыв в лагерь, Бервик соврешил три простейших действия: заслужил благодарность, пожаловав награды; внушил страх, казнив провинившихся; а сейчас вызвал бы восхищение тем, что подставляет грудь огню, когда остальные прячутся под землей, подобно червям.
Но на сей раз ситуация отличалась от прежних, и отличалась разительно: холм обстреливался моими пушками с моего бастиона. И делал это я.
Майоркинцы – самые лучшие артиллеристы в мире, и я научился у них тому, чему меня не научили в Базоше. Эти мерзавцы могли попасть в ласточку в небе из двенадцатифунтовой пушки.
У них был свой секрет: после каждых двадцати выстрелов они прочищали жерло орудия смесью, которая содержала в равных частях кедровую смолу, тертый картофель, порошок из высушенной летучей мыши и мочу женщины во время месячных. Они стребовали с меня двести фунтов за этот рецепт, проходимцы… Хотите верьте, хотите нет, сам я подозрительнее глухого еврея, но эта штука работает.
В осажденной Барселоне 1714 года, на границе между жизнью и смертью, разговаривать с ними было жутко. На самом деле, майоркинцы старались общаться только между собой, и барселонцы тоже их избегали. Жители острова по собственной воле превратились в обособленную группу людей, находящуюся где-то между цыганами и палачами. Их диалект походил на тайный язык секретного сообщества, и казалось, что их не интересует ничего, кроме их ремесла.
Для майоркинца его пушка гораздо важнее, чем его елда. С пушкой он разговаривает, ухаживает за ней, чистит ее губкой с мылом так аккуратно и нежно, будто она его лошадь. Пусть это вам покажется безумием, но клянусь, что артиллеристы шептали что-то в ее черный убийственный зев и даже прикрывали при этом рот ладонями, чтобы никто не слышал, о чем они ее просят и какие тайны ей доверяют.
В Барселоне в августе 1714 года я видел, как один майоркинец прислонил ухо к своей пушке, три или четыре раза кивнул, а после этого сразу утешительно похлопал ее рукой, как обычно ласкают любимого коня. Заметив, что за ним наблюдает высокий чин, он вытянулся по стойке смирно и объяснил: «Она говорит, что ей очень грустно, потому что завтра ей предстоит отправить на тот свет пять десятков бурбонских солдат». Я стал гнуть его линию: «А почему ей грустно? Ведь ее для этого и отлили». Этот тип ответил мне с акцентом, присущим островному каталанскому, – его нельзя спутать ни с каким другим. Майоркинцев нелегко, почти невозможно понять, они корежат все гласные и выдыхают их с какой-то нежной ненавистью. Он сказал: «Per ses mares». «Жаль матерей».
Они были очень чудными, но в то же время смеяться над ними не стоило. На следующий день один из наших снарядов попал в пороховой склад за первой параллелью бурбонской траншеи. Когда дым рассеялся, я разглядел десяток или дюжину французов, которым взрывом оторвало ноги до самых бедер, и они корчились на земле, словно чадящие слизняки. В осажденной Барселоне все так обрадовались, что на всех колокольнях зазвонили колокола. Такое попадание, конечно, было просто случайной удачей, но попробуйте сказать это артиллеристу-майоркинцу.
Ну так вот, я сказал, что Джимми верхом на своем сером коне выехал на самую вершину лысого холма. Его грудь защищал блестящий металлический нагрудник, который он надел, чтобы показаться своей армии во всей красе. Солнечные лучи отражались в металле, и Бервик казался ангелом в доспехах. Его длинные волосы развевались по ветру, он держал шляпу с двумя перьями в вытянутой руке и словно говорил, что не боится нашего огня. Конь под ним вставал на дыбы, потому что обычно животные бывают разумнее заблудившихся поваров, но Джимми сдерживал его одной рукой. Я увидел его мальчишеское лицо и, если вы не станете надо мной смеяться, скажу вам кое-что еще.
Он был не человеком, а точкой во времени и пространстве. Я увидел в этой фигуре на вершине холма, на первый взгляд такой совершенной, суть всей жизни Бервика: его тоску, крушение его надежд. Джимми мечтал найти родственные своей души, столь редкие на земле, но этим мечтам препятствовала его трагедия: хотя ему удалось покорить мир, он не смог стать тем, кем хотел. Из эгоизма он непременно хотел быть любимым, но любовь всегда его избегала, потому что он был эгоистом. Бервик, казалось, просил, чтобы его убили. И, может быть, он всегда мечтал об этом, с самого начала своей блестящей карьеры.
Я несколько секунд наблюдал за ним, стоя в полный рост и скрестив руки на груди. Все мое тело напряглось, а мой бесстрастный и холодный взгляд внушал ужас. (Один из моих артиллеристов несколько дней спустя признался мне, что ему было страшно смотреть мне в глаза.)
Мои немецкие ребята были хорошо обучены и не открывали огня. Они прятались за стеной возле своих орудий и стояли, преклонив одно колено, в ожидании моего приказа. С одной стороны, я говорил себе: «Ты инженер, и это твой долг. Действуй». Но с другой стороны, речь шла о Джимми. Вы понимаете? Я думал: «Давай, спускайся немедленно с этого холма и через три или четыре дня, быть может, мы встретимся в твоей палатке, пьяные и довольные жизнью».
Я помню, как вырвал фитиль из рук одного солдата и сам поджег порох в кулеврине, самой меткой нашей пушке.
Секунду спустя голова Джимми разлетелась на куски, точно раздавленный помидор. Конь подпрыгнул несколько раз, а обезглавленное тело все еще держалось в седле, словно не понимая, что уже погибло. Из шеи, утратившей голову, забил фонтан крови полуметровой высоты и залил доспехи алым дождем. Мои артиллеристы подскочили от радости и, подняв кулаки, закричали: «Браво!» На французский лагерь упала тень отчаяния и замешательства. Герцог Бервик стал историей[46].
Французы так взбесились, что стали палить по нам из всех своих орудий. Наши отвечали, и грохот стоял невообразимый. Но меня это уже не касалось. И, по правде говоря, я пошел завтракать.
Почему я это сделал? Не знаю точно. Я любил его. Тогда почему? В тот краткий, кратчайший миг, пока горел фитиль, я увидел, как Джимми, простертый на своем королевском ложе, плачет, как маленький котенок, что случалось с ним после его великих побед. В такие моменты он бывал безутешен, и ты не знал, утешает ли его твое присутствие или, напротив, еще больше усугубляет его горе.
Но я увидел и другое: горы трупов, заполнявших бреши в стенах Барселоны. Это были не военные, а простые горожане, раньше занимавшиеся разными ремеслами; горожане, которые предпочли смерть, но не сдали врагу свои дома, разрушенные бомбами; старики, дети и женщины. Я убил его, потому что не мог поступить иначе.
Быть может, вам когда-нибудь казалось, что ваша рука вам не подчиняется. Мне вспоминается, что, когда я зажег фитиль, моим телом начали управлять таинственные нити, словно я превратился в марионетку.
Хотите верьте, хотите нет, но это не я выстрелил из кулеврины. Это сделали жертвы осады Барселоны.
На сегодня хватит.
Довольно.