К книге
Замочная скважинаГлава 32
68%
32

ТРИДЦАТЬ ДВА

Я качаю головой, отступая от кровати, но не свожу глаз с мужчины, чьё тело всё ещё напряжено в путах, будто готовое к прыжку. Этот ублюдок, возможно, и говорит правду о зверствах своего брата — в этом чёртовом доме и не такое возможно — но он всё равно лжец. Мастерски вплетающий в свой рассказ крупицы правды, чтобы заманить, усыпить бдительность. Даже если он лжёт не со зла, а потому что его разум сломан десятилетиями в этой клетке, он остаётся частью механизма, частью этой смертельной ловушки. А я не собираюсь становиться следующим экспонатом в их коллекции.

Когда моя рука находит холодную латунную ручку двери, за моей спиной раздаётся рычащий, отчаянный звук. Роланд бьётся в путах, его тело выгибается, и он кричит, не крик, а рёв загнанного в угол зверя: «Аннализа, подожди! Ты должна увидеть! Есть ещё кое-что!»

Отчаяние в его голосе не наиграно. Оно такое сырое, такое животное, что по моей спине пробегает ледяная волна. Мои пальцы застывают на ручке. Каждый мускул в теле напрягается до предела, готовая к бегству или к атаке. Его чёрные глаза, широко раскрытые, смотрят на меня через комнату с таким немым ужасом, что кажется, будто он умрёт на месте, если я сделаю ещё шаг. На его лбу, под сбившимися прядями тёмных волос, блестят капли пота. Его грудь, мощная даже в беспомощности, тяжело вздымается и опускается, будто он только что пробежал марафон по этому аду.

— Что? — я шиплю, не отпуская ручку.

— Рубашка, — хрипит он, и его голос срывается. — Сними с меня рубашку. Разрежь её. Увидишь шрамы. Годы… годы пыток. Тогда ты поймёшь. Увидишь, что он делает. Что он сделает с тобой.

Внутри у меня всё сжимается в тугой, болезненный ком. Часть меня — та, что выживала в подворотнях и на задних сиденьях машин, — кричит, чтобы я бежала, не оглядываясь. Но другая часть, более глубокая, израненная, узнаёт что-то в его тоне. Он говорит о боли не как наблюдатель, а как живое свидетельство. Как тот, чья плоть стала пергаментом, на котором годами выводили историю жестокости. Он дышал этой болью. Спал с ней. Она стала его единственной реальностью.

Инстинкт самосохранения вопит во всё горло. Но я отпускаю ручку. Мои ноги, будто против воли, поворачивают меня обратно к кровати.

Роланд запрокидывает голову, обнажая горло — жест полной, абсолютной уязвимости.

— Сделай это, — просит он, и в его голосе нет вызова, только мольба. — Пожалуйста.

Я ставлю сумку на пол. Подхожу. Беру нож. Лезвие касается края его грязной хлопковой рубашки, у ворота. Я давлю. Ткань с лёгким, сухим треском расходится, обнажая кожу внизу.

Дыхание Роланда становится глубже, прерывистее. Он стонет — не от боли, а от чего-то иного. И тогда я чувствую, как его бёдра прижимаются к матрасу, как мускулы на них напрягаются. Мой взгляд невольно скользит вниз, к промежности, где под тканью брюк теперь явственно проступает твёрдая, набухшая выпуклость.

Грязный ублюдок. Возбуждается. Сейчас. Когда я на волоске от того, чтобы перерезать ему глотку, когда мы оба заперты в этом доме серийного убийцы, его дикий, сломанный мозг находит в этом что-то… возбуждающее.

Я отстраняюсь на мгновение, чувствуя, как по щекам разливается жаркий, позорный румянец отвращения. Но мне нужно видеть. Нужно знать.

Я возвращаюсь к разрезу, рву ткань дальше, с силой, грубо. Рубашка наконец спадает с его плеч, обнажая торс.

И воздух застревает у меня в горле.

Его грудь и живот — это ландшафт, изуродованный войной, которую вёл против него собственный брат. Длинные, белые, выпуклые шрамы пересекают плоть, как следы от лезвий — одни старые, выцветшие до серебристых нитей, другие более свежие, розовые и грубые. Между рёбрами, на животе — круглые, идеальной формы ожоги. Следы сигар. Десятки. Некоторые зажили, оставив после себя гладкие, блестящие пятна. Другие выглядят воспалёнными, красными, будто злобные черви впились в плоть и живут там под кожей.

Но это ещё не всё. Видны следы от ударов тупыми предметами — неровные, тёмные пятна под кожей. Шрамы от порезов, зашитых кое-как. И самое ужасное — на его левом соске нет кожи. Там лишь грубый, сморщенный рубец.

У меня перехватывает горло. Слезы, горячие и предательские, застилают глаза, превращая его тело в расплывчатый, акварельный кошмар из белого, розового и багрового. Я прижимаю ладонь ко рту, пытаясь сдержать звук, который рвётся наружу — стон ужаса, отчаяния, чужой, но такой знакомой боли. Я не могу дышать. Не могу думать. Не могу осмыслить масштаб этой жестокости, выжженной на живой плоти. Это не тело. Это карта страданий, дорожный атлас ада.

— О, Роланд… — имя слетает с моих губ само собой, шёпотом.

Он смотрит на меня, и его глаза, обычно такие пустые, теперь полны влажного, немого отчаяния.

— Я говорил тебе правду, — его голос хриплый, будто ржавый гвоздь. — Эдвард… он начал с детства. Стало только хуже, после Адель. Я стал его… тренировочным манекеном. Для всего.

Я не могу оторвать взгляд от шрамов. От этих круглых ожогов. Я представляю, как горящий конец сигары вдавливается в кожу, шипение, запах горелого мяса. Как он, должно быть, кричал. Или, может, уже нет. Может, он научился молчать.

— Как… как ты выжил? — мой голос звучит чужим, сломанным. — Все эти годы. Как ты не сошёл с ума?

Он закрывает глаза, и долгий, усталый вздох вырывается из его груди, заставляя шрамы на рёбрах напрячься.

— Я не уверен, что не сошёл, — говорит он просто. — И не уверен, что выжил. Иногда кажется, что я тоже умер. Там, наверху.

— Но кто-то… кто-то же должен был заметить! — слова вырываются из меня, царапая горло. — Учителя? Врачи? Хотя бы слуги!

По его грязным щекам, сквозь щетину, катятся слёзы. Они оставляют блестящие дорожки на пыльной коже.

— Отец, — выдыхает он, и в этом слове — целая вселенная предательства. — Он сказал всем, что я умер. В тот же год, что и Адель. «Несчастный случай на охоте». Закрытый гроб. Никто не усомнился. Почти тридцать лет… я был призраком. Для всего мира я уже был в могиле.

У меня сводит желудок. Тридцать лет. Это дольше, чем я прожила на свете. Эти шрамы рассказывают историю не просто о жестоком обращении, а о методичном, многолетнем уничтожении человека. О пытках, которые были не вспышками ярости, а рутиной. Частью распорядка дня. И всё это — пока мир верил в красивую ложь о трагически погибшем сыне.

Я опускаюсь на край кровати. Ноги больше не держат. Они подкашиваются, как будто кто-то перерезал невидимые верёвки, что держали меня в вертикальном положении. Я смотрю на свои руки, чистые, целые, и не могу представить. Не могу представить три дня такой боли, не то что тридцать лет.

— И ты был… один? — мой голос дрожит.

— Сначала была миссис Фэрфакс, — говорит он, и в его тоне проскальзывает что-то похожее на нежность. — Она старалась. Приносила еду. Говорила со мной. Но отец… он не позволял ей уезжать. А потом она умерла. И остались только мы с Эдвардом. Только он… и его инструменты.

Комната снова начинает кружиться, земля уходит из-под ног. Я прижимаю ладони к вискам, пытаясь удержать мир на месте, не дать ему разлететься на осколки. Все улики, все эти ужасные пазлы, складываются в одну картину. И эта картина говорит: доверься ему. Но мой разум, мой израненный, параноидальный разум, продолжает выть: «Беги. Беги сейчас же».

— Пожалуйста, — хрипит Роланд, и в его голосе снова звучит та же безумная надежда. — Позволь мне защитить тебя. Я знаю этот дом. Знаю каждый его скрип. Знаю, как он думает. Я могу вывести тебя отсюда. Живой.

Его чёрные глаза, полные мольбы и отчаяния, приковывают меня к месту. Я смотрю на его изуродованную грудь, на эти неоспоримые свидетельства десятилетий ада. Шрамы не лгут. Их нельзя симулировать. Никто не может подделать такую историю, выжженную на собственной плоти.

— Я не знаю, чему верить, — шепчу я, и это признание вырывается из самого нутра.

— Позволь мне показать тебе, — его голос становится мягче, успокаивающим, как будто он говорит с диким, напуганным животным. — Мою камеру. Тогда ты всё поймёшь. Отпусти меня. И я докажу, что я не с ним. Что я так же в ловушке, как и ты.

Дрожащими руками, но с железной решимостью в сердце, я беру со столика один из шприцев Бланш. Подхожу и приставляю остриё иглы к его шее, к пульсирующей жилке.

— Только попробуй что-то сделать, — говорю я, и мой голос звучит низко и опасно. — Одно неверное движение — и я вколю тебе столько этого дерьма, что твоё сердце остановится раньше, чем ты успеешь моргнуть.

Он кивает, его глаза расширяются, но не от страха, а от сосредоточенности.

— Я понимаю.

Я хватаю нож. Мой кишечник кричит, что я играю в самую идиотскую русскую рулетку в своей жизни, но я подхожу к кровати и перерезаю верёвку, связывающую его запястья. Потом его лодыжки. Импровизированные путы спадают на пол, оставляя после себя глубокие, красные борозды на коже. Он растирает запястья, стоная, когда кровь снова начинает циркулировать по онемевшим конечностям.

— Веди, — говорю я, держа шприц перед собой, как кинжал. — И помни — я не задумываясь вырублю тебя.

Роланд сползает с матраса, его движения скованные, неуверенные после долгого обездвиживания. Он обходит кровать широким кругом, глядя на меня, и направляется к двери. Я следую за ним в коридор, держа дистанцию, каждый нерв насторожён, ожидая подвоха, резкого движения.

Я сверлю взглядом его широкую спину, которую теперь вижу без рубашки. Как такой крупный, мускулистый мужчина мог так убедительно изображать грузную, пожилую женщину? Маскировка? Платье? Или мой собственный страх и желание видеть то, что я хотела видеть, ослепили меня?

Когда он доходит до конца коридора, я гоню эти мысли прочь. Нет времени. Роланд проводит пальцами по деревянной панели, которую я проходила мимо бесчисленное количество раз, и которую всегда считала просто частью стены. Раздаётся тихий щелчок, и часть панели отъезжает в сторону, открывая узкий, тёмный проход. За ним — крутая лестница, ведущая вверх. Её ступени, тёмные от времени и грязи, исчезают в густой, почти осязаемой темноте.

У меня перехватывает дыхание.

— Куда? — спрашиваю я, и мой голос звучит резко в тишине коридора.

Он оборачивается, и его тёмные глаза снова встречаются с моими. В них нет лукавства, только усталая решимость.

— Ты хотела доказательства, — говорит он. — Что я не с ним. Моя клетка. Она там.

У меня пересыхает в горле. Я с трудом сглатываю, пытаясь подавить новый приступ паники.

— Надеюсь, это не ловушка, — бормочу я, больше для себя.

— Это не ловушка, — его голос хриплый, но твёрдый. — Но разве ты не хочешь увидеть? Где я провёл последние тридцать лет жизни, когда он не заставлял меня притворяться его слугой?

— Хорошо, — выдыхаю я. — Веди.

Роланд входит в проём, и его тело почти заполняет его. Он начинает подниматься, и скрип старых ступеней под его весом звучит как стоны. Я следую за ним, ступая осторожно, чувствуя, как доски прогибаются и трещат под моими ногами, словно вот-вот рухнут.

С каждым шагом воздух становится гуще, тяжелее. Запах меняется. Теперь это не просто пыль и старость. Это запах закрытого пространства. Затхлости. Плесени. И под ним — что-то ещё. Слабое, но невыносимое. Запах немытого тела. Отчаяния. И чего-то… мясного. Не свежего. Долго лежавшего.

Меня тошнит. Я стараюсь дышать ртом, не думать.

— Далеко ещё? — шепчу я, хотя не понимаю, зачем шептать. Здесь, в этой лестничной шахте, любой звук кажется кощунством.

— Мы на месте, — его голос эхом разносится по узкому пространству.

Наверху он упирается в ещё одну дверь — низкую, грубую, из некрашеного дерева. Он толкает её. Ржавые петли издают протяжный, душераздирающий скрип, который заставляет волосы на затылке встать дыбом.

Я переступаю порог вслед за ним.

Чердак. Он похож на декорацию к самому дешёвому, самому пошлому фильму ужасов, но от этого не становится менее реальным. Низкие, наклонные потолочные балки, покрытые паутиной, словно саваном. Тусклый, серый свет, пробивающийся сквозь маленькие, запылённые слуховые окна, заляпанные помётом птиц. Воздух здесь тот самый — густой, спёртый, с тем самым сладковато-гнилостным подтоном.

Я замираю, задерживая дыхание, пытаясь не вырвать.

Роланд отходит в сторону, давая мне обзор. И я вижу.

У дальней стены, под самым скатом крыши, стоит узкая железная койка. Её тонкий матрас тёмный от пота и грязи. На железных спинках видны кандалы — тяжёлые, с внушительными замками. Рядом с койкой стоит эмалированный ночной горшок. Он полон. Запах исходит оттуда.

Но это ещё не самое ужасное.

С балок, с гвоздей, вбитых в дерево, свисают инструменты. Это не садовый инвентарь. Это орудия пыток. Ножи разной формы и длины. Цепи, некоторые с шипами. Плоскогубцы с зазубренными губками. Кожаные плётки с множеством хвостов, на концах которых привязаны куски металла. Некоторые инструменты старые, покрытые ржавчиной. Другие — блестящие, чистые, недавно использованные.

— О Боже, — стонет моё горло. Я прикрываю рот рукой. — Ты… всё это время ты был здесь?

Мрачный взгляд Роланда становится ещё тяжелее.

— Мы оба, — говорит он тихо и указывает взглядом в угол, за койку.

Я поворачиваю голову. В углу, в глубокой тени, сидит что-то в деревянном кресле-качалке. Сначала я думаю, что это просто груда старой одежды, сложенная там. Но затем мой взгляд привыкает к полумраку, и я различаю форму.

Это скелет.

Не чистый, аскетичный лабораторный образец. Кости скреплены высохшими, почерневшими сухожилиями и клочками тёмной, сморщенной плоти. Череп наклонён вбок, будто в вечной задумчивости. К его вискам и темени клочьями прилипли седые волосы. Челюсть отвисла, обнажая ряд жёлтых, кривых зубов в беззвучном, непрекращающемся крике.

Но то, во что одеты эти останки, заставляет мою кровь застыть в жилах, а сердце остановиться на болезненную, долгую секунду.

На скелете надето платье. Чёрное, простое, с длинными рукавами и высоким воротником. Поверх — белый фартук, теперь серый от пыли, завязанный вокруг того, что когда-то было талией. Ткань выцвела, изъедена молью, но я узнаю её. Я узнаю каждую складку, каждую потёртость.

Это моя униформа.

Та самая, что я ношу с первого дня.

Та, в которой я мыла полы, подавала завтрак, вытирала пыль.

Воздух вырывается из моих лёгких с хриплым, болезненным звуком. Ужас, холодный и абсолютный, сжимает мой желудок в тугой узел, заставляя согнуться пополам.

— Что… что это? — я выдавливаю из себя, и глаза заливаются слезами, жгучими и солёными.

— Настоящая миссис Фэрфакс, — голос Роланда звучит приглушённо, почти нежно, как будто он сообщает ребёнку печальную, но неизбежную правду.

Я не могу говорить. Не могу дышать. Не могу оторвать взгляд от этого кошмарного манекена, одетого в мою кожу — в буквальном смысле. Это не просто труп. Это послание. Заявление. Обещание.

Я ношу не просто форму. Я ношу саван. Предназначенный мне. Как и десяткам, может, сотням других до меня. Мы все были взаимозаменяемы. Одноразовые слуги в этой вечной, извращённой пьесе.

Комната начинает плыть, края зрения темнеют. Я вижу только этот скелет в моей одежде. Потом всё завертелось, закружилось, как на сломанной карусели, которая несётся в бездну.

— Твой брат… он убил её? — хриплю я, цепляясь за эту мысль, как за спасательный круг.

— Она умерла во сне, — говорит Роланд, и в его голосе звучит настоящая боль. — От старости. От усталости. Но Эдвард… он не мог смириться с потерей. Не мог отпустить свою идеальную экономку. Так что он… он оставил её. С собой. Как напоминание. Как… трофей.

Он опускает голову. Ему не нужно заканчивать. Факты говорят сами за себя, громче любого крика. Эдвард оставил её гнить в кресле. Надел на неё форму, которую потом будут носить другие. Сделал её частью декораций. Гребаным сувениром в своей коллекции ужасов.

Слёзы текут по моему лицу, горячие и горькие, как яд. Мне хочется сползти по стене, провалиться сквозь этот пыльный, проклятый пол и исчезнуть.

— Сколько? — спрашиваю я, и мой голос звучит хрипло, как у старухи.

Роланд смотрит на меня, его широко раскрытые глаза полны непонимания.

— Сколько ещё? — повторяю я, и каждое слово даётся с усилием. — Сколько других женщин… девушек… прошли через это? Сколько из них закончили там, на чердаке, или в земле, или… или сидят в креслах по всему дому?

Но ответа не последовало. Потому что в этот момент звук прорывается сквозь оцепенение ужаса.

Сначала это далёкий рокот. Потом он становится громче, чётче. Это не одна машина. Это несколько. Рев двигателей, пронзающий утреннюю тишину поместья.

Роланд резко оборачивается к ближайшему грязному окну.

— Чёрт, — вырывается у него, одно-единственное, полное абсолютного ужаса слово.

Я отшатываюсь от скелета, бросаюсь к окну, стираю с него слой грязи рукавом. И вижу.

Двор внизу залит светом. Не солнечным. Искусственным, резким, мигающим. Красным и синим. Они режут утренний воздух, как неоновые ножи, окрашивая гравий, стены, деревья в чередующиеся, болезненные вспышки.

Полицейские машины. Их шесть, может, семь. Они стоят полукругом перед домом, двери распахнуты. Фигуры в тёмной форме уже выходят, занимают позиции, что-то кричат, их голоса доносятся смутно, как из-под воды.

Я отскакиваю от окна, как от раскалённого железа. Внутри всё сжимается в один сплошной, мучительный узел паники. Копы. Они нашли меня. После всех этих лет, после всех этих побегов… они наконец здесь.

И они приехали не спасать. Они приехали за мной.

Предыдущая главаГлава 32 из 47Следующая глава