Какие выводы можно сделать из истории свободы слова в первые полтора века ее существования в качестве правового и общественного принципа? И как они соотносятся с нашими собственными трудностями? Эти два вопроса связаны, поскольку базовая модель формирования свободы слова с тех пор остается неизменной. Свобода слова и свобода печати всегда выстраивались в первую очередь с точки зрения публичных высказываний и определялись главным образом с точки зрения того, что не должно обсуждаться. Менее заметным, но не менее важным всегда было также определение публики: кто мог слушать или говорить и на каких условиях. Какой бы ни была публичная арена – улицы, законодательные органы, сцена, пресса, телеканалы, социальные сети, – эти условия применяются во всех случаях.
Эта простая модель позволяет нам сопоставлять, что означала и означает свобода выражения мнения в разных культурах, как в XVIII и XIX вв., так и в наши дни. Она также дает возможность выделить важные изменения с течением времени. В целом, и особенно после социальной революции 1960-х гг., границы недопустимого содержания в западных странах неуклонно размываются. Сегодня мы также иначе подходим к определению публики. Даже используя новую риторику политического равенства, наблюдатели XVIII в. сохраняли модель социального порядка, в котором, естественно, не было равенства. В определенной степени западные законы о цензуре, публикациях, непристойности и связанных с ними вопросах сохраняли иерархические принципы до 1960-х гг. В XXI в., напротив, теории свободы слова, как правило, предполагают изначально равный статус всех публичных голосов и слушателей, независимо от того, являются ли они, скажем, католиками, чернокожими, представителями рабочего класса или женщинами (на практике, конечно, дело обстоит иначе).
Таким образом, с XVIII в. сфера свободы слова значительно расширилась, особенно в плане правовой защиты. И все же любая идеология свободы слова, которая применяется к конкретной сфере политики или публичной деятельности, по-прежнему неизбежно делает это гендерно окрашенным и нормативным образом. Например, одним из наиболее прославляемых правовых и культурных достижений XX в. было постепенное устранение цензуры сексуальных текстов и изображений. К 1970-м гг. порнография стала гораздо более распространенной и доступной по всему западному миру, чем когда-либо. В подавляющем большинстве случаев это рассматривалось как победа свободы выражения, но также и как часть «малоценных», неполитических высказываний. Даже расширяя вседозволенность своими постановлениями, Верховный суд США неоднократно подчеркивал, что непристойность не защищена Первой поправкой, что эротические изображения – это нечто отличное от политического дискурса, предполагаемого ядра свободы слова. Когда в 1970-х гг. некоторые феминистские теоретики вроде Кэтрин Маккиннон и Андреа Дворкин начали утверждать, что на самом деле речь о сексе всегда политическая и что порнография является распространенной формой публичного языка и действия с глубоким мизогинистским эффектом, они получили холодный прием у ведущих либеральных философов – их предложения вместо обсуждения отвергали как опасную путаницу и нападки на свободу слова.
Наряду с разительными изменениями, произошедшими со временем в сфере свободы слова, трудно не заметить и фундаментальную преемственность. В разных частях наших культур постоянно возникают новые табу на содержание и столкновения по поводу высказываний. Несмотря на принцип равенства голосов, высказывания женщин, цветных, бедных, инвалидов и других относительно бесправных групп по-прежнему маргинализируются. Это не проблема, порожденная нашими идеалами свободы слова, но любая теория свободы слова, которая игнорирует данный аспект, будет неполноценной. Определение, кто имеет право высказываться, кого слушают и кто устанавливает правила относительно того, что можно говорить, всегда связано с властью и авторитетом, а также с оценкой вреда и опасности. А еще нужно учитывать (как в главе 10) серьезное неравенство в высказываниях, созданное и увековеченное формой и приоритетами средств массовой информации, будь то газеты XVIII и XIX вв., радио– и телевещание XX в. или социальные сети XXI в. Классическая парадигма свободы слова предполагает, что общество состоит из одинаково независимых индивидов, чьи убеждения строятся на основе абстрактных понятий, рационально выбираемых на общем, нейтральном рынке идей, где всем предложениям уделяется справедливое внимание, а люди естественным образом распознают и принимают истину. Ничто не может быть дальше от реальности, в которой мы живем.
Рассмотрение свободы слова только с точки зрения допустимости того, что можно сказать, или с точки зрения расширения доступа к публичной сфере ведет к чрезмерной концентрации на том, расширяется или сворачивается свобода слова. В итоге такой подход заставляет нас стремиться к некой теоретической совершенной свободе выражения для всех. А это отвлекает от понимания противоречий и сложностей модели свободы слова, которую мы унаследовали из прошлого.
Прежде всего этот подход игнорирует главный вопрос, который так волновал наблюдателей XVIII и XIX вв., – для чего нужна свобода слова? Вариантов было много: для отстаивания истины, распространения просвещения, обсуждения политических вопросов, достижения справедливости и так далее. Для каждой из этих целей требовался свой набор правил и условий, например запрет клеветы, избегание непристойности или исключение лжи. Без этих условий дискуссия не могла достичь желаемой цели. То же самое верно и в наше время. Надлежащие правила являются неотъемлемой частью свободы выражения мнений: они придают ей смысл, направляют ее к намеченной цели.
Это одна из основных причин, по которым конфликты вокруг свободы слова неизбежны. Разные цели требуют разных ограничений. Если речь идет об установлении истины, то для этого требуется один набор условий; если о справедливости – другой; о политической легитимности – третий; об искусстве или развлечениях – четвертый… Это по своей сути нестабильный, противоречивый идеал. Попросту говоря, если рассматривать свободу выражения мнений не как средство достижения цели, а как самоцель, то результатом становится возведение высказывания в высший идеал, более важный, чем истина, справедливость, равенство, демократия или любая другая ценность. Это не только логически сомнительно, но и подразумевает, что любое ограничение неправомерно. Практический эффект такого взгляда – усугубление тех серьезных проблем, которых так стремились избежать первые теоретики свободы слова: публичной сферы, полной ненависти и клеветы, неправды и демагогии.
На более глубоком уровне также извечные вопросы свободы слова – содержание и право голоса – не решаются простым утверждением, что каждый должен иметь равное право говорить все подряд. Цель высказывания – коммуникация, но любая коммуникация требует общих правил хотя бы для того, чтобы быть понятной. Некоторые из этих правил базовые (вы можете прочитать это, потому что мы оба знаем язык), но большинство – контекстуальные (то, как вы взаимодействуете со своим новым грозным начальником, отличается от вашего взаимодействия с детьми). Значение любого высказывания зависит от контекста: кто говорит, каковы его намерения, что представляет собой аудитория. Одни и те же слова могут иметь разное значение в зависимости от того, произносит ли их президент Соединенных Штатов в глобальном эфире, академик в научном докладе или подвыпивший молодой человек в пустом баре.
Вот почему так сложно законодательно регулировать использование даже одного-единственного оскорбительного слова, например «ниггер». Это также объясняет, почему многие конфликты, связанные со свободой слова, будь то при личном общении, в социальной сети или где-либо еще, могут восприниматься как несогласованность, то есть несоответствие между намерениями говорящего, характером аудитории и/или контекстом высказывания. Это также показывает, в более общем смысле, почему правила для свободы слова не могут быть основаны просто на содержании. Особенно это касается юмора и других форм художественного самовыражения, поскольку они являются самыми сложными, тонкими, зависящими от контекста видами коммуникации. Что смешно, что уместно, что соответствует хорошему вкусу – все это релевантные критерии, когда речь идет об определении границ свободы слова в комедии. На подобные вопросы есть разные ответы (и мы неизбежно будем расходиться во мнениях), и все они очень зависят от контекста. В каждом случае важен тон. Значение имеют намерение, аудитория, средство передачи информации, время и место, повод и история – все. Можно ли шутить о Холокосте? Конечно. Ни одна тема не является запретной. Но это не самый сложный вопрос: будет ли это выглядеть как шутка и сочтем ли мы ее допустимой, зависит от того, кто говорит, зачем, где, когда и кому. Шутка об изнасиловании, рассказанная насильником, – это совершенно другое дело, чем рассказ жертвы. Еврейский комик на горном курорте в Катскиллз в 1930-е гг., высмеивающий скупых евреев, – это одно; сатира на алчных еврейских банкиров, загруженная в YouTube нееврейским возмутителем спокойствия в XXI в., – совсем другое, даже если человек утверждает, что это просто комедия, а зрители находят ее смешной.
Необходимо проводить различия между допустимыми и недопустимыми высказываниями. Неформально мы все постоянно делаем это. Однако наши принципы свободы слова с их навязчивым фокусом на содержании не настолько совершенны, чтобы помочь сформулировать, почему смысл любого высказывания зависит от его контекста. В реальности вопрос никогда не звучит как «Должны ли люди иметь право так говорить?», не говоря уже о «Поддерживаете ли вы свободу слова?». Мы интересуемся, что означает свобода, для чего нужна и о чьем высказывании идет речь, где и кому. Такое начало вряд ли облегчает достижение согласия друг с другом, однако, несомненно, ведет к более честному и конструктивному разговору.