Ника
Я захожу в квартиру первой. Тишина в квартире плотная, домашняя. Я разуваюсь механически: расстёгиваю ремешки босоножек, ставлю их ровно у стенки, как будто от этого хоть что-то станет под контролем. Сумочку вешаю на крючок в прихожей. Движения бессмысленные и механические — как у человека, который играет в нормальность, пока внутри меня потряхивает, словно от землетрясения во все девять баллов по шкале Рихтера.
Слышу, как за спиной закрывается дверь. Не хлопает — Никита всегда закрывает двери аккуратно, будто не любит лишних звуков. И всё равно этот щелчок звучит громче любого клаксона. Он здесь. В городе, где я родилась и выросла. В моей квартире.
Я прохожу в гостиную. Букет тяжёлый и очень красивый. Кладу его аккуратно на стол. Открываю сервант, достаю вазу. Пальцы слегка дрожат, и я ненавижу себя за эту дрожь. Ненавижу, что он до сих пор умеет заводить во мне реакцию даже своим молчанием.
Молча иду на кухню, включаю воду. Слышу шорох струи — он звучит успокаивающе, как будто можно смыть всё. Заполняю вазу наполовину, но она всё равно тяжёлая, поэтому беру вазу двумя руками, возвращаюсь в гостиную и опускаю цветы в воду. Крафтовая бумага шуршит, когда я её поправляю. Я вожусь с цветами слишком долго, слишком тщательно, как будто от этого зависит жизнь. Без сомнения, я тяну время.
Я чувствую этот взгляд физически — как тёплую ладонь на затылке, поэтому избегать его дальше просто нет смысла. Он приехал.
Наконец поворачиваюсь к Никите.
Он стоит в нескольких метрах и не двигается. Просто смотрит на меня, наблюдает, будто разбирает тебя на слои, пытаясь понять, насколько я изменилась.
А я вся та же.
— Чаю? — спрашиваю и сама удивляюсь, что голос звучит почти ровно.
Я хочу, чтобы он согласился. Хочу занять руки. Хочу ещё пару минут отсрочить разговор, который, как удар, висит между нами. И хочу остудить чувства, потому что быть рядом с ним и не коснуться — пытка.
Мне казалось, он мой.
А он не мой.
И самое страшное — я всё равно хочу его так же, как раньше. Не чтобы доказать что-то кому-то или потому, что мне одиноко. А просто хочу — телом, памятью, привычкой, любовью, которую я сама себе запретила, но она не спросила разрешения.
— Не откажусь от чая, — отвечает он наконец. Голос низкий, хрипловатый, будто он тоже держит себя за горло. — И даже от бутерброда.
Бутерброд. В этой ситуации это звучит почти смешно. Но я цепляюсь за это обычное, бытовое и простое. Оно хоть немного снижает балл моего стресса.
Киваю и иду на кухню.
Ставлю чайник, достаю чашки. Руки работают автоматически. Достаю хлеб, масло, сыр, мясную нарезку. Делаю несколько видов. Не чтобы порадовать, а чтобы снова оттянуть немного времени.
Я слышу за спиной его шаги. Он не подходит вплотную, держит дистанцию — и от этого ещё хуже. Когда Ник давит, я злюсь. Когда он держит паузу — мне страшно.
— Ты давно тут? — спрашиваю, не оборачиваясь, чтобы не смотреть ему в глаза. Боюсь, что одного взгляда хватит, и я сорвусь — либо на крик, либо на какую-то жалкую слабость.
— Достаточно, — отвечает коротко.
Не уточняю, что в его понимании это значит.
Я ставлю чашки на поднос, беру тарелку с бутербродами и несу в гостиную. Сажусь за стол, предлагая ему тем самым сесть напротив меня. Он садится напротив, но не притрагивается ни к кружке, ни к бутербродам. Он смотрит на цветы. Эта ваза — как третий лишний в комнате, как знак того, что я пыталась жить без него. И ему чертовски это не по душе.
Что ж, мне тоже, дорогой.
— Я ждал несколько часов, — произносит он, и в голосе слышится упрёк, тонкий, почти незаметный, но он есть.
Несколько часов.
Я ждала его дольше.
Эта мысль поднимается внутри горячей волной.
— Ты издеваешься? — вырывается у меня резко.
Он морщит лоб, на секунду уводит взгляд — будто признаёт вину, но не готов согласиться полностью.
— Я не мог с тобой связаться, — говорит он, как будто это оправдание закрывает весь вопрос.
— И не смог смириться? — спрашиваю я уже спокойнее, но внутри всё равно жжёт. — Не смог просто… оставить меня в покое?
— Не смог, Ника. Представь себе — не смог, — отвечает он глухо.
— Какая жалость, — усмехаюсь. Голос получается горьким. Я делаю вид, что поправляю край салфетки на столе, лишь бы не смотреть, как он на меня смотрит.
— Не будь стервой, Ника. Ты не такая, — бросает он резко.
Я поднимаю голову:
— А какая я? — спрашиваю тихо, но сдавленно. — Провинциальная простушка, которая за деньги будет молчать в тряпочку и ждать в постели чужого мужика после жены? Такая?
Слова вылетают, как стекло — острые, с кровью. Я ненавижу себя за них, но остановиться уже не могу. Мне нужно, чтобы он услышал, как это звучит для меня. Как это выглядит.
— Нет, блять! — срывается он и резко встаёт, обходит стол и, не спрашивая разрешения, опускается на корточки у моих ног, разворачивая меня к себе так, будто хочет удержать. Его руки ложатся мне на колени — горячие, тяжёлые.
Я вздрагиваю от близости. От того, насколько это знакомо.
— Я сказал тогда полную херню, — выдыхает он и тут же морщится, будто сам себя одёргивает. Я тоже морщусь: я терпеть не могу мат, и он это знает.
Никита, словно опомнившись, чуть сильнее сжимает мои колени, уже тише добавляет:
— Чёрт… прости. За мат. — Взгляд цепкий, почти отчаянный. — Прости, что не сказал всё раньше. Я не думал, что это раздуют. Не думал, что это затянется. Я… пытался всё разрулить.
Его пальцы успокаивающе гладят мои колени — короткими движениями, как будто он заземляет меня. Как будто пытается вернуть нас туда, где мы были раньше.
И мне бы сбросить его руки. Сказать: “не трогай”. Встать. Закончить эту пытку.
Но я не могу.
Потому что от одного этого прикосновения внутри всё предательски размягчается. Как будто тело не спрашивает разрешения у гордости.
Я так скучала по нему.
Скучала по его голосу, по тому, как он смотрит, по тому, как рядом с ним всё становится слишком настоящим. И эта тоска сейчас поднимается комом к горлу, смешивается с обидой и злостью, делает дыхание рваным.
Я смотрю на него сверху вниз — на его тёмные волосы, на напряжённые скулы, на упрямую линию рта, на то, как он держится за мои колени, будто если отпустит — я исчезну. И понимаю с ужасом: даже сейчас, когда я должна ненавидеть, меня всё равно тянет к нему.
— Встань, — говорю тихо. Не приказом, а просьбой, потому что так мне проще дышать. — Пожалуйста. Не надо так.
Он не спорит. Медленно поднимается, будто боится сделать резкое движение и снова всё сломать. Садится обратно на стул напротив, но ближе, чем раньше — как будто не хочет, чтобы между нами оставалось слишком много воздуха.
Я обхватываю ладонями горячую чашку. Тепло керамики помогает держать себя в руках.
— Для чего ты приехал? — спрашиваю, глядя в чай, а не на него. Если посмотрю прямо — сорвусь. Либо на слёзы, либо на глупую надежду.
— Я приехал, потому что ты важна, — отвечает он без паузы.
— Но не настолько, как бизнес, семья, бывшая? — поднимаю взгляд.
Слова выходят жёстче, чем я хотела. Но иначе не могу — слишком много внутри накопилось.
Он дёргает челюстью. Вижу, как напрягаются скулы, как он сдерживает раздражение, будто отучает себя отвечать по привычке — приказом.
— Будь ты на моём месте, ты бы не выбрала свою мать? — спрашивает резко, почти броском.
Я вздрагиваю плечами — не потому что испугалась, а потому что он попал в самое уязвимое. Мама для меня — святое, и он это знает. Янковский это замечает и тут же сбавляет тон, уже спокойнее:
— Я согласился только на картинку, Ника. На публичную. Потому что нужно было сгладить ситуацию после рассылки.
Слово “рассылка” повисает между нами тяжёлым камнем. У меня внутри всё сжимается в холодный комок. Снова чувствую себя мерзкой, грязной, униженной.
— Я не хотела, чтобы ты это видел, — говорю тихо.
— Но я видел, — отвечает он так же тихо. — И мой отец видел. И партнёры видели. И люди, которых я даже не знаю. И это… — он на секунду прикрывает глаза, будто проглатывает ярость, — это был пиздец.
Я уже даже не морщусь от мата, потому что понимаю: иначе это не выразить. Это простая истина.
— Почему ты мне не сказал? — спрашиваю, и голос всё-таки дрожит. — Почему ты молчал, Никита?
Я ненавижу эту дрожь. Ненавижу, что до сих пор хочу услышать от него “прости” так, будто это может вернуть мне почву под ногами.
Он смотрит прямо, не отводит взгляда. В этом взгляде нет привычной уверенности — только усталость и какая-то жёсткая честность, которая пугает больше, чем злость.
— Потому что я надеялся, что до тебя не дойдёт, — произносит он. — Я хотел сам всё решить. Удалить. Прижать. Перекрыть каналы. А потом уже… говорить.
Он перечисляет это как план операции. И это так в его стиле.
— То есть ты решил за меня, — отзываюсь горько.
— Да, — не отрицает. — Решил. И это моя ошибка, Ника.
Я глотаю. В груди стягивает. Мне хочется бросить: “ошибка — это я”, но я не позволяю себе очередного унижения.
Пальцы сами сжимаются на чашке, и я чувствую, как керамика обжигает ладони. Вроде чай уже остыл, но мне всё равно жарко.
— Я его ненавижу.
Никита резко сжимает ладонь на столе в кулак. Кожа на костяшках натягивается.
— Мне хочется найти его и…
— Не надо, — перебиваю сразу. — Я подала заявление на Макарова.
Он замирает.
— Ты подала заявление? — переспрашивает, и в голосе на секунду прорывается не контроль, а удивление.
— Да, — киваю. — По сто тридцать седьмой. И приложила всё, что было: запись, скрины, ссылку.
Пауза. Он смотрит на меня так, будто не знает, гордиться или злиться.
— Молодец, — говорит наконец. — Ты всё сделала правильно.
И эти слова почему-то отзываются во мне теплом. Как будто он признал: я не маленькая девочка. Я могу. Я умею защищаться. И это тепло опасное — потому что оно снова тянет меня к нему.
Я делаю вдох, собирая себя по кускам.
— Чай остынет, — киваю на его кружку, и Янковский делает глоток, а после в два укуса съедает бутерброд с сыром. Смотрю, как он жуёт. — Может, тебе разогреть второе? Овощное рагу с мясом.
— Не сейчас, спасибо, — допивает чай в два больших глотка и ставит пустую кружку на стол.
— Ты сказал, что с Олей временно. А сколько это?
Он сдвигает брови, будто прямо сейчас считает сроки и риски, как всегда считает.
— Несколько госконтрактов плюс пара сделок, — отвечает. — Плюс банк. Отец хочет закрыть год без провалов, иначе партнёры из Эмиратов… — он запинается и, видимо, понимает, что мне плевать на детали. — Короче, мне нужно время, чтобы закрепить позиции.
— Звучит долго, — произношу глухо.
— Знаю, — выдыхает он. — Но если ты вернёшься со мной, всё будет проще.
Качаю головой.
— Проще не будет. Ведь ты и Оля, — констатирую, — для всех будете официальной парой.
Он молчит секунду. И это молчание — честнее всего.
— Да, — отвечает. — На публике — да. Но дома я буду весь твой.
Я откидываюсь на спинку стула. Внутри вдруг становится очень пусто и очень ясно.
— Никита, ты понимаешь, что хочешь от меня слишком многого? — спрашиваю, глядя ему прямо в глаза. Не для упрёка. Для фиксации. Чтобы он сам это произнёс и услышал.
— Понимаю, — отвечает он низко. И в голосе наконец появляется то, что я помню: голое мужское упрямство, без дипломатии и схем. — Но я хочу тебя. Я хочу быть с тобой. Засыпать и просыпаться только в твоей постели.
Как же мне хочется ему поверить. Отпустить обиду, прогнуться под обстоятельства и просто быть с ним — так, как было в Москве, когда мир сужался до нашей квартиры, кофе по утрам и его ладони на моей талии.
Но я не могу.
Больше я так не могу.
Я уже однажды прогнулась. Сначала под Глеба. Потом под Янковского.
И каждый раз платила собой.
Больше я так не поступлю.
— Я не могу так, — прикусываю нижнюю губу и прикрываю на пару секунд веки. Голос выходит тише, чем хотелось бы. — Прости, но я не могу, — добавляю уже устало, — я не умею делить мужчину. И не хочу учиться.
Он подаётся вперёд, будто хочет сократить расстояние, но останавливается — не решаясь дотронуться. И в этот момент я впервые считываю в его взгляде что-то похожее на любовь: нежность и потребность.
Мне кажется, что сейчас он готов сказать эти слова вслух. Но Ник их не произносит. Вместо этого говорит тихо, почти шёпотом:
— Два месяца, Ника. Дай мне два месяца.