Одним серым ноябрьским вечером Гэй несла домой письмо от Ноэля. Когда почтмейстер вручил ей его, у нее так сжалось сердце, что она едва не задохнулась. Ей казалось, она лежит в могиле, а Ноэль идет мимо. Она так давно не получала от него писем. Так давно не видела его – с того горького вечера в «Серебряном башмачке». Она даже почти ничего о нем не слышала – удивительно, но об этом позаботился клан. Даже чрезмерно позаботился, слишком явно избегая разговоров о Ноэле. Когда Гэй входила в комнату и все резко замолкали, она знала, что это означает. Ее это ранило – ранило ее гордость. Ведь в ней еще оставалась какая-то гордость, которой она отчаянно пыталась защитить себя от полужалостливых-полупрезрительных взглядов обитателей ее маленького мирка. Она чувствовала, будто все на нее смотрят, желая узнать, как она это переживет, смотрят из-за угла, из-за занавесок, в церкви.
И ее по-прежнему мучила тайная надежда, что все наладится. Наверняка Ноэль любит ее. Не мог же он все время притворяться. Просто его околдовала дерзость Нэн, ее «отличие от всех» и смелое кокетство – то, как она умела использовать глаза. А вдруг – у Гэй перехватило дыхание на бегу – а вдруг он писал ей, чтобы сообщить, что одумался… и просит простить его и вернуться к нему? Иначе зачем он вообще ей написал?
Гэй летела домой, словно маленькая тень сквозь грустный лунный свет позднего осеннего вечера. В холодном свете далекие холмы выглядели застывшими и мрачными. У берега гулко стонало море. Одинокий ветер что-то искал и жалобно выл, потому что не мог найти. В этом мертвом мире погибло все: юность, надежда, любовь. Но если в письме Ноэля сказано то, на что она надеялась, все сразу же воскреснет. Посреди серого ноября наступит весна, и ее несчастное мертвое, окоченевшее сердечко вновь станет биться. Если бы только Ноэль вернулся к ней. Неважно, как сильно он ранил ее, как отвратительно с ней обошелся, – лишь бы он вернулся. Гордость она лишь выставляла напоказ. Во всем, что касалось Ноэля, у нее не осталось гордости, только невыносимая тоска по нему.
Добравшись до Мэйвуда, она поднялась к себе и положила письмо на стол. Затем села, глядя на него. Она боялась открывать его. Не осмеливалась открыть – хотела лелеять надежду подольше. Она вспомнила тот июньский вечер, когда ушла с приема тети Бекки, чтобы прочесть письмо Ноэля в той укромной, заросшей папоротниками лощине в стороне от дороги. Тогда она ничего не боялась. Как могла ее жизнь так измениться всего за несколько коротких месяцев? Неужели она когда-то была счастливой девушкой среди яблоневого цвета? Вся Вселенная была полна чудес и принадлежала ей, а Млечный Путь служил для нее аллеей влюбленных. Теперь осталась лишь комнатка, где бледная девушка смотрела печальными большими глазами на письмо, которое боялась открыть.
Она вспомнила первый раз, когда получила письмо от Ноэля – все «первые разы». Их первую встречу… первый танец… первый раз, когда он назвал ее Гэй… первый раз, когда его гладкая горячая щека прижалась к ее щеке… первый раз, когда она накрутила на палец золотой завиток волос у него на лбу и увидела, что он блестит у нее на руке, словно обручальное кольцо… первый раз, когда он сказал: «Я люблю тебя».
А потом первый раз, когда она усомнилась в нем – такое маленькое, маленькое сомнение, будто камушек, брошенный в пруд. Круги на воде расходились все шире и шире, пока не коснулись далеких берегов недоверия. А теперь она не могла открыть письмо.
– Больше я не буду такой трусихой, – горячо сказала Гэй.
Схватив письмо, она распечатала его. Несколько минут бездумно смотрела на него. Затем положила и огляделась. Комната ничуть не изменилась. То, что она осталась такой же, как была, показалось Гэй непристойным. Чуть пошатываясь, она подошла к окну, открыла его и села на стул.
Ноэль просил разорвать помолвку. Он «очень виноват», но было бы глупо «позволить мальчишеской ошибке разрушить три жизни». Он «думал», что любит ее, но теперь «понял, что не знал, что такое любовь». За этим последовало еще немало – у Ноэля было столько извинений и оправданий, что Гэй не стала читать их все. Какое они имели значение? Теперь она знала, о чем письмо.
Она просидела у окна всю ночь. Ей не спалось, да она и не хотела спать. Как ужасно было бы проснуться и вновь обо всем вспомнить. В мире не было ничего, кроме холодного, бледного света луны. Сможет ли она когда-нибудь забыть чудовищную белую безжалостную луну над застывшими в ожидании лесами, траурный звук ветра, шелестевшего мертвой листвой на деревьях в эту ледяную ноябрьскую ночь? В ее жизни не осталось ничего… ничего… ничего. Все случилось именно так, как предупреждал Лунный Человек: она была слишком счастлива.
Казалось, ночь никогда не кончится. И все же, когда деревья затрепетали на рассветном ветру, Гэй вся сжалась. Она не вынесет этого рассвета. Все остальные – да, но только не этот. А рассвет был такой прекрасный: малиново-золотой, трепетно-великолепный, пылающий, крылатый, таинственный – какой должен озарять счастливый мир, счастливое утро, счастливых людей. Это будто насмешка над страданиями Гэй.
«Я могла бы пережить это утро, не будь других», – мрачно думала Гэй.
Перед ней тянулась вереница нескончаемых утренних часов, год за годом, год за годом, пока она не постареет, не отощает, не померкнет и не станет зловредной, как Мерси Пенхаллоу. Одна лишь мысль об этом приводила Гэй в отчаяние. Она задрожала.
«Привыкну ли я когда-нибудь к боли?» – подумала она.
Днем Гэй весьма спокойно сообщила матери, что порвала с Ноэлем. Миссис Говард поступила мудро, почти ничего не сказав, но менее мудро испекла к ужину любимый торт Гэй с пряной глазурью. Это не вылечило разбитое сердце Гэй, а лишь привело к тому, что она до конца жизни возненавидела пряный торт.
Мерси советовала свежий воздух и укрепляющий напиток с железом. Уильям И. выразил надежду, что Ноэль Гибсон достаточно намается с этой маленькой осой Нэн, прежде чем она бросит его.
– Помни, ты – Пенхаллоу. Они не выставляют сердце напоказ, – мягко предостерегала кузина Маала.
Гэй посмотрела на нее несчастными глазами. В тот день она улыбалась всему клану и больше уже не могла улыбаться. Но ничего страшного, если кузина Маала заглянет ей в душу. Кузина Маала все понимала.
– Кузина Маала, как мне жить дальше? Просто скажи как, это все, что я хочу знать. Поскольку я, судя по всему, должна жить.
Кузина Маала покачала головой.
– Не могу – никто не может. А если скажу, что ты это переживешь, ты лишь сочтешь меня черствой и бессердечной. Но я скажу тебе кое-что, чего никому не говорила раньше. Видишь то маленькое поле между фермой Утопленника Джона и береговой дорогой? Тридцать лет назад я пролежала там всю ночь в зарослях клевера, страдая от того, что Дэйл Пенхаллоу не любит меня. Я тоже не понимала, как жить дальше. А теперь всякий раз, как прохожу это поле, благодарю свои счастливые звезды, что все сложилось именно так.
Гэй вся сжалась. Все-таки кузина Маала ее не понимала. Никто не понимал.
Никто, кроме Роджера. Тем вечером Роджер нашел Гэй в сумерках на крыльце веранды. Она чувствовала себя несчастной кошкой, замерзающей перед безжалостно запертой дверью. Ее юные глаза, когда она взглянула на него, были полны страшной муки, а осунувшееся личико в мехе воротника казалось пятном боли – лицо, которое было создано, чтобы смеяться.
– Гэй… бедная маленькая Гэй! – воскликнул он, присев рядом. – Что с тобой стало?
Гэй устало положила голову ему на плечо.
– Роджер, – прошептала она, – покатай меня на машине. Очень быстро – неважно, на какой скорости… долго, неважно, как долго… до самого заката, если хочешь… Только не разговаривай со мной.
Они поехали кататься, долго и быстро, так быстро, что на повороте дороги на Индиан-Спринг едва не сбили дядюшку Пиппина. Он ловко отскочил в сторону и, посмеиваясь, уставился им вслед.
– Значит, Роджер перешел в наступление, – проговорил он. – Он всегда был тем еще дьяволом. Всегда умел ждать.
Но дядюшка Пиппин тоже ничего не понял. В тот момент Роджер думал, как хорошо было бы сомкнуть пальцы на горле Ноэля Гибсона. А Гэй ничего не чувствовала. Она оцепенела. Но это лучше, чем страдать. Боль словно оставила ее теперь, когда она мчалась по дороге, мимо мелькающих в темноте леса огней, мимо волнующихся деревьев, подернутых инеем папоротников и манящих дюн, вперед… вперед… вперед, сквозь ночь, через весь мир, молча, не улыбаясь, чувствуя лишь порывы свободного, холодного ветра на лице и угрюмую силу Роджера, сидящего рядом за рулем. Большого, спокойного, нежного Роджера с его мягкими сияющими глазами и худыми загорелыми руками. То, что он сидит рядом, казалось совершенно естественным. Когда они поедут обратно, когда остановятся, боль ринется ей навстречу. Но это облегчение было благословением. Если бы только не нужно было останавливаться, если бы можно было ехать и ехать, вот так, вечно, через холмы, по ночным долинам, вдоль продуваемых ветрами, залитых звездным светом речных берегов, мимо пены прибоя на длинных тенистых пляжах, в прекрасную тьму, что прохладным глотком утоляет жажду израненной души! Если бы только не нужно было поворачивать назад!