К книге
Флоренций и черная жемчужинаЧасть первая. Глава 4
31%
Часть первая. Глава 4
5

С высокой и заметно покривившейся колоколенки села Беловольского раздался долгожданный перезвон, высокий речной берег ухватился за него, осторожно потянул на себя и повел дальше под обрывом, не выпуская наружу. Селянам остался только ласковый перелив, всю же чугунную мощь съела Монастырка. Местный поп Феоктист знал эту особенность. Как бы ни трезвонил огуречноголовый пономарь Конон, все одно звук умирал раньше, нежели прихожане успевали снять шапки и перекреститься. С этим надлежало что-то делать, но помещик Захарий Митрофаныч Лихоцкий ввиду лихих же событий укатил в безвестность, не оставив ни указаний, ни денег. Епархия тоже предпочла отмахнуться. Колоколенка тем временем все кренилась и кренилась, не приведи Господь – скоро совсем упадет. Сам же старый Феоктист не имел сил достучаться в нужные двери, поэтому только молился, резонно почитая занятие это наиважнейшим.

В губернских, да и вообще во всех имперских бумагах не наличествовало никакой Монастырки, река носила нерусское название, то есть в буквальном смысле – Нерусса. Таковое не прижилось, не тот характер у тутошнего люда. Ее упорно продолжали величать Монастыркой по обосновавшейся на берегу Казанской Богородицкой Площанской пустыни. Волнам же не было дела до имени, они капризничали, точили зубы о высокий берег, напрочь сгрызали мелкое камье и надкусывали крупные валуны, рычали, когда голодны, или вот так воровали колокольный звон у изнуренных полями православных.

До заката оставался еще приличный кусок небесного каравая, но крестьяне послушно начали складывать серпы и убирать в стога растрепанные снопы. Уже неделю стояли сухие безветренные погоды, и мужики спешили с жатвой. Этим годом Господь послал излишек дождей, посему не ожидалось полных закромов. Отец Феоктист ведал о том и загодя печалился необновленной колоколенке. По издавна заведенной привычке он вышел за погост, чтобы встретить свой приход на большой дороге, но вместо знакомых потных и шумных телег неожиданно лицезрел приближавшуюся из-за леса пару ретивых скакунов. Кони везли закрытую коляску. Батюшка пригляделся: передок пустовал, внутри с первого взгляда тоже никого. Он повернулся лицом к церкви и зычным голосом позвал служку Павла. Тот еще не вышел из отроческого возраста, отличался зорким глазом и ловкостью. Рыжий и конопатый Павлушка образовался снаружи вместе с Кононом, видать тот залюбопытничал. Бричка – а теперь уже стало возможно распознать в экипаже крытую бричку – приближалась ровной рысью, и востроглазый Павлушка определил масть: черные с белой полосой от лобной звездочки до хвоста – елизаровская порода, о коей много шушукались окрест. Таких лошадей вошедший в азарт помещик из соседнего Заусольского никому не продавал и ни с кем не менялся, хотел сорвать крупный куш на столичной ярмарке.

За отсутствием барина уездным дворянам виделось мало нужды в Беловольском, они наведывались крайне редко, посему поп с пономарем заинтересовались. Сам Елизаров пожаловал – это событие нерядовое. Конечно, в бричке мог катить тамошний бурмистр, или кто-нибудь из слуг, или сынок, или дочка по своим девичьим надобностям вроде вышитых салфеток-скатертей, но все равно…

Отец Феоктист пригладил ладонью бороду, приосанился, но кони отчего-то сменили рысь на ходкий шаг и продолжали замедляться. В это время с другой стороны, из полей, потянулись-таки крестьянские телеги, сами мужики в пятнистых от пота посконных рубахах, их бабы с завязанными по глаза лицами, в простых, без шитья и пестроты одеждах. Впереди шел могучий Трифон, волосы он собрал в хвост, дочерна загорелые руки висели обухами. Рядом бежал его пес – гроза окрестных волков. За ними тянул молодого, не обученного еще мерина кривой Яков, по привычке напялив грешевник ниже положенного, чтобы прикрыть досаду с глазом. Ему помогал взрослый сын, такой же вислоплечий, как отец. Мерин их не желал слушать – наверное, тосковал по утраченной радости соития с молодой и сочной кобылицей. Обычная картина вечернего села наложилась на необычную с елизаровской двойкой. Вторая представлялась интереснее, но первая получалась ближе и загораживала обзор. Пономарь с досады крякнул, а Павлушка потянулся вперед, чтобы первым рассмотреть, куда последует приезжий барин. В этот самый миг среди крестьянской гущи заверещала баба, ее визг подхватили еще несколько пронзительных голосов, и сразу же заохали басами мужские. Все шествие затормозило, заворочалось, меняя направление. Священник озадачился, но из боязни уронить сан остался на месте, Конон покосился на него и тоже замер, не умея скрыть на бледном лице греховного любопытства. Павлушка же, не чинясь, побежал к крестьянским подводам. Те уже вовсю двигались через клин, что раздваивал дорогу на проселочную и торную. Раз они посчитали нужным остановить двойку вместо того, чтобы снять шапки и поклониться проезжим господам, дело разворачивалось необычное и, следовало полагать, не вполне добронравное. Батюшка на всякий случай перекрестился и взял Конона за локоть, повелевая хоть и медленно, не теряя чинности, но все-таки двигаться в ту сторону. Яковлев сын уже запрыгнул на своего мерина и почесал наперерез, Трифон первым, как шел с поля, выбрался на середку большой дороги со своей телегой, перегородил. Ну точно: что-то приключалось прямо здесь! Наконец упряжка достигла скучившихся беловольских крестьян, завязла в них. Донеслись громкие возгласы, причитания и ошалелые матерки. Тут уже не пристало манерничать, и отец Феоктист с пономарем рванули со всей мочи.

Они добрались минут через десять или пять, но этого времени хватило, чтобы одинокие вскрики превратились в тучный вой. Перед приходским священником раздвинулись просоленные и пропеченные зноем спины, обнаженные головы, испуганно прижатые к груди руки. Он очутился перед конскими мордами. Те скалили замечательно крепкие крупные зубы, трясли смоляными гривами, беспокойно всхрапывали, словно прося у людей помощи. Батюшка прошел дальше, вдоль нервно дрожащих боков. Бричка не представляла ровно никакого интереса ни снаружи, ни изнутри – пустая и черная, как неудача. А вот за ней волочилась какая-то бесформенная морока, скрученная, казалось, из грязного тряпья и порыжевшей травы.

Первой безопасной догадкой слабого глазами отца Феоктиста стала коряга – подцепили, а освободиться не могут. Но тогда не вопили бы оглашенные бабы и не крестились бы хмурые мужики. Священник подошел поближе, откуда-то выскочил утиравший нос Павлушка, схватил батюшку за рукав, провел ближе, к самому как ни есть недоразумению. Сбоку двигался кто-то еще, какая-то знакомая девка, она неожиданно завопила благим матом. Поп склонился и тоже вскрикнул.

То, что он с подслепа возжелал принять за опутанную рваниной корягу, вырисовалось не чем иным, как женским телом. Судя по остаткам одеяния, не из простых. В окровавленных волосах мелькали репьи, нос расплющился, глаза забились дорожной пылью. Голова походила на мертвую, зачахшую в неводе рыбину, что билась, билась, да и покорилась судьбе, истратив силы.

Сразу же открылась и причина беды: когда несчастная барышня устремилась наружу, широкая юбка ее зацепилась за дверцу, и тут же сорвался с привязи аркан, метнулся в ноги, запутал, а кони с чего-то понесли. Тот злополучный аркан висел на прибитом к стойке крючке, вроде ему не должно кидаться в колени седокам и стреножить их. Между тем…

Темно-синее господское платье запылилось, изорвалось, из дыр торчало кровавое мясо. Злую шутку сыграл со своей хозяйкой и корсет: полосы китового уса впились острыми стрелами в тело. Одна прошила насквозь бедро – отменно стройное и соблазнительное, вторая впилась в живот, разворотив его до кишок.

– Батюшки-светы! – голосила Трофимова баба Аксинья, полногрудая, вечно на сносях, но притом с ядреными свекольными щеками и блестящими умными глазками любительницы посудачить.

– Ох уж Русь-матушка – на соленое не скупится.

– Грехи наши тяжкие!

– И-и-и-и! Матушка-заступница!

Всхлипы, вой, бессвязный клекот, даже лошадиные всхрапы – все смешалось и загустело, предзакатное солнце поддало жару. Отец Феоктист снова заглянул в бричку, недоумевая, где же сам барин. Та безнадежно пустовала, кожаный верх держали упрямые, нисколечко не погнутые и не удрученные годами спицы. На полу валялся истоптанный кружевной платок, соломинки, пожухлый ивовый хвостик. Сиденья покрывала пятнистая коровья шкура, по летнему времени – самое то из-за малой ее ворсистости, понеже на густой овечьей и взопреть немудрено. Не наблюдалось ни ридикюля, ни узелка с провизией, ни ранца – ровным счетом ничего. Батюшка снова вернулся к бездвижному телу, нагнулся, потрогал зачем-то аркан. Тот увяз прочно, впился в колени своей жертвы, как голодный пес в кусок мяса.

– Да жива ли она? – испуганно пролепетал Павлуша.

– Где там жива, преставилась. – Чья-то тяжелая рука отвесила служке беззлобный подзатыльник.

Солнце приготовилось нырнуть в свое логово за темными верхушками, окрасило окрестности алым. В его лучах растерзанная плоть барышни раскровянилась, смотреть на нее стало еще жутче. Следовало прибираться. Поп кивнул, очередной раз пробормотал что-то из молитвослова. Со стороны села поодиночке и кучками сбегались остальные крестьяне, всем требовалось встретиться с лихом глаза в глаза.

– Ишо недоставало нам, – тяжело вздохнул Яков и велел сыну стреножить скакунов, отцеплять покойницу, укладывать на подводу и везти к земскому старшине. Оттуда уже затемно послали в уезд за властями, но тех не ждали ранее завтрашнего дня, потому тело отправили на ледник к богатому мельнику Власу, а елизаровских коней до поры до времени оставил у себя в конюшне кривой, но притом зажиточный Яков.

На этом для крестьян села Беловольского история сия закончилась, а для капитан-исправника Трубежского уезда Орловской губернии Кирилла Потапыча Шуляпина – началась.

* * *

На всех бесконечных просторах Российской империи трудно сыскать столь же дальновидных государственных мужей, как председатель земского суда господин Поддубяко Викентий Сомыч, иже с ним Мержатов Николай Николаич, Тупольский Егор Изяславыч и другие заседатели. Им повезло придумать беспроигрышную комбинацию, поселив капитан-исправника в разделенном на две неравные части казенном доме. Первая – служба: приемная, кабинет с безоконным закутком для шептунов, тусклая каптерка для десятских. Вторая – жилье: гостиная, столовая, опочивальни, гардеробные, гостевые. Это строение досталось земству как выморочное после разорившегося барина-болтуна. Тот промотал весь капитал и остался на старости лет с одним домом в Трубеже. Не располагая великими площадями, земский суд постановил отделить от своего тела полицейскую управу, а заодно и угнездить капитан-исправника. До того семейство кочевало по казармам, своим углом обзавестись не удавалось, и жизнь представлялась в некоторой степени беспросветной. В новой же любопытной диспозиции выигрывали обе стороны: Кирилл Потапыч наделялся бесплатной крышей, но и служить ему приходилось на совесть, земские же чины перекладывали на его голову весь правопорядок целиком. Будет скверно блюсти должность – лишится крова. В подобных обстоятельствах ни один порядочный отец семейства не станет манкировать долгом.

Казенная часть не манила уютом и не удивляла убранством. На шершавой, много повидавшей поверхности рабочего стола жили в согласии простой чернильный прибор без загогулин, деревянный пенал с заточенными гусиными перьями, часослов под вышитым шелковым ликом пречистого архангела Михаила, жидкая стопка листов, трехглавый подсвечник, и более ничего. Столешница представала гладким прудом с хижинами по окоему, но вовсе без лодок. Чистоте служебного места долженствовало являть собой порядок и в делах, потому исправница Анна Мартемьянна – полная синеглазая луна с ямочками на щеках – блюла ее со всем усердием. В юности она сияла тоненьким очаровательным полумесяцем, но, как и положено, со временем приросла телесами. Лицо ее в любой час матово мерцало, будто сдобренное густыми свежими сливками, крупный рот уравновешивался маленьким и мягоньким подбородком, пепельные кудри воланами лезли из-под чепца, кружа душистым облачком вокруг невысокого чистого лба.

Опять же Анна Мартемьянна при такой хитрой диспозиции имела возможность регулярно инспектировать служебную половину. Она ежедневно заявлялась с девкой Палашкой, а та – с водой и тряпками. Исправница смотрела с прищуром и нередко кривила пухлую розовую губку, девка терла подоконники и мебеля, а на полу покачивалось полное ведро, обнаруживая досадную кривизну половиц. Помимо стола в комнате помещались шкаф с глухими дверцами на замочке, две разнородные тумбочки, два напольных ступенчатых канделябра по углам, герань и бальзамин в глиняных горшках.

Приватная же часть походила на заботливо обихоженную норку волшебницы средней руки: невеликие комнаты, на креслах вышитые накидки, на кроватях башенки из подушек, на стенах бархатные медальоны, на тумбочках резные салфетки, на окнах многослойные фестоны. В целом же – первостатейное провинциальное очарование.

Выйдя за небогатого безземельного дворянина Шуляпина, Анна Мартемьянна бесперебойно изыскивала способы прикрыть скудость средств. Так она увлеклась разведением комнатных растений, причем добилась весьма значимых успехов. Где ветшала стенная обивка, приходили на помощь фикусы и драцены. В гостиной стояли три или четыре деревянные кадки с апельсинами и лимонами – настоящая оранжерея. Зелень отменно скрашивала неприхотливый быт и даже вызывала зависть у господ побогаче. Прочих прелестей в комнатах не наблюдалось, разве что безукоризненная чистота. Родительские будни скрашивала главным образом любимая единственная доченька Анастасия Кирилловна.

Сам капитан-исправник отдавал должное супруге и почитал свою семью образцовой. По молодости он тщился добиться славы и денег, но с годами понял, что доблесть и честность вознаграждались по-царски в одних лишь сказках. Бог миловал обойтись без увечий в польских войнах и походе армий второй коалиции на Наполеона. В третью он уж не подался – написал прошение об отставке и поселился в родном Трубеже. Внешне Кирилл Потапыч отнюдь не являл собой грозного витязя: приземист, пухловат, паче того добродушен и прост лицом. Щечки его забавно круглились, словно за каждой припрятано по спелому ранету. Пшеничные усы не рассекали лицо кинжалом и не свисали унылой паклей: они цвели добропорядочными одуванчиками по обе стороны румяно-персикового лица. Возможно, оттого и взгляд его не колол и не сверлил, а любовно оглаживал. Это касалось и нарушивших закон либо подозреваемых в злоумышлении, и простых наблюдателей, сиречь свидетелей, и приятелей из земского суда. По сей причине никто и никогда не мог утверждать, что именно на уме у капитан-исправника, в самом ли деле он занят поимкой одних лишь уездных мышей или готовит изощренную каверзу настоящему преступнику.

Дождливым летом 1810-го от Рождества Христова и Кирилл Потапыч, и Анна Мартемьянна пребывали обеспокоены одним и тем же: как бы посчастливее выдать замуж Настюшу. Не пристроить поудачней, не за высокородного, а именно что посчастливее, дабы все как у батюшки с матушкой – ладком, рядком, с дружеской сердечностью, с пониманием, и в пиру, и в миру, и в горе, и в радости. Оно ведь как: за богатым жена что вещица – совета у нее не спросят, завистники кусают при любом случае, родня ни в грош не ставит. Чтобы терпеть да огрызаться, нужен гранитный либо кованный в кузне характер, слезы доверять только подушке, а на публике скалиться во все зубы, выдавая то за улыбку. У Настеньки же нрав мягок, вся нежная душа написана на личике. Ей бы любви полный черпак.

Впрочем, не всегда исправник с исправницей рассуждали столь похвально, это прилипло к ним в последний месяц, вернее, с той поры, как в Полынном поселился возвернувшийся из фряжеских земель ваятель Флоренций Аникеич Листратов. Мысль такую навеяла наученная сваха Леокадия Севастьянна – особа в высшей степени просвещенная, с подходцем. Она разложила карты, что пасьянс из одних козырей – все сошлось! Дескать, образование у него самое что ни на есть замечательное и сам пригож. А талантливым дорога и в сановный Санкт-Петербург, и в Москву, и вообще везде, быть им принятым при дворе и обласканным, ходить в шелках и горя не знать. Ну и на всякий случай: у помещицы Донцовой нет наследников, она-де не обидит воспитанника. И родня-де ее, Корсаковы с Елизаровыми, и соседи со всех сторон почитают Флоренция ровней, хоть он из мещан. Все это пелось ладно, без фальши, так что Анна Мартемьянна (она вместе со всеми уездными дамами сделалась пристрастницей учения Леокадии Севастьянны), зажглась сама и склонила супруга в сторону непризнанного пока художника Листратова. Кирилл же Потапыч ценил в том умоискательность и прозорливость – редкие по нынешним временам качества. Не то чтобы на горизонте не наблюдалось иных женихов, но больно уж складно, с изощренной доказательностью плелись уговоры. Правда, наученная сваха обещала устроить все самолично, что означало привести купцов в уставленную кадками гостиную Шуляпиных. С этим возникли сложности.

Аккурат в то время, когда надлежало влюбить Листратова в барышню и поселить в его душе необоримую тягу сделать признание, со свахой сотворилось невообразимое, вылившееся в трагедию. Нынче она пребывала не здесь и по этой причине не могла исполнить обещанного. Светлые же, разумные ее идеи продолжали жить в каждой усадьбе, на каждой улице. И вот еще незадача: воодушевленная Настенька уж всерьез поверила, что в скором времени ей предстоит стать госпожой Листратовой, взахлеб обсуждать с супругом его грандиозные – паче того, монаршьи! – заказы, обставлять с изяществом дом, выбирать дорогие безделушки в парижских салонах и прочая-прочая… Ах! Девичьи сердца так хрупки, лилейно-беспорочны и наивны, их так легко полонить и так непросто высвободить! Одним словом, Анастасия Кирилловна видела во Флоренции грядущего спутника жизни, и никак иначе.

Анна Мартемьянна была отличной супругой, но не вполне здравомыслящей матерью. Она не умела приструнить единственную дочку ни в малолетстве, когда та не желала носить косынку на толстеньких пушистых косах, ни теперь, в девичестве. Посему маменька постановила: раз Настюше угодно связать судьбу со златоглавым и кареглазым Флоренцием, все должно сложиться именно таким образом. Иначе ее душеньке, звездочке, ангелочку придется страдать. Ведь учение о счастливых супружествах зиждется не на одних свахиных словах – наоборот, эти слова проистекают из многих наблюдений. Раз так, то Анастасия Шуляпина и ваятель Листратов созданы друг для друга самим Господом нашим, да святится имя Его! Они сходны вкусами, характерами, устремлениями, ей суждено стать ему опорой, а ему при ее поддержке выбиться в знаменитости.

На веранде между казенной и жилой частями дома капитан-исправника все это звучало весьма и весьма недурно, особенно если учесть, что главными слушателями являлись все те же кадки с растениями, которые госпожа Шуляпина выносила по теплому времени наружу подышать настоящей жизнью. Осталось только дождаться сватов, а лучше того – убедить Флоренция поспешить с объяснением.

Кроме забот об устройстве дочки Кирилл Потапыч тяготился двумя вещами. Первая заключалась в злокознях новопосаженной яблоньки. Вторая – в хитроумных, по всей очевидности ведьмовских, деяниях на берегу Монастырки вблизи села Малаховки. Притом сам полицейский голова никакого колдовства не признавал и нещадно порицал легковерных. Оно ведь как: допусти существование волшебного злодея – хоть Бабы-яги, хоть самого Змея Горыныча, – так на него сразу же спишут все беды – от смертоубийства до неурожая. Зачем же тогда власти? Нет, эта стезя вела в дремучести похлеще здешних лесов. Просвещенному народу надлежало следовать иной тропой.

Дела же обстояли в высшей степени загадочно. Прошлым годом, примерно летом или уже после Ильина дня, томная барышня Глафира Сергевна Полунина зачем-то отправилась на бережок со своей подслеповатой няней. Точнее, вовсе невидящей, проглядевшей от старости все глаза. Но девице на то начихать, ей желалось сочинять стихи и непременно в уединении, на природе, с глазу на глаз с непослушным течением и травным шебуршанием. Как водится, ближе к центру села травы шебуршат не в пример хуже, нежели с краешку, чем дальше от людей, тем они залихватистей, аж за душу берут. К тому же Глафира Сергевна зачем-то вдела в уши дорогущие матушкины серьги, а на шею повесила драгоценную подвеску в тон: рубиновую каплю. Причины ее поступка остались сокрытыми, не иначе как украшения делали травы слышнее, а стихи благозвучнее. Так или иначе, она вернулась домой спустя два или три часа, поддерживаемая слепой старухой. Улыбка гуляла по лицу блудливой кошкой, серьги кроваво краснели и даже добавляли румянца щекам, а подвески не сыскалось. Как так? Цепочка золотая надевалась через голову, без замочка, что не позволяло ей расстегнуться. Порваться бы вроде тоже не с чего, потому как редко носимая и бережно хранимая вещь, однако порвалась. И самое главное – ну просто беда бедовая! – Глафира Сергевна запамятовала попросить матушкиного согласия вырядиться на свидание с Монастыркой как на бал к губернатору.

Обнаружив сию ужасающую недостачу в гардеробе, барышня едва не лишилась рассудка. Сначала она кинулась в рев и заламывание белых ручек, потом опомнилась, побежала назад к травам, одна, ополоумевшая, растрепанная, как простая девка. Тот вояж ее проходил аккурат по берегу, ни шагу в чужой двор, чтобы не испортить поэтического настроения грубыми подробностями, или в лес, чтобы не испачкать туфельки.

Окончанием маршрута служила лодочная пристань, куда давно уже не наведывались рыбаки. Они перешептывались, что подле завелись мавки или иная нечисть, кто-то воду мутит, рыбу отводит – одним словом, нечего там делать. Между тем пристань являла собой самое идиллическое место во всей шумной и тороватой Малаховке. Мосток ее составляли не доски, но бревнышки, со временем потерявшие кору, выдубленные и отполированные волнами. Они темнели под ногами гнедыми спинами, пахли въевшейся речной сыростью – богатой, не избяной. Неподалеку на берегу росла обильная косами ива, тоже старая, пышногрудая. Ее руки держали причал с двух сторон наподобие праздничных ворот. Пройдешь под аркой – и будто попал к русалкам в гости. У самой водяной кромки золотился необыкновенно мелкий и нежный песочек, на камнях, что грудились вкруг опор, разросся изумрудный мох. Монастырка тут расширялась, и течение пряталось под волнами. Темно-синяя густая непорочность лежала послушной самкой, а мосток вроде лизал ее бессовестным темным языком. В том месте пребывала некая первородность, и создавали ее не по случаю, но с умыслом. В таких пасторалях только объясняться в неземной любви и слагать вирши – земным хлопотам туда соваться незачем. И вот ведь любопытно: лодки давно уж обходили причал стороной, а он все не ветшал, не заваливался, гниль его не брала, стоял себе как картинка для чьей-нибудь сказки.

Однако Глафире Сергевне в тот проклятущий день оказалось вовсе не до красот. Вернее, в первый раз как раз таки до них, а во второй – увы. Ей помнилось, что на мостке подвеска еще щекотала ее бледную шейку, после же нахлынуло вдохновение, барышня уже посвятила ему себя целиком, так и посеяла драгоценность. Вернувшись к злополучной позиции, она высматривала, едва не вынюхивала до исподней сущности каждый кусочек помоста, каждое бревнышко, одетые мхом каменья внизу, даже дно реки, золотистый песочек – все тщетно. Вроде красному на синем да зеленом должно полыхать пламенем, а все одно не сыскалось.

Разбитая неудачей Глафира Сергевна не нашла в себе сил признаться во всем как есть. Она сочинила небылицу, дескать, напали злодеи, сорвали с груди алую каплю и подевались в никуда. Правда, при том присутствовала нянька, и барышне стоило немалых усердий убедить ее поддакивать. Впрочем, история и без того звучала в высшей степени несостоятельно, так что матушка и не помышляла ей верить. Госпожа Полунина крепко-накрепко отругала дочь, обозвала ее словами, какими постеснялась бы крыть челядь, посадила на хлеб и воду, не глядя, что в хороших домах такие крайности по нынешним просвещенным временам стали моветоном. Она бы и побила, да не умела, звать же девок для такого неплезирного дела – лучше сразу в омут без духовной грамоты. Тем не менее, поостыв и взвесив все разом, барыня обратилась к капитан-исправнику с жалобой, мол, так и так, под вашей рукой лиходеи нападают на честных девиц, похищают драгоценные предметы, так и до обесчещения, и до самого лишения жизни недалеко.

Кирилл Потапыч принял трагедию близко к сердцу, потому что редко имел жалобы от неподатного сословья за исключением сетований на беглых крестьян. Поднять руку на барышню – это не копну сена у соседа слямзить. Он завел положенную процедуру, опросил ближних и дальних жителей Малаховки, самолично посетил треклятый мосток, ничего не нашел и спрятал нетолстую кипу исписанных страниц в свой шкаф под замок. Кроме того, они с Анной Мартемьянной имели повод пообсуждать происшествие за чаем.

А после жатвы нечто наподобие приключилось вдругорядь: лавочница Любавка выгуливала вдоль бережка свою непоседливость. Она уродилась разбитной, свеклощекой, приземистой и ухватистой – одним словом, палец в рот не клади. Одевалась при этом всегда опрятно, даже богато, и походила на разъевшуюся белочку с распушенным хвостом. Прожитые годы сделали бабенку умелицей запихивать мужей под каблук, а после и спроваживать на тот свет – уж третьего схоронила! Лавка ей досталась от первого, второй же не скупясь в нее вложился, так что вдове не приходилось особо тужить. По всей вероятности, Любавка отправилась на мосток сводить с ума четвертого, не иначе. Неизвестно, споспешествовала ли ей удача в сем непростом начинании, но на шее у вдовушки плескалось изрядное украшение. Правда, серебро, не золото, зато с прелестными малахитами, и не с одним, а с целой россыпью. Господь наградил лавочницу удивительными зелеными глазами, и камни необыкновенно ей шли. Вернулась она голошеей, и опять же не сразу это заметила.

Любавка тоже прибежала к господину Шуляпину с жалобой, но не стала придумывать никаких разбойников. Сразу заявила:

– Ваш высокоблагородь, тама нечисть.

– Что? – опешил капитан-исправник.

– То! Цаца моя – ту! Что твоя гирька али похлеще аще! Евоную ни в жисть бы не прошляпить. Коли прошляпила, то бес наворожил.

– Погоди, тьфу-ты ну-ты! – Кирилл Потапыч на дух не выносил не только ведьмачества, но и бесовщины, понеже от Сатаны и его приспешников все одно нет спаса.

– Уж некуда годить! – голосила тем временем Любавка. – Прогодила уж цацу, родненькую мою ж. Ты поди, ваш благородь, напужай тама. Пущай вернут.

«Вот ведь какая, – с досадой подумал Кирилл Потапыч, – сама верит в колдовскую страсть, сама же требует ее обуздать. Все людишки таковы. С этой стороны – дремучее мракобесие, а с той – неизбывная вера в просвещенную власть и законный уклад. Как, по ее разумению, должен я приструнить ведьм и бесов? Огнем ли на них идти либо святой водицей?»

– Ты вот что, бабонька моя, перестань причитать да возьмись за ум. Не было ли там лихих людей, кто уговорами, паче того, угрозами изъял твою ценность?

– Ништо! Вот те крест! Ни единой души окрест, хоть железом каленым жги!

Тут Любавка тоже явно лукавила: если ни с кем не намечалось свидания, зачем бы ей вообще туда соваться? Шуляпин для вида записал ее глупости и забыл. Ну случайное совпадение, мало ли…

Однако уже через неделю к нему повадились: то тяжелая кузнецова дочь пошла по грибы со сватьей, почуяла томление и уединилась на пристани, дабы прийти в себя. У нее пропал оправленный в серебро волчий клык – суровый оберег. До того, как оказалось, еще по весне, бабы то ли хороводили, то ли ворожили да зашли на мосток набрать водицы для каких-то недобропорядочных сует. Трое из них вернулись без нашейных украшений: одна посеяла монетку с проколотым брюшком, вторая – простые деревянные бусики под лаком, третья – костяную рыбку на шелковом снурке. Все эти истории складывались в чепуху. Ну кому придет в голову зариться на деревянную дрянь? Притом у всех имелись нательные кресты: у двух – чистого олова и у Глафиры Сергевны, само собой, благородного металла. Между тем никто крестов не лишился. Потом, уже перед снегом, донесли, что и полоумная бабка Исаковна обронила на пристани повязанное на шею венчальное колечко, вроде золотое, хотя откуда у ней золото! И еще, и еще… Легенды сбивались в крепкие скелеты, обрастали мясом, надевали пестрые одежки. Вот уже и предводителевы дочери будто бы остались на том месте без янтарей и жемчугов, и премудрая Мария Порфирьевна вернулась без сапфировой ягодки на изумрудной ножке. Казалось, что весь уезд шествует туда стройными рядами, как на всенощную, притом делать-то там и нечего.

Кирилл Потапыч махнул рукой, к вящему своему удовольствию. Он вообще любил оставлять пустое на произвол, оно там усмирялось скорее, нежели хлопотами. Наступила зима, Монастырка оборонилась от оговоров ледяным доспехом, дамское сословье обуздало стремление к ворожбе, травам и стихосложению. Все бы ничего, да с половодьем снова повадились смуты: у мельничихи развязалась тесьма и спал с шеи медальон – ценная, памятная вещица об усопшей барыне, что взяла ее в дом девочкой-сиротой, выходила едва не саморучно. Опять же нательный крестик остался цел. Мельничиха показывала без суесловия, что тесемка именно развязалась. Будучи тряпичной, она не соскользнула под ноги, а зацепилась за подол. До того же сорок годков узелки держались нерушимы, тесьмы протирались, но не развязывались. И еще одна, истопникова баба, прибежала с потерей. У нее распался на части кожаный снурок, вроде истлел, хотя и новехонький, едва с минувшей зимы. На нем болталась безделица – крохотная, опять же кожаная котомочка с первыми волосиками дитяти. Не то чтобы истопничиха просила сыскать да вернуть, просто тыкала в доказательство обжития мостка нечистью. И еще две – болтушка Баженка и толстенькая неповоротливая Серафимка – посеяли что-то ненужное и несуразное, носимое бережно на шейках. Они не жаловались, это уже молва донесла. И в который раз Господь сберег священный символ свой.

Вся эта нелепица больно напоминала бесовщину, как бы ни отмахивался от нее добродушный Кирилл Потапыч.

Среди уездных девок прошел слушок, де лучше бы не дразнить зло и позабыть дорожку на старую пристань. Оно и разумно, да вот беда: девки девками, а спесивые барыни – своим умишком. В начале лета, выбрав нечастый просвет меж дождей, на богомолье прибыли тетки помещика Слуцкого. Им, само собой, захотелось полюбоваться рекой, а в этом случае никак не обходилось без помоста за ивовыми воротами. Они и пошли туда. На обратном пути обнаружилась пропажа: бирюзовое ожерелье в золоте и еще что-то. Каждая оставила дань. Происшествие всколыхнуло уезд с новой силой, и теперь уже предстояло непременно разбираться.

Пока суть да дело, к Анне Мартемьянне приехали погостить сестра Елена с племянником Володей – совсем молоденьким беловолосым офицериком из тех, кто никого не слушает. Елена Мартемьянна нравом обладала пылким, к тому же любопытничала до всякой новизны. Она с утра до вечера колесила по уезду, будто специально искала приключений. И набрела-таки на них! Не будучи предупреждена про поселившиеся в Малаховке необычности, она посетила известный монастырь, оставила мзду, а после пошла прогуляться берегом реки. Там, конечно, заметила чудесный мостик, ступила на него, а обратно вернулась уже без жемчужной нитки. Услышав о горе, добросердечная Настюшка всплеснула руками и вопросила:

– Разве вы, тетушка, не слыхали, что на той пристани все теряют какую-нибудь ценность?

– Как? – вылупилась на нее Елена Мартемьянна. – Разумеется, я ни сном ни духом. А разве трудным вам представлялось оберечь меня?

Так в доме Шуляпиных поселился скандал. Володенька безуспешно исследовал берег и сам помост, но в итоге только перепачкался. Анна Мартемьянна готовила сестре примочки от мигрени, Кирилл Потапыч хмурился, предвидя объяснение, и не ошибся. Свояченица устроила ему жаркую парную:

– Вы отчего же, дорогой зятюшка, не пресекаете подобные непотребства? Разве достойно отворачиваться, паче того – закрывать глаза, когда окрест шалит нечисть либо колдунья какая пользуется полновластием? Непременно надо ее призвать к ответу. – Она сводила к переносице брови – точь-в-точь такие, как у любезной его супруги, – подливала злого негодования в синие глаза, тревожно барабанила пальцами по рукоятке кресла.

– Помилуйте, сударыня моя, что же вы мне предлагаете? Отписать в епархию? Да меня же засмеют!

– Отнюдь. Никуда не следует отписывать. Коли так все запущено, надо просто разобрать тот помост на бревнышки, спалить в печках.

– Последуй я вашему совету, все станут говорить, что капитан-исправник испугался чертей.

– Не чертей, а мавок, папенька, – встряла Анастасия Кирилловна.

– Полноте! Не стану я подпевать мракобесию, даже не просите.

– Отчего же мракобесию? – Елена Мартемьянна хищно раздула ноздри, и в этот самый миг куда-то пропало их сходство с сестрой. – Вверенные вашим попечениям люди теряют самые ценности, самые заветные вещи, притом под рукой нечистого. Кому, как не вам, приструнить, отбить охоту к шалостям? А заодно и вернуть мои прелестные жемчуга и пропажи прочих пейзан?

Кирилл Потапыч с тоской подумал, что лучше бы Глафире Полуниной оказаться правой, пусть бы разбойники, а не это безобразие.

– Что ж, сударыня моя, – выдохнул он, – вам угодно сделать меня посмешищем? Извольте. Только наперед растолкуйте, за какой надобностью вы надели украшение, когда отправились не на бал и не на ярмарку, а поклониться святому кресту да помолиться? Не кажется ли вам, тьфу-ты ну-ты, что потеря-то не случайна, а проистекает из пустого тщеславия? Что все задумано Господом нашим с хитростью и даже с поучением?

– К-как?! Вы меня же и корите? Ну уж, дорогой зятюшка…

– Полноте… Не сердитесь, сударыня моя. Однако должно понимать, что каждому нести свой крест. Ну подниму я шум, суету, начнутся оговоры, пуще того – обидные дознавательства. А жемчугов ваших так и не сыщется. Каково?

– Отчего же не сыщется? Непременно сыщутся. – Елена Мартемьянна заломила руки. – Впрочем, вы правы. Да будет вам известно, мы сами с Володенькой сыщем ту ведьму. Найдем и примерно накажем. И непременно отнимем назад все похищенное. – Она отвернулась к окну, полная негодования. Настенька притихла в углу, не смея дышать в полную силу.

– Вот ведь любопытно, – продолжал Шуляпин, не слушая любезную свояченицу и не глядя на нее, вроде сам для себя. – Кольца, серьги, браслеты, брошки – мало ли кто чем украшается, тьфу-ты ну-ты! – и ни единой-то ведьминское отродье не умыкнуло. Только нашейные вещи. Вот она где загадка.

– И впрямь: всем загадкам загадка! – сварливо передразнила его Елена Мартемьянна. – Ну и слава Спасителю нашему, что не умыкнуло. Иначе доподлинно обнищали б. У меня, чай, яхонт на пальчике.

– Позвольте! Коли дело в каком нашейном колдовстве, отчего ж кресты на местах болтаются? А если в корысти, отчего ж кольцами-брошами брезгует? Что-то не разберу я вашу нечисть, бестолковая она как есть.

– Это я вас не разберу, зятюшка. Ведьма – сущность непознанная. Что ей корысть, что баловство – одному лешему ведомо. – Рассерженная дама проповедовала с истинно менторской интонацией, будто зачитывала диссертационное исследование на предмет колдовских ухищрений. – Да будет вам известно…

– Не заводитесь, сударыня моя, – миролюбиво протянул капитан-исправник. – Бесспорно, что там имеется некая хитрость, как-то обустроена сия нечистая механика. Но я, признаться, окромя молитвы, другого оружия не нахожу. Вам бы к батюшке да исповедаться…

– Как… Как же… И это все, что вы имеете мне сказать? – растерялась свояченица.

– Молитва – это ведь немало, сударыня моя.

– И вы думаете, что…

– То-то…

– И теперь?..

– Ни! Даже не помышляйте…

– Какая же, однако, досада!

Притихшая в углу Настюшка слушала изо всех сил, но так и не сумела понять. Ей ужасно не терпелось порасспросить и в то же время не хотелось выглядеть глупышкой.

За окном завел свару боевитый петух бабки Астафьевны, что предводительствовал всей пернатой армией задних дворов. Висевшие на плетне корчаги сменили цвет с веселого рыжего сначала на медный, после на кирпичный. Прозрачный лунный серпик срезал верхушку высокого клена и нацелился залезть повыше. На улицу опускался вечер, и предприимчивый Володенька уже спорил с десятским, требуя седлать кобылу. Он ежедневно отправлялся куда-то в сумерках и пропадал до самой темноты. Не иначе как завел себе зазнобу.

Елене Мартемьянне вдруг сделалась тесна выходная синяя юбка, она замахала ладошками, плеская глотками прохлады в разгоряченное спором лицо. Маневр явно не приносил облегчения, тогда она извинилась и вышла сменить тугой сатин на атласный шелковый халат. Сколько себя помнила юная Анастасия Кирилловна, столько времени тетушка приезжала в гости, привозя в дорожном сундуке именно эту прелестнейшую вещь: темно-коричневую с желтыми, оранжевыми и серебристыми линиями разновеликой толщины, длины и формы, вроде собрания невообразимых райских птах. Казалось, красивее уж ничего не может быть. В таком халате Настеньке мечталось ходить перед суженым в счастливой взрослой жизни, переставлять фигурки на каминной полке, звонить в колокольчик, веля подавать на стол. Ах, если бы тетушка подарила ей на венчание именно этот халат!

В ту минуту как за Еленой Мартемьянной заколыхалась заменявшая дверь тяжелая портьера, произошло и некое движение за оградой. Оно вкатилось в раскрытое окошко шелестом или шепотком, но сразу обрело форму докучливой непредвиденности. Потом раздался звук, вроде вдалеке прогудел колокол или хором ахнули с две дюжины голосов. Шум приближался, Кирилл Потапыч недовольно крякнул и поднялся с уютного креслица: чутье подсказало, что маета мчится по его душу.

Капитан-исправник не ошибся: не прошло и пяти минут, как на служебное крыльцо поднялся кривой Яков из Беловольского – мужик хозяйственный, но крутенький нравом. Он беззастенчиво затарабанил в закрытую по неурочному времени дверь и завопил:

– Отворяй, Потапыч, лешак барышню уморил!

Предыдущая главаГлава 5 из 16Следующая глава