К книге
Флоренций и черная жемчужинаЧасть вторая. Глава 12
81%
Часть вторая. Глава 12
13

…И вскоре все получилось: дряхлый седоусый мастер отдал ему подвеску. Красотой она затмевала прежние серьги, хоть в тех было две жемчужины – две, а не одна. Остатков его жалованья не хватило, чтобы оправить в серебро, пришлось занять, ибо не желал он пускать на сие те нечистые деньги.

Про них отдельный разговор, их еще отмаливать ночами без сна, снявши апостольник драгоценный. Он их копил в отдельной котомке, в сундучке под образами. Вроде очищались, да разве ж от такого очиститься? Он против воли ими замарался, но без них его заводику, его мечте, всей его России не встать с карачек. Без этих невеликих денег он даже печь не построит. А без печи заводу не быть, а без завода – фратернии, без фратернии, без многих в том роде – всей державе так и стоять по колено в пашне, не выбраться ей. Перестроить, подковать, настегать, чтобы выпрыгнула, заторопилась, полетела вскачь, обгоняя спесивых европейских соседей, – вот его великая цель. Стряхнуть перхоть с могучего тела Отечества своего, очистить его от репьев и струпьев, накормить досыта, чтобы заиграли мускулы. Для такого не жаль ничего – даже (прости, Господи, и святитель Спиридон иже с ним!) белейшего апостольника.

С деньгами получилось занятно. Она давно умела и промышляла помаленьку, он же ей требовался для заметания следов. Она все ему вывалила, сама же и обстряпала. Откуда у ней это… эти… он не спрашивал, но догадывался. Почему именно его избрала? Ответила, мол, видит, что ему для благой цели, и от него отказу не встретит, и не разболтает он-де, и не продаст. В первый раз он ужаснулся, вспылил, но не обругал ее и не продал. Да, не продал, как она и узрела внутренним своим оком. По зрелом же размышлении подался к ней вдругорядь, а она сама навстречу – тут как тут. О ту пору сговор меж ними и состоялся, хоть претило ему – еще как претило: до горечи, до скрежета зубовного! – а все ж позволил совратить себя, понеже заводик и фратерния важнее. Пуще всего – благо всероссийское.

Тем промыслом, непутевыми теми деньгами он и стакнулся с ремесленной братией. Когда приспела пора просить помощи, дабы превратить одинокую сережку в чудную подвеску, эти сношения пригодились лучше не придумать. Теперь в руке, в его собственной тяжеловесной ладони, струились и убегали куда-то цепочки – шесть или восемь, или… одним словом, сколько надо для совершенства. Линии их спутывались и расходились от двух тончайших пластин, каждая изукрашена мелкотравчатой, совсем не затрапезной вязью. Посередине закреплялась она самая – жемчужина, и все серебряные нити расходились от нее, словно лучи от солнца. В глазах мутилось, в горле пересохло, руки похолодели, и даже боязно стало, как бы снова не соскользнул его подарок, его драгоценное подношение самой желанной, самой нужной на свете. От страха потерять вдругорядь он сжал пальцы, и серебряные цепочки перепутались, застопорились крючьями. Седоусый мастер недовольно крякнул:

– Что же ты, барин, с ювелирной работой дел не имел, что ли? Негоже так, поломаешь еще!

А он не слушал, ничего больше не слушал и не хотел слушать. Он уже видел пред собой Алевтину с прелестным украшением на шейке, с непрочностью линий, стремящихся к ней – к жемчужной сердцевине. Тут у него вроде жар поднялся или что-то еще, голова закружилась, и как доехал до дому, где ночевал в дороге, чем платил, кому докладывал о себе – все словно в тумане или бреду. Но у себя в опочивальне уже прошло, как и не было. Завтра! Завтра он помчится на санях к своей возлюбленной! Завтра ему предстоит открыть ей, куда именно проляжет их совместный путь, их неповторимый путь, и куда приведет. Завтра будет самым счастливым днем, понеже начало всегда радостнее окончания, пусть бы и вначале тяжеленько, несподручно, да и вообще прокладывать дорогу не все равно, что шествовать по проложенной кем-то другим, хоть и ладно, отменно проложенной.

Алевтина ждала его в одиночестве: братец ушел старательствовать по делам, паче тщился разбогатеть. Ну ладно, не разбогатеть, так хотя бы добросовестно сводить концы с концами. Впрочем, куда ему… куда им всем… Вообще-то намечалось поговорить именно с Алексеем, с Тиной уж все сказано, с придыханием сказано и даже со слезами там, возле чужих портьер да в свечном угаре. Но нет его, и будто все как надо, так даже проще, лучше, когда без лишних глаз и ушей, когда только два сердца наедине, только две души бесприютные в привратницкой рая, уже ступивши на нижнюю ступень и подбираючись к верхней. Ах, как хорошо, как светло! И день зимний светел и благостен. И перезвон бубенцов еще не смолк до самого последнего, до глухоты. Он сказал ей:

– Душа моя Алевтина Васильна, вы не соизволили ответить, станете ли суженой моей, пройдем ли вместе наш путь отсель и до погоста?

Она так улыбнулась, что сердце завальсировало, забилось трепетно и так согласно ее кивкам, ее губам, ее волнующимся кудрям.

– Ах, к чему же вы про погост? – Ее глубочайшие, прекраснейшие глаза загорелись весельем. Пошутила так.

– Простите, я не о том хотел… вовсе не хотел… Да вот же я подарок вам принес, полюбуйтесь!

Он с величайшей осторожностью вытащил футляр, который тоже пришлось купить у того же седоусого мастера (иначе неприлично, иначе будто нашел драгоценность затерянной в старом комоде, а не заказал у самого лучшего городского мастера), вытащил и протянул, потом подумал, открыл левой лапищей, потому как правой тот футляр синий бархатный и держал.

Она, голубица светлая, ручку протянула, доверчиво посмотрела на него, просто посмотрела, а у него уж душа в пятки. И взяла. Не футляр, только подвеску.

– Ах, какая милая вещица! – только и выдохнула.

– Вы ведь примете эту… это скромное мое подношение? – От сухости в горле слова звучали вроде покашливания хриплого и отрывистого, между тем он желал стелить мягко, вовсе не колоть.

Ничего не сказав, только дыханием сладостным опаляя, она так мило, так естественно приложила подвеску к груди, что его сердце едва не разорвалось от щемящей, счастливой боли. Такое случается, когда исполняются самые заветные желания, не успевшие быть высказанными, а уже исполненные всевышней волей Господа нашего.

Она протянула ему руку для поцелуя, и он припал к ней, и не сыскалось бы тем часом во всем уезде, во всей губернии, во всей державе огромадной человека светозарнее. Подвеску же опустила на уголок стола, забыла о ней, как и должно всякой бескорыстнице. Она ведь не о жемчугах пеклась, а о добродетели, об устроенности сердечной, а не о докуке денежной.

Потом они сели рядышком, девка принесла кофей, а он подробно и в красках поведал ей, ненаглядной, какова будет их жизнь. Про все рассказал без утайки, даже про апостольник свой, про веру в праведную жизнь, не говоря уж про стекольный заводик… Она так очаровательно хлопала своими густыми, неповторимыми ресницами, он едва не сомлел. А слушала как! Как сказку, не иначе…

Той ночью он вовсе не спал, ел много простокваши, почитай всю съел. Про завод считал. И деньги считал, да, грешен. Правда, все равно получалось мало, но так он и вовсе урезал себе долю, едва на пропитание и на выезд, а больше ничего… Ведь главное – Алевтина, его Алевтина и его апостольник. Зато после, уже много позже, когда даже не дети, а внуки и правнуки их станут хозяйничать на построенных костьми заводах, будут вспоминать добрым словом всех, кто начало положил, кто у истоков стоял. А его в самую первую очередь, потому как кто вдохновитель, если не он? Но эти мысли пустые, негодные. Не место им в его голове, под его апостольником. Они тщеславные и прочь их, прочь! А праведные – сюда, да побольше, добро им пожаловать.

…В ту ночь он не подумал, что обещание ее так и не прозвучало в тиши зимнего вечера, а оправленная в серебро черная жемчужина так и осталась лежать забытой на уголке чайного стола…

С тех пор как в голове прояснилось все-все, до мельчайшего, несущественного даже, неважного штриха, его будто сопровождал повсюду праздничный, хрустальный – да нет же, не хрустальный, а стеклянный! – замечательнейший на всем белом свете стеклянный звон. И чудеса начали происходить сами собой: то никак не удавалось завести в губернских кругах полезных знакомств, а тут сразу прокурор с чиновником для особых поручений проезжали мимо, да у них надорвались полозья. Остановились, конечно, у предводителя дворянства господина Сталповского, и тот, не будь простаком, задержал их своим отчаянным гостеприимством едва не на неделю. Более того: не преминул устроить званый обед, пригласил самых тузов, рассадил, стол накрыл по-королевски, музыканты приглашенные на скрипочках дзынь-дзынь, дамы в шелках, попугай ручной в клетке. А после обеда и прочим всем дозволили поклониться, рассказать в двух словах, каковы виды на замечательную уездную жизнь и каких благ желаемо причаститься от властей.

И он осмелился поделиться своей стеклянной задумкой, с заиканием и сбивчивостью говорил, мол, только прожект, мечта самая заветная, выношенная, лелеемая трепетно и с младых ногтей, и вовсе не за ради корысти и прочая-прочая… Господин чиновник для особых поручений оказался молод и скор умом, он лихо подхватил все сказанное и еще недосказанное, облек уже в свои слова и почти зааплодировал, заголосил:

– Браво, вот таким дворянством и будет гордиться наша губерния! Побольше заводов надо строить, мануфактур, фабрик открывать. В том видится будущее богатство, и в министерстве подобное поощряемо, и вообще.

Про государя императора, выходит, умолчал, но и без того понятно – не обязательно каждый раз полоскать его высочайшее имя.

Так и сложилось у него определенное воззрение, что поддержка будет и уездные власти не покривят морд, раз губернские уже похлопали в ладоши. Все хорошо. Ну раз такое дело, то и незачем тянуть, пора закатывать рукава. Но сначала решить все как следует с отставкой и жениться, непременно жениться на обворожительнейшей Алевтине Васильне, на белокуром ангеле, на единственной во всем свете.

Ах, зачем он тянул?.. Отчего так преступно медлил?.. Почему не настоял и не обвенчался с ней сразу после Рождества?

…Да полноте, удачно сделалась протяжка, правильно наставила его невидимая, но твердая рука Господня и святого Спиридона иже с ним. К чему такая спутница: неверная, коварная, не споспешательница, а разорительница?

Да, вся трагедия его жизни – это самая третья, она же предпоследняя, беда. Он слишком яростно, напористо толковал Алевтине про будущий завод. Она сникала, кисла, а он не видел того, не понимал, распалялся и слышал лишь себя самого, нисколечко не ее, и не подозревал ее ни в чем плохом… Не подозревал и не прозревал… Не помышлял за ней предательства.

…Она вызвала его запиской. Еще зима не закончилась, метели последние так и били в окна белыми тугими кулаками, могли и в морду ударить, но для того высокий бобровый воротник, хоть и побитый молью, но еще готов служить не одну зиму… М-да, не одну зиму… Да к чему это теперь? Он думал, что она видеть хочет его и говорить с ним про оглашение помолвки и про тихие житейские дела, кои все больше по женской части, а громкие по мужской. В тех разговорах они сблизятся, как положено будущим супругам. А время еще есть, надо же ей озаботиться постелями, подушками, посудами, столом тем же и лавками – на первое только время лавками простыми, деревянными, но потом обязательно будут и стулья витые, и канделябры бронзовые, и оттоманки бархатные, и все-все-все… Или не будет? Зачем это барство, если не стяжательствовать, а жить просто и честно? Нет, пожалуй, не будет их совсем. На лавках тоже сидится неплохо, очень удобно, если сверху покрыть толстыми перьевыми тюфяками. Но все равно, конечно, она не в силах перестать про такое думать, заботиться.

Братец ее снова отсутствовал, его всю зиму волновали одни лишь собственные дела – желал приискать себе места и о том радетельствовал с завидным усердием, однако без толку. Что ж…

Она встретила его без теплоты, вроде подморозило ее последними метелями, или простужена, или сонная, или еще что. Куталась в шаль. Прихлебывала чай из высокой, тонкого фарфора чашки. Не улыбалась… Красивая была безудержно, безнадежно… И все сказала там же без кривляния, с прямотой завидной и оттого пугающей:

– Послушайте, сударь, почему бы вам не оставить все эти лукавства? Я ведь вам обещания не давала. Мы не во Франции, где такое извинительно и люди ко всему привыкшие, до всего любопытные. Наша отчизна не попущает фокусничанья, есть заведенный отцами и дедами уклад, порядочным дворянам положено ему следовать неукоснительно. Вы же… вы же вовсе не следуете им, напротив, желаете тот уклад порушить.

Он лишился дара речи, не знал, чем отпираться от ее ужасных, немыслимых слов.

– Как же так? Я только и могу, что думать о вас, потому что иначе невозможно, да и незачем.

Она сжала губы в точечку на лице, собрала их, будто завязала мешочек у горлышка. Лучше бы ему и оставаться таким, не развязываться. Но нет, после промолвила с досадой:

– Вы сделали мне предложение, но не удосужились озаботиться ответом. Так вот: боюсь, мне не будет позволения принять вашу достойную руку. Прошу простить.

Тут раздался гром со многими звонами – это разбилась его стеклянная мечта. В ушах – пенька льняная, в глазах – пелена серая, беспросветная. Сразу сделались ненужными и заводик, и все прочее. Как же без нее? Она была той необходимостью, тем мостиком вихлястым, без которого он не мог прошествовать на другую, нужную ему сторону. Опорой служила.

После он еще дважды или трижды пробовал подступиться к ней, она же будто застыла в своей непонятливости, неприступности. Только хотела подарок его вернуть, да он не принял, спрятал руки за спину и замотал отчаянно головой. Так замотал, что едва апостольник не сверзился, а о том и помыслить страшно. Она ухмыльнулась, а он не желал забрать назад, потому что оно, жемчужное украшение, вроде ниточки, больше того – цепочки серебряной. Связывает она их – его самого и белокурую прелестницу, обманщицу. Так и не принял, не поверил, что на этом все, что теперь его стезя одинокая и совсем без опоры остался он на всем белом свете… Хотя почему же без опоры? Разве святой Спиридон не надлежащая опора ему и всем?

И он застелил суровым сукном лавки деревянные, где они будут сидеть рядком, счастливые и сытые простой добротной пищей. Ей угодно кого другого, дабы на перинах да в лаковых каретах пропутешествовать всю ее жизнь. Приискивает богатых да многоземельных, кто кровавым потом людским набивает сундуки, кто дальше своей загребущей пятерни не видит.

Она же – ничего. Вроде и забыла, вроде то шутка случилась очередная, не больно веселая, но легче легкого запамятовать, не повторять. Он же не мог покамест выкинуть ее из построенного в грезах большого, простого и справедливого дома.

М-да, он страдал… Страдал, как велено в заповедях. Куда ж без страданий? Всегда и всем известно испокон, что праведника крест – страдать. И со временем даже отрадно стало, даже сладко щипало глаза от тех страданий. Значит, Господь его испытует, он угоден Господу со своими стеклянными мечтами, в своем апостольнике. Алевтины же он не избегал, хоть и больно становилось смотреть на нее, на ее непревзойденную красоту. Пусть. Это тоже испытание. Она же виду не подавала, что недавно еще совсем, что едва-едва не сделались они сужеными, не поклялись вечными словами быть вместе в горе и радости. И подарка его – жемчужной подвески в серебре – так и не вернула ему.

* * *

В понедельник тучи заволокли спозаранку небо и грозились снова разродиться проливнем. Невзирая на это, Полынное навестили Семен Севериныч с Асей Баторовной и Александрой, прибыли попенять за скрытность и сразу же помириться. Елизаровы соглашались, что Антону лучше пребывать подале от Заусольского, про Алихана же и ссору с ним не обмолвились ни словечком. За долгие три часа не проговорилось ничего интересного, одно перетирание известных обстоятельств. Только Сашенька показалась еще прелестней, тревога явно красила ее тонкое лицо. Они убрались, потому что нагрянули следующие гости – длинный Пляс с Глафирой. Их явно привело любопытство самого праздного и оттого отвратительного толка. Тем не менее пришлось потратить время. Барышня выглядела не особенно расстроенной, ее больше волновали погоды: не хотела венчаться в хлябях, дабы не измарать нежнейшего батиста. Иван Спиридоныч мало говорил о покойной, все больше об Антоне. Он утверждал, почти уговаривал самого Листратова, что приятель их жив и скрывается, причем считал это самым верным, бесспорным ходом. Можно сказать, не сомневался в виновности Антона. Притом на вопрос, где они сами проводили тот злосчастный день, Полунина ответила сразу и без запинки, мол, шушукалась с портнихами и кружевницами, выбирала куски полотна и все время думала, мол, хорошо бы посоветоваться с кем-нибудь, не лишенным вкуса. Алевтина не раз приходила ей на ум, Александра тоже, но больше всех сумел бы помочь, конечно, наперсник и давний приятель детских игр Флоренций с его прославленным глазом, с его отменно развитым чувством прекрасного. Пляс долгонько думал, после пробормотал что-то бессвязное, вроде строчил в сугубом одиночестве письма и не заметил, как пролетел день.

Потом они убрались, пожелав ваятелю в самом скором времени обрести богатых заказчиков. Уже ввиду сумерек, раскланявшись с ними, он наскоро перекусил, поднялся к себе, посидел перед подоконником, положив на него свой амулет, свою непонятную и вместе с тем мудрую Фирро, покормил ее лунным светом, потолковал с ней, а на самом деле с самим собой.

Он завалился спать задолго до полуночи, а проснулся будто выстиранным, но не высушенным, только небрежно отжатым. Спину ломило, голова гудела, руки не подчинялись. В таких случаях нет лучшего лекарства, чем крепкий чай, сдобренная маслом каша и снова чай.

За завтраком Михайла Афанасьич тоже пожаловался на головную боль и списал недомогание на дождливость за окнами. Листратов согласился с ним.

Вторнику следовало начаться визитом к Антону, а после него – к Алексею Васильичу Колюге, но опять не задалось. Словно по великодушному пророчеству Глафиры и ее Пляса, в Полынное прикатила родственница Анфисы Гавриловны с намерением познакомиться с фряжским ваятелем. Не исключалось, что может быть сделан заказ. Записка, которой долженствовало предварить появление томной Маргариты Викентьевны, задержалась и пожаловала уже после нее самой – буквально через четверть часа. Что ж поделать, таковы раскисшие дороги и вечная российская необязательность! Эта мелочь ни капельки не испортила знакомства, как раз и Зизи поправилась, составила гостье чудесную компанию. Правда, теперь пришла очередь хворать Семушкину.

Маргарита Викентьевна с ее полуприкрытыми веками, длинной ломкой шеей, богатой русой косой-короной вкруг темени в три обруча произвела впечатление особы сомневающейся и ничегошеньки не смыслящей в искусстве. Под ее бледной кожей множились синеватые прожилки, делая и само лицо сродни мертвяцкому. Как бы то ни было, в изваянии это уберется. И еще можно будет поправить слегка вздернутый носик.

По всей вероятности, сию даму подговорила Анфиса Гавриловна, хотела просто поддержать вниманием. Равнодушная Маргарита Викентьевна не обещала вернуться и уклонилась от трапезы в обществе Донцовой и ее воспитанника: кажется, она спешила отчитаться перед родней, что отбыла повинность с честью. Ее проводили, уселись за стол вдвоем, как в прежние, уже позабытые времена. После обеда Флоренций собрался к Антону, того пора бы побаловать пирогами и разговорами, но не успел. И хорошо, что не успел.

Аккурат после компота во дворе раздался отчаянный гогот, и вскоре ввалились двумя сбежавшими с бойни и оттого весьма довольными кабанчиками Георгий Кортнев и Скучный Василь. Не стоило даже гадать, зачем пожаловали – желали справиться про Антона, но с какими резонами?

Они отказались от застолья и были препровождены Флоренцием в гостиную. Зизи задержалась в столовой отдать распоряжения. Едва успев присесть на краешек софы, Скучный Василь повернул речь на покойную Алевтину:

– Согласитесь, в таком исходе мало удивительного? – Он дернул уголком губы, что означало скепсис. – Преставившаяся ни в чем не знала меры: ни в обольстительности своей, ни в дерзости. Такие барышни имеют свойство быстро сгорать. Это очевидно и вполне закономерно.

Оба гостя дружно посмотрели на Флоренция – видимо, меж собой они уже наговорились предостаточно. Он ответил коротко:

– Прошу меня простить, не имел чести регулярно с ней общаться. Не более двух-трех раз, и то вскользь. Посему не берусь судить.

– А что насчет какого-то примечательного украшения на шейке? Говорят, что жемчуг, еще и черный. Честно признаюсь, я на ней прежде ничего в таком роде не замечал. – Георгий Ферапонтыч безо всякого такта уцепился за детали, как будто речь шла о каком товаре или лошади на продажу. – Давеча я специально выспросил Анну, а у ней, сами знаете, глаз – алмаз. Так вот: она тоже ни разу не видела такого украшения. Сестре я верю безоговорочно. Впрочем, у Флоренция око не хуже, а может, и лучше. Не будешь ли так любезен поделиться наблюдениями?

– Повторюсь: мы мало общались, я ее украшений не запоминал. – Ваятель равнодушно пожал плечами.

Скучный Василь потер подбородок, что-то припоминая.

– Черный жемчуг я наблюдал только у одной барыни в нашем уезде, – медленно промолвил он. – У Аси Баторовны Елизаровой. Прекрасный жемчуг, скажу вам. Там ожерелье целое, не одна штучка.

– А разве у Алевтины Васильны имелась только единственная жемчужина? – Флоренций притворно зевнул, в голове же быстро прикидывал, кто мог живописать подвеску.

– Говорят, что одна-одинешенька, серебряными нитями опутана.

– Вот как? А кто говорит? – Вопрос принадлежал художнику, адресовался Георгию Ферапонтычу, но ответил на него Скучный Василь:

– Кто-то мне рассказал, сейчас уж право не упомню. Однако прелюбопытно, погребена ли она с той жемчужинкой или нет? Что-то я не заметил ее в гробу.

– Еще бы! То ведь саван, а не бальная роба, – хохотнул Кортнев.

– Думаю, что украшение отдали родне, они ведь небогаты, и, возможно, оная вещь фамильная.

Флоренций не успел договорить, как в гостиную вошла Зинаида Евграфовна, закончив тем не вполне благопристойное обсуждение.

Они все вместе похныкали о пропавшем Антоне, потом помещица ушла проведать господина Семушкина. На авансцену опять выступила покойная Алевтина Васильна.

– А согласитесь, к сему печальному происшествию причастен кто-то из местных, не пришлый? – Кортнев вскочил и пробежал до окна, вроде как ему почудилось нечто или некто за занавеской.

Листратов промолчал, а Скучный Василь счел долгом поддакнуть:

– Разумеется. Кто же еще! Чьи кони-то!

Намек его выглядел совсем прозрачным, Флоренций нахмурился, и гость поспешил исправиться:

– То есть это, разумеется, ни о чем не говорит, трагедию могли сопровождать любые декорации, но все же…

И тем не менее оба примолкли, а дирижерская палочка беседы оказалась в руках художника. Он воспользовался ею для оборонительного маневра, переведя дискуссию в сослагательные сферы нравственности:

– Вам ведь известно, господа, что мы с Антоном росли если не братьями, то кузенами. Оно отчасти объясняет мою адвокатскую позицию, но и дает мне право высказать наблюдения. Господин Елизаров мягкосердечен, кабы ему вздумалось кого убить, он призвал бы пистолет или яд. Пожалуй, скорее яд. Кровавые жестокости претят ему, оные больше для людей решительных, бесстрашных. Преступление ведь требует отменной храбрости, коей Антон, к счастью или к сожалению, не наделен.

– Не спорю. Наш приятель – отменный шалопай, ну и что с того? Разве не могло это все приключиться невзначай?

– Невзначай? Нет, невзначай ноги арканом не связывают, и из брички вон не выпихивают, и коней не стегают. Нет, любезный Василь, только не невзначай.

– Со своей стороны замечу, что тоже поражен зверством содеянного. И умелостью.

– Именно что умелостью. Злодей знал, как поступить, оно ему не впервой. – Листратов закруглил мысль вместо Скучного Василя, пока тот искал верные слова для смыслов. – Признаюсь, оно смущает меня паче всего прочего. Ведь могла избраться казнь иная – не столь безобразная.

– Наш одаренный друг мыслит как художник, иначе ему несподручно… – грустно улыбнулся Георгий Ферапонтыч. – Да, безобразная смерть, чересчур безобразная для такой восхитительной барышни.

– Бессмысленно безобразная, коли позволишь добавить. На такое нужны не воля и не расчет, а нечто навроде помешательства. Так что имеет смысл с пристальностью выискать оголтелого либо попросту сумасшедшего.

Флоренцию померещились шаги в вестибюле, он вскочил, прикрыл дверь, боясь, как бы им не воспрепятствовали. В гостиной витало осязаемое желание пооткровенничать, и его не следовало выпускать или рассеивать всуе.

– Мнится мне, ты не встречал подобной жестокости, посему везде ищешь осмысленности. – Георгий Ферапонтыч забарабанил пальцами по наливному яблочку, которое уже давно держал в руке, но так и не надкусил. – Мне же привелось… Аристарх Стародворский, к твоему сведению, был точь-в-точь таким, к тому же отменным подлецом. Он истязал безответных, кто слабее, без разбору, без причины. И это замечалось всеми, не мной одним. Сестра его терпела в силу долга, просто не понимала, как можно иначе.

– Полноте-с, Георгий, – придержал его Скучный Василь. – Неблагопристойно так поносить усопших.

– Я не поношу, я просто докладываю нашему другу Флоренцию, так как он не имел случая представиться этому отъявленному негодяю. Аристарх был жесток просто потому, что жесток, потому что так хотелось, сладострастие какое-то испытывал.

– Отнюдь. – Флоренций наклонился вперед на своем стуле, превратился в слух. – Мы единожды виделись с твоим покойным зятем – на похоронах супруги Самсона Тихоныча, так что не привелось сойтись поближе.

– Вот посему имею честь доложить: зверь, ирод, вероотступник и подлейшего свойства лгун.

– Как нелестно ты его аттестовал, однако…

– А что еще можно сказать про того, кто живым курам ноги вырывал с жилами вместе, и даже козам копыта отрубал топором, связавши тех, вымя вырезал, телят лишал рогов? Собак вешал или, хуже того, живьем в огонь бросал. Впрочем, кур тоже бросал. Без цели, прошу заметить. Крестьяне же от него сбежали, прежде взбунтовавшись. Это случилось после того, как троих уморил: двух забил насмерть батогами самолично, а третьего сгноил в карцере. То бишь в подполе, который именовал в шутку карцером. И девки еще, но то отдельная повесть…

– Это правда, дорогой Флоренций, – добавил Скучный Василь. – Я неплохо осведомлен о привычках и характере сего малосимпатичного человека, так что у Анны Ферапонтовны имеется веский резон не проливать по нему слез.

– И как же погиб господин Стародворский? – Флоренция заинтересовала сия драма, тем паче она уводила беседу в сторону от Антона.

– Его кто-то убил на войне.

– На Кавказе?

– На Кавказе, где же еще! – не без ехидства рассмеялся Георгий. – Однако ты напрасно примеряешь на меня костюм скрытного убийцы. Мы с Анной тем временем пребывали в Тифлисе, Аристарх же был снаряжен в поход с армией.

– Да я вовсе и не думал…

– И я тебе больше скажу: погиб он не в бою, имеется предположения, что его казнил кто-то из своих, поскольку имело место в лагере, и противника там по понятным причинам не наблюдалось. Однако преступника не нашли – кажется, не особо искали.

– Как можно? – ахнул Флоренций. – И как допустима безосновательная жестокость, вошедшая в привычку? Впрочем, ныне мне уж неудивительно, что Анна Ферапонтовна не упоминает своего почившего спутника.

– Я так и знал, что общество удивляется сему обстоятельству. – Георгий тронул за локоть Скучного Василя, тот кивнул не без удовлетворения. Очевидно, они промеж себя обсуждали не одного Антона, но и Флоренция вкупе с ним. Кортнев же продолжил совсем иным, приподнятым тоном: – Однако сии подробности и в самом деле не имеют отношения к гибели Алевтины Васильны. Это к тому, чтобы беспричинные зверства не фраппировали, и просто для интереса, не более того.

Разговор петлял, но раз за разом, осторожно или по-медвежьи возвращался к саднившей теме гибели Алевтины Васильны. Так ярмарочный Петрушка напяливал маски, но под каждой торчал его собственный картофельный нос. К чаю, который все-таки заставила выпить настойчивая не в меру Степанида, стало очевидно, что лгун из Флоренция неважнецкий, и вряд ли он смог провести своими скупыми ответами проницательного Скучного Василя и острого умом Георгия Ферапонтыча. Ни один из них не верил всерьез, что в Полынном не знают о месте пребывания Антона.

Ваятель пробовал разные тактики, допрашивал с пристальностью судии, где изволили пребывать его гости в тот злосчастный час. На это Скучный Василь брезгливо дернул плечом:

– Я? Я грешен: тем днем проспал, перебравши накануне.

– Прошу простить мою скверную память: не упомню, – быстро добавил Кортнев.

Между тем на дворе началось очередное светопреставление, и сидеть за столом пришлось еще долго, мучительно долго. Грозы протыкали сломанными стрелами потемневший и скрюченный ветром мир, слышался хруст ломаемых веток, всхлипы тесовых крыш и жестокие перестрелки жестяных. Незрелые плоды осыпались с яблони зелеными градинами, забытая метла била черенком по перилам, как деревянным отчаявшимся лбом. Из-под сенной телеги все хотела выбраться отставшая от стада гусыня, все тянула свою хилую голову на тонкой шее, гоготала, призывая на помощь то ли вожака, то ли детенышей, то ли просто птичницу. Ее хлопало по клюву потоком с крайней тележной доски, и приходилось убираться назад, прятаться под собственное крыло. Но и там не находилось покоя, и она снова и снова выпрастывала шею и жалобно разевала рот.

Наконец и этот дождь закончился, и этот день. Гости отбыли к себе верхами. Кабы прибыли в коляске, неизвестно, осмелились бы тронуться по растерзанной дороге или нет, не побоялись бы потерять в грязи колесо или вовсе утопнуть. Художник снова не повидал Антона, не отнес кушаний, не отвлек от горемычностей беседами. Плохо. Самому же все настойчивей хотелось встретиться вдругорядь с Нежданой, встретиться и закончить их заманчивый, хоть и непристойный сюжет. Она явно слишком много знала из того, что творилось окрест, знала и могла помочь, знала и молчала. Торговалась ли? Какова же тогда цена? Неужто он сам?

И утро третьего дня не обещало просвета среди бесполезностей. В среду предстоял очередной сеанс с Анастасией Кирилловной Шуляпиной, она наверняка прибудет с батюшкой. Флоренцию предстояло сочинять портрет, а желание отсутствовало напрочь. Об эту пору посидеть бы с Антоном, поумозаключать, кое-что уточнить.

К утру дождь умаялся и тучи отступили за холмы на той стороне Монастырки. Небо глядело умытыми очами, они оказались ослепительноголубыми, пленительными. Под их наблюдением лучше всего заниматься этюдами или просто бродить в прохладном, напитанном живой влагой лесу. Оба занятия казались соблазнительными, и он выбрал первое, дабы не удаляться от усадьбы и встретить капитан-исправника во всеоружии. Рисовать хотелось Неждану с ее мавкиными повадками, но пришлось ограничиться безотказной Снежитью. А что? Лошадь – предмет не менее сложный, со своим характером и настроением, требующий изрядной обученности, паче того – одаренности.

Сперва вычертился силуэт вполоборота, будто кобыла смотрела поверх макушки художника вправо. Такая, слегка задранная, она будто рвалась в галоп или уже летела во весь опор. Он прищурился и дал еще немного ярости повороту головы. Теперь точно морда скачущей лошади, не праздно жующей. Это много лучше позирующих салонных коней, тех полным-полно, и они строят гримасы похлеще красавиц.

Раз он выбрал поймать и запечатлеть движение, то гриве должно развеваться, а не висеть миролюбивыми слипшимися прядками. Уголек наметил штрихами направление скачки, закруглил лоб и обозначил над ним челку. Все это время взгляд его оставался прикованным к листу, а не к модели. Зачем тогда стреножил Снежить и привязал к жердине, зачем вообще она тут, а не пасется на лугу? Рисовать с натуры – значит именно смотреть и повторять увиденное. Он же придумывал, безбожно врал.

Недовольный собой, Листратов взялся за глаза – выпуклые, чернющие, полные нечеловечьей, какой-то первородной доброты. Через четверть часа они смотрели на него в упор, но принадлежали другой лошади, не мирно двигающей челюстями, а азартно догоняющей ветер. Глупо и бездарно!

Сухая тряпица отправила в небытие и первую и вторую, рисунок начал складываться заново. Теперь Снежить игриво поводила головой, художник поймал ее в полунаклоне. На этот раз сначала появилась морда со всеми дотошностями, потом ноздри, взор, а грива – в самую последнюю очередь. Он долго промучился с тушевкой, чтобы белая масть на белой же бумаге смотрелась именно тем, что есть, а не серой или какой иной. В итоге все получилось просто грязным, и второй этюд отправился вслед за первым.

Третья попытка принесла удовлетворение в части абриса, взгляда, гривы и окраса. Так чаще всего и случалось. Однако, отойдя на три шага назад, он разочаровался в размере. Композиция устроилась из рук вон: слишком мала, вроде он намеревался увековечить тройку, а сподобился только на одну-единственную кобылу. Художник отложил лист, отвязал соскучившуюся Снежить и пошел в дом умываться, переодеваться и после уж обедать. О подоспевшем для трапезы часе властно заявляло его нутро. Полдня прошло без толку, Антон наверняка исстрадался, а Снежить утомилась хуже, нежели проскакать бы ей до Трубежа и назад.

Тарантас с казенным мерином возник в воротах Полынного, когда Донцова и ее воспитанник уже утомились его ждать. Следы застолья давно убрались старательными руками челяди, неусердное этим летом солнышко уверенно устремилось вниз со сторожевого поста на зените.

Кирилл Потапыч раскланялся с особенным даже для него добродушием, Настенька порозовела в ответ на комплименты. Исправник, как обычно, нарядился в городское и треуголку, его дочь на сей раз выбрала не отвратительное желтенькое платьице и не розовенькое, а темно-синее, вполне взрослое, оттеняющее ее бледную миловидность. Так ей шло больше, позволялось грустить и убрать ненужную легковесность.

Огорчаясь, что светлого времени осталось совсем недолго, Листратов провел гостей в мастерскую, усадил Анастасию Кирилловну на табурет. Он хотел разделаться поскорее. Зизи последовала за ними, ей казалось невежливым оставить господина Шуляпина без положенной порции бесед. Степаниде она велела туда же принести чай с выпечкой.

Для начала художник попросил свою модель избавиться от броских сердоликовых сережек, которые ее портили и не шли к скромному чистому образу вообще и к синему платью в частности. Она послушно сняла. Так стало гораздо лучше. Он сразу принялся за работу. Лежавшие на столике украшения подкинули капитан-исправнику тему для разговора.

– Как поживает ваша безделица? – с ехидцей подмигнул он Флоренцию. – Не изволит жаловаться?

– Благодарствую, – в той же манере отвечал тот. – Не жалуется, напротив, велела кланяться вам за обережение.

– Какая ж она у вас, тьфу-ты ну-ты, отменно воспитанная! А что, от Антона Семеныча нет ли вестей? – Шуляпин так ловко, не меняя шутливого тона, спросил о больном, что ваятель непроизвольно вздрогнул: не готов оказался.

– Все по делам полицейской части вам известно поболее, нежели нам тут, – промямлил он и занялся Настюшиным носиком.

– Нам несть вестей, и предупрежу ваш вопрос: Семен Севериныч с его Асей Баторовной тоже есть пребывают в тоске и тревогах, – сурово промолвила Зизи.

– Ишь, в бега подался, – пробурчал исправник, но не прогнал с лица добродушного выражения.

– Кстати, хотел полюбопытствовать, ежели позволите… – Флоренций сильно выпятил Настенькин нос, тот стал сродни торчащей из земли луковице на лице. Хлебный мякиш тут же стер неудачу, но оставил грязь. Ваятель отвел глаза от рисунка, чтобы дать им роздых перед новой попыткой, спросил будто от скуки: – А что с той жемчужной подвеской? Мне наше приключение на мосту покоя не дает, вот и вспомнилось.

– Ах ты ж, тьфу-ты ну-ты, спросили не в бровь, а в самую зеницу! Подвеску ту я, как и предписано, передал братцу покойной, то бишь Алексею Васильичу. Ценности положено возвертать семье. А он – что бы вы думали? – он ее не признал. Говорит, в роду таких фамильных не припоминает, у них вообще драгоценностей нет, не до того в сиротстве да неприкаянности. Я спросил, может, у матушки или у кого из родни, дескать, по наследству досталось Алевтине Васильне. Он же уперся что молодой бычок, сударь мой, чисто бычок. Нет – и все. Не наша. Даже принимать не желал, вот как.

– Помилуйте! – удивилась Донцова. – Разве молодому господину упомнить все, что суть украшения его сестрицы? Вот Флорушка мой небось и двух-трех моих серег не назовет, между тем они всегда пред его очами.

– У вас, тетенька, не две-три пары, а ровно одиннадцать. Самые ваши любимые – с изумрудами, правда недостаточно чистыми, зато продолговатое их обрамление прелестно. Еще вам нравятся янтари, хотя на мой вкус они великоваты и цветом с вами разнятся. По мне так более прочих вам идет хрусталь в серебре: длинные звенья вытягивают лицо и к глазам хорошо. Рубины вы отчего-то недолюбливаете, хотя они недурны. Бирюза еще есть, тоже мило смотрится на вас, агат же моховый чрезмерно перетягивает внимание на себя. Для выездов вы храните жирандоль с меленькими сапфирами, на каждой по тринадцать камушков, а работа непревзойденная, весь рисунок изломанный, косой. Еще…

– Довольно! – Донцова рассмеялась.

Настя тоже не смогла сдержать улыбки, хоть и велено ей не шевелить ни единым мускулом, а Кирилл Потапыч вовсе разразился громовыми раскатами.

– Вот ведь ущучили, сударь мой! – Он едва не вытирал слезы.

– И как же оно вышло, что Алексей Васильич не опознает украшений своей сестры? – продолжил немного сбившийся ваятель.

– Ну не знает он… Паче не всем Господь даровал глаз наподобие вашего. Что теперь-то с него взять? – Шуляпин подошел к дочери и отогнал подальше жирную добычливую муху.

Сама же Настенька не смела даже дернуть плечиком. Тут подоспела и Степанида с подносом, а на нем чашки, сахарница, печенье. Зизи собственноручно принялась разливать чай, исправник нацелился на угощение.

Тем временем портрет Анастасии Кирилловны пошел буераками и колдобинами, ни капельки не лучше, чем до него Снежить. Абрис никак не давался, линия щеки шла неровно, к подбородку вела яма, а к скулам бугор. Если изображать с трех четвертей – любимого ракурса рисовальщиков, – получался неприкрашенный холмистый пейзаж. Флоренций пробовал его сгладить, но тогда лицо обидно толстело, вроде девка крестьянская отъела мордаху. Или, напротив, оно карикатурно превращалось в иссушенную воблу. Так или иначе, терялось сходство. Надо уходить от этой композиции и брать анфас. Но у барышни глаза – эх, что за невыразительные глаза!

– Как вы думаете, Флоренций Аникеич, а мне придутся к лицу бирюзовые сережки? – тихо и как-то необыкновенно стесняясь спросила Настюша.

– Вам? Думаю, придутся. Нежный цвет – для таких, как вы: светлооких, бледных. Ежели еще и сочетать с ожерельем, то лик наполнится сиянием.

– А давайте мы сейчас проверим сие! – Зизи заговорщицки подмигнула Насте и резво направилась к внутренней двери, что вела в дом.

Отсутствовала она долго, без нее разговор уполз ленивым ужом в какие-то незначимые детали портрета. Наконец помещица вернулась с зеркалом и резной шкатулкой. Первое она прислонила к обратной стороне мольберта, вторую протянула барышне.

– Вот, извольте примерить. Ты, Флорушка, тем временем передохни. Сей момент ключница доставит наливки с ветчиной и сыром, с подсоленными хлебцами. Дабы мы с Кириллом Потапычем несть соскучились тут бездельным созерцанием.

Художник обрадовался передышке, отошел к кушетке, присел, принялся разглядывать незадавшийся рисунок издалека. Настя встала с табурета тоже с заметным облегчением: утомилась позировать. Кирилл Потапыч удовлетворенно кхекнул. Барышня открыла шкатулку, ахнула и вытащила на свет одну серебряную веточку с тремя бирюзовыми бусинками, потом вторую.

– Какая прелесть! – Она приложила серьги к ушам, подошла к зеркалу, вгляделась. Личико ее и вправду похорошело в таком обрамлении, стало поярче.

– Ну что же вы, померяйте по-людски да дайте же нам полюбоваться, – подначила ее Зизи.

Та послушно вдела серьги в ушки, наклонила шейку в одну сторону, потом в другую – так выходило краше. Глаза ее засветились. Донцова принялась нахваливать, Кирилл Потапыч довольно щурился, Флоренций встал и снова подошел, чтобы выбрать новый ракурс, ему показалось удачным опереть ее голову о руку и оставить в таком, чрезвычайно склоненном набок положении, чтобы локоны висели ажуром, а улыбка не приклеилась к губам, а словно слетала с них легко и лучезарно. Настенька слушалась его, стояла и все наклонялась, наклонялась. В то же время она желала и сама себя лицезреть, потому косила глазами в зеркальце и вытягивала шею в неположенную сторону. Все это выглядело забавно и обещало если не портрет, то добрые и веселые воспоминания в будущем.

– Ну-ка извольте замереть и дайте же мне поглядеть издали, – потребовал Флоренций.

– Да я ведь и упасть могу, – засмеялась она и… вправду почти упала, потеряла равновесие. Рука дернулась, чтобы удержаться за воздух, схватилась за мольберт, тот рухнул, зеркальце шмякнулось, затренькало и разбилось, по полу с обиженным звоном покатились осколки.

– Ой! – воскликнула она. – Как жаль! Боже, как мне жаль!

– Тьфу-ты ну-ты! – подосадовал Кирилл Потапыч.

– Не стоит беспокоиться. – Зизи недовольно поджала губы.

– Я сейчас же принесу метлу. Вы не виноваты, Анастасия Кирилловна, оно все я сам.

Флоренций метнулся к наружной двери. По дороге он заметил, что зеркальце не единственная потеря за этот день: у мольберта отвалилась ножка. Теперь предстояло принести сюда уличный, на котором он тщился создать портрет Снежити.

– Нет, это к беде! Разбитое зеркало… – Настя уже всхлипывала, и художнику представлялось лучшим решением на время покинуть компанию.

Он выдворился из мастерской быстрой пружинящей походкой, в эту же минуту открылась внутренняя дверь, в нее вплыла Степанида с графином в одной руке и двумя тарелками в другой. Увидев зеркальное безобразие на полу, она едва заметно свела брови, и все. Между тем Зинаида Евграфовна принялась оправдываться едва не с присюсюкиванием.

– Я немедля пришлю Акулинку прибрать. Не извольте беспокоиться, – кивнула Степанида и разместила на прикушеточном столике свои приношения. В одной тарелке розовела ветчина, копчености и нарезанные кружками малосольные огурчики, в другой – хрусткий даже на вид лучок, редис, черные хлебцы с тмином. В графине дразняще плескалась малиновая настойка.

– Ах, какая же я неуклюжая, что за неудачница! – продолжала трепыхать ресничками Анастасия Кирилловна.

– Несть неудачница! – строго оборвала ее Зизи. – Загляните-ка, душенька, в тумбочку под оконцем. Там должны сыскаться рюмочки. Мы с вашим папенькой покамест угостимся, а вы уж хоть танцуйте, хоть рисоваться извольте – нам не скучно.

– И то верно, Зинаида Евграфовна, – воспрял Шуляпин.

Настя осторожно приблизилась к названной тумбе, открыла ее, заглянула внутрь. Там действительно стояли три рюмочки – две пустые, а одна… Тоненькая рука взяла все три, выудила на свет.

– Ой! – вскрикнула барышня в неподдельном испуге.

– Что? Опять разбила, тьфу-ты ну-ты? – Голос Кирилла Потапыча наполнился явным неудовольствием.

– Нет же, папенька. Тут… Нет, тут совсем иное.

Она прошла через всю мастерскую, держа спину прямо-прямо, а кисть с рюмкой вытянув подальше. Притом шествовала медленно, с замешенным на испуге достоинством. Замершие в ожидании Донцова и Шуляпин подались вперед, ей навстречу, ожидая чудес.

…И те им были явлены, потому что в хрустальной рюмке, наперстке с косой насечкой, лежала круглая, матово мерцающая, прекрасного качества черная жемчужина – родная сестра той, что украшала шею покойной Алевтины Васильны в день ее гибели.

Предыдущая главаГлава 13 из 16Следующая глава