Под усиленной охраной нас привезли на окраину небольшого города. За колючей проволокой — лагерь для военнопленных: казармы, бараки, сараи. Нас выгрузили в проходной. Полицейский в красноармейской шинели с желто-голубой повязкой на рукаве объявил:
— Все документы, звездочки, спички, бритвы, индивидуальные пакеты, деньги немедленно сдать. У кого после обыска это будет обнаружено — тот будет расстрелян.
Второй раз я подвергался унизительному ощупыванию. И опять замерло сердце: а вдруг обнаружат партийный билет? Тогда — все кончено. Но гитлеровцы ничего не заметили. У каждого из карманов они вытаскивали часы, карандаши, носовые платки, портсигары и другие мелкие предметы, которые горкой вырастали на столе у проходной.
Оказалось, что лагерь, в который мы попали, находился в том же городке, где я кончил военное училище. Быть в фашистском плену в городе, где совсем недавно учился, — что может быть тяжелее и больнее этого? Невыносимо болело сердце, спазмы душили горло.
Где-то решаются судьбы тысяч и миллионов твоих соотечественников, а ты вынужден сидеть в бездействии за колючей проволокой, не в силах даже облегчить свою участь. Но ведь я не один, — нас трое. В конце концов, здесь тысячи таких же, как я, одинаково обреченных людей. Но все-таки нас много, и все мы — единомышленники по духу. Эта мысль в первое время поддерживала каждого из нас, теплила надежду по крайней мере на возможность побега при первом удобном случае.
…По лагерю снуют немцы с автоматами, то и дело проходят между группами угрюмо молчащих пленных. Прибывают все новые и новые машины. И вот ужо вся площадь между бараками заполнена людьми в шинелях и штатском, были даже несчастные в одном нательном белье. Многие ранены.
— Третий день в окрестностях Киева и Житомира идут облавы и прочесывания полей, лесов и деревень, — услышал я шепот из небольшой группы людей в штатском. — Говорят, что немецкий поезд был взорван под Попельной… На Фастовском большаке кто-то взорвал машины, да и на хлебозаводе была диверсия…
Я толкнул стоявшего рядом со мной Валюшку. А тот чуть не вскрикнул, но, сообразив, поперхнулся, искусственно и длинно раскашлялся. Мы многозначительно переглянулись. И как-то сразу стало веселей: хоть самую малость, но все-таки успели мы навредить гитлеровцам. И об этом даже люди говорят.
Вдруг все повернулись в одну сторону и попятились к баракам. По лагерю шел комендант. Небольшого роста, с тоненьким острым лицом, похожий на хорька гитлеровец был в обычном зеленом мундире и огромной, как барабан, фуражке с высокой тульей. Шел он с суковатой палкой. Очки на остром носу коменданта были непомерно велики для маленького лица.
Оказалось, что этот маленький смешной человечек был грозой для военнопленных. Все торопились куда-нибудь спрятаться, чтобы не попасть ему на глаза.
— Тикай, хлопцы, хорек идет!
— Сучье вымя! Чтоб ему ни дна, ни покрышки!
— Чтоб ему очи повылазили, вонючке!
— Эй ты, ховря!
Пользуясь тем, что фашист не знал русского языка, люди не стеснялись в выражениях. Комендант прошел к толпе и ударил палкой прямо по носу одному зазевавшемуся молодому парню. Тот взвыл от боли, за что получил еще две оплеухи по щеке. Это, как я потом узнал, означало «хорошее расположение духа» коменданта. Гитлеровец отряхнул ладонь и вытер руку платком, оглянулся, садистски улыбаясь прямо в лицо окровавленному парню.
Откуда-то появилось несколько человек в белых халатах. Пленных построили, и начался унизительный осмотр. Кажется, всем ясно, зачем на земле существуют врачи. Но и их гитлеровцы приспособили для своих зоологических целей. Одного за другим из строя вытолкали нескольких евреев, затем еще, еще… Потом гитлеровцы принялись сортировать пленных на «цивильных» и бывших в армии. Я со своими товарищами попал в отделение для гражданских лиц. Мы полагали, что здесь легче будет совершить побег. Наш сектор, площадью с гектар, был окружен тремя рядами колючей проволоки. Рядом на такой же площади размещался женский лагерь. По углам маячили вышки, где стояли часовые с пулеметами. Вышки были и вдоль всей ограды лагеря на расстоянии 150–200 метров друг от друга. С внешней стороны за колючей проволокой патрулировали парные посты. «Ну, теперь не убежишь», — подумалось мне.
Потянулись бесконечные дни вынужденного безделья и голода, дни ловли вшей и утомительного стояния на поверках, дни дикой травли военнопленных собаками, дни задавленной тоски и упорных и настойчивых поисков возможности побега…
В нашем секторе находилось около пятисот человек. Но, присмотревшись, можно было заметить, что настоящих невоенных среди них немного. Это, в основном, беженцы, несколько учащихся школ ФЗО, до десятка людей преклонного возраста, проклинавшие немцев на чем свет стоит, три семьи в полном составе с подводами и домашним скарбом, какой-то артист местного театра. А остальные — и их было большинство — военные, окружении. Постепенно люди узнавали друг друга.
У артиста, неизвестно откуда, появилась гитара. Под вечер он усаживался на камень близ женского лагеря, начинал пробовать струны. Вокруг него собирались заключенные. Мы видели, что с той стороны к колючей проволоке подходили и женщины. Перебирая струны, артист начинал:
Глухой неведомой тайгою,
Сибирской дальней стороной
Бежал бродяга с Сахалина
Звериной узкою тропой.
Песня брала за душу, люди сидели, затаив дыхание, и не сводили глаз с певца. Кто шмыгнет носом, кто ладонью смахнет слезу. И вот песня закончилась:
Умру — в чужой земле зароют,
Заплачет вся моя семья.
Жена найдет себе другого,
А мать сыночка никогда.
И мы видели, как навзрыд плакали женщины. Болезненного вида старик, всегда пристраивавшийся рядом с артистом, до боли сжимал веки, казалось, с трудом выпуская цепочки слез. Все просили сыграть что-нибудь еще. И артист пел:
Украина золотая,
Белоруссия родная, —
Ваше счастье молодое
Мы стальными штыками оградим!
А однажды, ловко перебирая струнами, с каким-то внутренним огоньком глядя на понурых узников, в быстром темпе торжественно запел:
Мы кузнецы,
и дух наш молод,
куем мы счастия ключи.
Вздымайся выше,
наш тяжкий молот,
в стальную грудь сильней
стучи, стучи, стучи!
А ночью в гараж-бараке он вполголоса напевал тут же сочиненные частушки, которые с памфлетной меткостью били по врагу.
Через день артист исчез из лагеря… А на колючей проволоке с женской и мужской стороны сектора появилась табличка с надписью:
«К проволочному заграждению не подходить.
Часовой будет стрелять».
Тут же, как бы в подтверждение своих слов, гитлеровцы пулеметной очередью срезали одного паренька. Он упал, даже не вскрикнув, и повис на проволоке…
С первых же дней запомнился тип из «русской» администрации лагеря. В его обязанности входило дубасить пленных резиновой палкой в момент раздачи баланды. Два раза в день в лагерь привозили бочки с «варевом». Нальют половник, попробуешь — отвар травы, ни крупицы соли. К этому давали граммов сто хлеба, который хрустел на зубах, очевидно, в тесто добавляли древесную муку или песок. Хлеб был черствый, безвкусный, как будто был испечен лет двадцать назад. Баланды и хлеба на всех не хватало, поэтому в момент раздачи всегда образовывалась давка и суматоха. Здесь-то и отличался этот тип из «русской» администрации, прозванный «обермерзавцем». Предатель, оказывается, хвастался, что сдался в плен добровольно 21 июня.
— Война началась двадцать второго, а он двадцать первого в плен попал, — говорили в лагере.
— Это сверхмерзость.
— Обермерзость.
— Одним словом: обермерзавец.
После раздачи дневной баланды люди расходились по лагерю, собирались группками, шушукались, слонялись в безделье, валялись на соломе, не зная, как убить время, не зная, что будет дальше.
Вечером, не дав доесть крохотную порцию все той же баланды, немцы спускали свору овчарок и вместе с обермерзавцем с гиканьем, свистом, рассыпая побои направо и налево, загоняли людей, словно стадо овец, в бараки. Собаки хватали несчастных, разрывая одежду, вгрызаясь клыками в тело… Было что-то дикое в этих фашистах, что-то от первобытных дикарей. Не верилось, что это не сон, что такое может твориться в двадцатом веке.
Гитлеровцы придумали нам и «работу»: мы подолгу стояли на бесчисленных поверках. А сосчитать военнопленных немцам, видимо, было очень трудно. Они проверяли нас и по фамилиям, присваивали номера, потом эти номера меняли, давали новые, потом несколько раз всячески меняли порядок построения. Сначала нам было непонятно: зачем это? Но когда кого-нибудь на поверке не обнаруживалось, стало ясно, что люди из лагеря различными путями убегают. Непоколебимая воля к борьбе и смекалка обреченных была сильнее охраны и колючей проволоки. После каждой проверки снова и снова осматривались заграждения, вывешивались разные предупредительные надписи.
Для осмотра и ремонта проволочных заграждений фашисты привлекали и пленных. Однажды в такую группу попали и мы. Немец завел нас в гараж. Это служебное помещение только одной стеной выходило в лагерь. Здесь была когда-то мастерская. Нам приказали взять связки проволоки, колья, гвозди и топоры. Мы осмотрелись. На полуразвалившемся горне лежали длинные ржавые ножницы для резки железа… Ванюшка толкнул меня, кивнув на них, и мы поняли друг друга. Я улучил минуту, когда немец отвернулся, и быстро засунул ножницы в рукав своей свитки.
Работали мы недолго: слишком уж густой паутиной был обтянут лагерь. В двух местах кем-то были проделаны дыры да через одну канавку проволока висела заманчиво высоко от земли. Нас заставили здесь вбить колья и добавить проволоки. «С голыми руками не пролезешь нигде, — размышлял я. — Хорошо, что ножницы удалось прихватить».
Вернувшись к себе в барак, я постарался незаметно спрятать ножницы под входные двери, замаскировав это место землей и соломой.
Теперь вместе с товарищами надо было разработать план побега.
А в лагере постепенно тлел процесс консолидации, тайного сколачивания групп и небольших коллективов. Было заметно, что люди, присматриваясь друг к другу, группируются по небольшим ячейкам. Еще несколько дней назад собирались по 3–4 человека. Смотришь, и вот уже такие группы сидят вместе, о чем-то беседуют… Особенно приметил я небольшую группу, человек в тридцать, которая постоянно собиралась вокруг одного коренастого мужчины лет сорока пяти с успевшей вырасти окладистой рыжей бородой. В его осанке и грамотной речи опытный глаз мог угадать, что до пленения он был командиром Красной Армии, довольно высоким по званию.
Я и на себе не раз улавливал пристальные взгляды отдельных пленных, да и сам внимательно присматривался к окружающим. Заметил я, что Николай слишком часто беседует с какими-то двумя пленными, очевидно, тоже бывшими военными. Как-то раз я приблизился к ним, делая вид, что не замечаю и не слышу ничего. И вдруг:
— Эй, лейтенант, иди сюда.
Поворачиваюсь и вижу: слова обращены ко мне, а три пары глаз выжидательно улыбаются. Николай моргает: иди, мол, ближе, не бойся.
— Я не лейтенант, — отвечаю угрюмо.
— Ну, политрук, неважно. Давай знакомиться: командир артдивизиона Григорий.
От неожиданности я даже руки не подаю и гляжу на Николая.
— Знакомься, Саша, это свои люди. В нашем полку прибудет.
— Михаил, — отрекомендовался второй.
Я тоже назвал себя, и мы крепко, по-братски, пожали друг другу руки. Познакомили с Григорием и Михаилом Ванюшку. Нам стало веселее, особенно нашим новым друзьям. Они долго присматривались, к кому бы примкнуть, и, наконец, высмотрели нас.
По лагерю пополз слушок: в Белоруссии двум партизанам присвоили звание Героев Советского Союза.
Даже эта, казавшаяся невероятной, весточка волновала всех. Значит, все идет своим чередом. Значит, наши бьют гитлеровцев. Каждая новость с родимой земли горячо обсуждалась у нас в бараке.
— Вот это да! Молодцы, ребята.
— Надо бы издать еще один указ.
— Какой?
— Смертный приговор за твое сиденье-безделье здесь.
— А что я тут сделаю?
— Сидя здесь, конечно, ничего не сделаешь.
Легкий смешок прокатился по рядам. А один новичок, стараясь подделаться под общее настроение, сказал:
— Ты вот говоришь одно, а я скажу о другом. Коли бы знало правительство, сколько мы выстрадали, оно, может быть, и нам бы присвоило званье…
Рыжебородый мужчина пробасил:
— А сколько ты немцев убил?
— Я не убил, а говорю — выстрадал. Я пять раз из плена бежал и на этот раз убегу.
— Ого. Герой. От твоих страданий великая польза людям будет? Нытик и болтун — предатель в любом деле. Все будут работать или воевать, а он будет без дела языком трепать. В нашем положении выход один: бороться до конца. А иначе мы свинца, а не золота достойны.
На другой день немцы вывели рыжебородого на лагерную площадь и у всех на виду расстреляли.
Случай этот потряс всех. В чем дело? В чем был виновен рыжебородый? Кто его выдал? — недоумевали все.
Ночью в бараке, когда, казалось, все уже уснули, послышалась возня, шорох соломы, чей-то поспешный шепот и придушенный стон.
— Держи крепче…
— Садись на ноги…
— Глотку, глотку ему…
А потом кто-то из угла громко объявил:
— Товарищи, провокатор уничтожен. Собаке — собачья смерть.
Провокатора подтащили к воротам, уложив поперек прохода.
— А вы не бойтесь, товарищи, такая же доля постигнет каждого, кто попытается продавать своих, — раздался все тот же четкий и ясный голос.
А утром мы обнаружили, что провокатором оказался тот самый «новичок», который хвалился тем, что пять раз бежал из лагерей. Ванюшка рассказал, как этот тип неоднократно пытался заводить с ним провокационные разговоры. В один из последних дней рядом с Ванюшкой почему-то оказался рыжебородый. Как только предатель начал говорить Ванюшке о сострадании, о том, стоит ли вот так мучиться, и что-то еще в этом роде, рыжебородый тут же вмешался и дал достойный отпор нытику.
«Ясно, что этот нытик выдал рыжебородого, — подумал я. Но, наверно, рыжебородый успел сколотить крепкую и сплоченную группу, раз ребята тут же убрали предателя. Значит, мы внеоплатном долгу перед погибшим, перед всей его группой. Значит, и здесь, в лагере, в этих условиях, идет беспощадная борьба с врагом, борьба тайная, скрытая, опасная, жестокая, требующая от каждого колоссального напряжения всех сил».
Две ночи подряд натужно стонал старик, корчась на соломенной подстилке. Тот самый старик, который горько плакал, когда артист играл из гитаре.
— Вот сволочи, хоть бы помогли старику чем-нибудь, — ругались заключенные по адресу немцев.
— У него, наверно, аппендицит или заворот кишок от этой баланды.
— Что бы там ни было, надо же чем-то помочь человеку.
Утром мы сказали представителю администрации лагеря, что старик болен и нужно что-то предпринять. Пришел немец, повернул его сапогом на бок и ушел. В этом и заключалась вся фашистская «помощь». Старик, согнувшись крючком, лежал на боку, сложив руки на животе, и кричал на весь лагерь. К вечеру он умер. Его вывезли за колючую проволоку, кинули в какую-то яму…
— Вот вам и жизнь человечья, — тихо сказал кто-то.
— Наша жизнь для немца — хуже собачьей. Овчарок они лучше кормят и берегут, — негодовали заключенные
— Не то еще будет…
На следующий день в лагере появились немецкие газеты на русском языке. В газетах фотоснимки: пленным раздают баланду, совсем как у нас. Бочки, длинная очередь людей в серых шинелях и рядом — человек с овчаркой и резиновой палкой в руках. «Хорошее питание и отдых вдали от войны», — гласила подпись под фотографией. «Медсестра германской армии оказывает помощь русскому военнопленному», — прочитали мы еще под одной фотографией.
— Надо быть безнадежно тупым человеком, чтобы печатать эту гадость, — сказал Ванюшка.
— Не печатать, а давать нам в руки. Ведь мы очень хорошо знаем эту «райскую» жизнь.
Такой неуклюжей стряпней гитлеровцы разоблачали самих себя. Я вспомнил листовки первых дней войны. Трудно было сказать, где больше мерзости: в тех листовках или в этих газетах.
После очередной раздачи баланды был выстроен весь лагерь, и, как бы в подтверждение «райской» жизни, фашисты перед строем избили одного паренька из фабзаучников. Какой-то палач словно изощрялся в истязании. Он бил парня палкой, рвал у него волосы, схватив за чуб, ударял голову об асфальт, пинал сапогами. Паренек кричал, старался все время руками прикрыть лицо. И все же садист улучил момент и наотмашь ударил палкой по лицу. Нельзя было спокойно смотреть на эту сцену. Толпа заволновалась, люди уже не могли тихо стоять, сжав кулаки.
— А ну, вперед, — толкнул я стоящего впереди, — убьют ведь хлопца.
И вот уже первая шеренга робко подалась вперед. А задние все больше нажимали… Еще шаг… Комендант лагеря заметил волнение в рядах, что-то забормотал и крикнул: «Хальт!» Потом выхватил парабеллум. Тут же распахнулись ворота, и на пленных налетела свора овчарок. Все бросились бежать, подгоняемые лаем овчарок, гиканьем гитлеровцев, выстрелами из пистолетов. С пышек ударили пулеметные очереди. Несколько человек упало замертво, многие были ранены.
Один раненый остался лежать на площади. Он кричал, не в силах подняться. Комендант подошел к нему, выстрелил в висок. А затем на безжизненное тело налетели свора собак…
А в мыслях моих была полнейшая неразбериха. Ломались установившиеся взгляды, мнения, знания о немецкой культуре и науке, о немецком народе. Неужели эти дикари-жеребцы могли вырасти в центре Европы? Неужели они воспитывались на достижениях культуры и науки, которыми мы восхищались еще в школе? Да верно ли то, что Германия внесла большой вклад в развитие человеческой культуры? Или немцы навек позабыли обо всем этом и пали так низко, что могут понимать лишь один язык — дубины и свинца? Мне хотелось крикнуть на весь свет: «Кто виноват в том, что на земле выросли эти дикари?» Временами казалось, что всех этих ужасов нет, что это кошмарный сон, плод воображения, моральные муки, рожденные неудачами на фронте. «Парнишку разорвали собаками — не может этого быть!» — вертелось в голове. И какой-то внутренний голос отвечал: «Но ведь ты сам это видел, своими глазами!» Да, я видел это, видел, но ведь это — чудовищно, этого не может быть!.. И вот я уже инстинктивно хватаюсь за грудь проходящего мимо товарища:
— Я видел сам! Но этого не может быть!
— Да что с тобой? Что ты видел? — испуганно отталкивает меня товарищ и уходит.
Это немного отрезвляло.
Лагерь «жил» своей жизнью. Без дела слонялись люди, некоторые спали, в одном углу тихо разговаривали. Один выстругивает обломком косы деревянные туфли — готовится к осени, другой сидит на дубу: рвет листья, чтобы потом съесть их. Я иду к своим товарищам. Собираемся где-нибудь в уголке, и каждый высказывает наболевшее.
— Мне кажется, — подытожил я свои мысли, — нет более страшной вещи на свете, чем превращение человека а зверя. Ведь все люди верят в человека, в его достоинство, поступки и действия, независимо от того, на каком языке он разговаривает. Человек знает, как встречаться, о чем говорить, в какие вступать взаимоотношения при встречах с себе подобными. Ну, бывают исключения. Преступники, например. Да и то люди научились принимать меры против них, ограждать общество от них, как научились действовать при встрече с хищным зверем, буйным животным, опасными насекомыми или змеей. А как быть с фашистами? Их действия не назовешь ни человеческими, ни скотскими. От них можно ожидать только дьявол один знает что! И поэтому бороться с ними надо беспощадно, до конца, до последнего дыхания…
— Скоро все будет готово, — отозвался Михаил, — и мы сможем бежать.
План побега был простой. Заранее разведав и изучив состояние охраны, проволочных заграждений, мы решили сначала пролезть в женский лагерь, а уже оттуда резать проволоку, стараясь вырваться наружу. В таком случае от внезапного огня слева нас мог немного прикрыть бетонный колодец, который находился как раз посредине этого ряда колючей проволоки. Правый часовой стоял подальше, и мы ни деялись, что он может промазать в ночной темноте. Да и лощинка за женским лагерем глубиной в полметра нас могла частично предохранить. Бежать непосредственно из мужского лагеря было слишком опасно: часовые могли услышать, слишком близко они стояли. Кроме того, на нашем участке не было ни высокой травы, ни кустов за оградой, как за женским лагерем.
И вот однажды с первыми же сумерками мы улеглись спать, не ожидая, когда гитлеровцы снова начнут загонять пленных в бараки овчарками. Было условлено: спать 3–4 часа. Кто первый проснется, тот поднимает всех.
Раньше всех проснулся я. Вышел из барака. Стояла ясная лунная ночь. На соседней вышке постукивали каблуки часового. Медленно прохаживались патрули. Далеко в лесу хохотал филин. Кругом было тихо и спокойно. Только из соседнего барака слышался чей-то кашель и стоны. В водопроводном колодце, что в центре лагеря, тоскливо журчала вода, из крана сиротливо падали в лужицу тяжелые капли.
Бежать было совершенно невозможно. Предательская луна ярко освещала весь участок у ограды. Однако, вернувшись в барак, я растолкал товарищей. Сначала поодиночке все вышли, чтобы ознакомиться с обстановкой, затем снова собрались все вместе. Было заметно, что каждого смутила эта яркая луна, но высказать вслух свои опасении никто не решился.
— Ну, как? — начал Ванюшка, самый молодой и самый нетерпеливый из нас.
Все молчали. Все думали об одном. Наконец Григорий сказал:
— Знаете что, ребята, не уйти нам сегодня. Ночь тихая и светлая. Не было еще случая, чтобы из лагеря убежали более трех человек. А сегодня все слышно и все хорошо просматривается кругом.
Каждый в душе был согласен с этим, но все вдруг сразу набросились ни Григория, каждый говорил о том, что бежать надо сейчас же, дальше терпеть нельзя. Мы все горячо обвиняли Григория в трусости, нерешительности. Григорий яростно защищался. Постепенно ему удалось убедить всех, и наш спор затих.
Утром в лагере царило всеобщее возбуждение: ночью убежало пять человек. Я немедленно поделился новостью с Николаем.
— Эх, черт! Почему не мы… — сквозь зубы процедил он.
Подошел к нам и Ванюшка.
— Слыхали?
— Знаем.
— Это все Гришка попутал. Не было бы его — ушли бы.
— Подождать бы нам ночью пару часов, тогда и убежали бы. Утро, говорят, пасмурное было.
— Эх…
Разыскали Григория, и весь свой гнев, все свое разочарование и досаду вылили на него. Михаил тоже присоединился к нам.
Григорий чувствовал себя виновным во всем. Он и не пытался оправдываться. Ведь ночью-то все были с ним согласны.
— Я виноват, ребята. Ну, ладно, давайте будем уходить сегодня, — сказал он, желая скорее опять помириться.
— Думаю, что сегодня уйти будет еще труднее, — вставил я.
Весь лагерь только и говорил, что о сегодняшнем ночном побеге. Рассказывали, будто побег возглавил один полковник, что он старый член партии и что партбилет у него был прибинтован к ноге. Это очень встревожило меня. Товарищи ведь знают о моем партбилете. А что будет, если кто-нибудь проболтается?
Коммунист в плену! Трудно было поверить в это. Отцы и деды наши томились в застенках, гордо шли на расстрел, ни виселицу. Я мог представить коммуниста, сгоревшего в топке паровоза, убитого залитым в глотку расплавленным свинцом, замученного иголками, загнанными под ногти… Но я не представлял никогда раньше коммуниста в плену. И только сейчас почувствовал, что это гораздо хуже тюрьмы, пыток, истязаний. Чувство невыполненного долга, вынужденное бездействие томило и угнетало. Партийный билет, зашитый в одежду, обжигал кровоточащей раной совести всю мою душу…
Большинство пленных одобряло побег, называло смельчаков молодцами.
Среди немцев тоже наблюдалось большое волнение. Солдаты бегали по лагерю с ножницами, гвоздями, пучками проволоки. Гитлеровцы затягивали проделанные ночью отверстия, наводили новые ряды проволоки, поднимали ее выше. Канавы под оградой тщательно забивались кольями, утрамбовывались землей.
— Зашивают прорехи-то, — говорили пленные.
— Да, убежать теперь труднее…
Одновременно фашисты начали повальный обыск. Обыскивали все бараки, перетряхивая и прощупывая солому, на которой спали заключенные. В бараке с беженцами перевернули телегу, вытряхнув на землю все ее содержимое с грудным ребенком. Голый малыш, плача, покатился по асфальту… Вспороли два матраца, набитые тухлой соломой. Из соседнего барака вытащили пять кузнечных ножниц.
Так вот они что ищут! Они боятся, как бы еще кто-нибудь не сбежал. У меня сердце оборвалось: а вдруг они найдут наши ножницы…
Появился обермерзавец и объявил: сегодня будут приняты все меры, чтобы парализовать любые попытки к бегству.
Я поторопился в барак, надо было проверить, цел ли наш инструмент. К великому счастью, он, искусно замаскированный, оказался на месте.
Однако пришлось вскоре горько разочароваться. Явилась новая команда гитлеровских «строителей», чтобы наложить на ворота новые накладки и засовы. Фашисты решили все двери ночью запирать на замок. Уборную на ночь устроили прямо в бараке: в каждом отделении вкопали в землю бочонок. «Для аромата», — тут же успел сострить кто-то. Внутри лагеря был установлен новый пост — часовой с собакой, а внутри каждого барака должны были дежурить полицейские, завербованные из самих пленных.
Что делать? Теперь невозможно будет выйти из барака после отбоя. Сделать подкоп? Взломать стену? Разобрать крышу? Но все это заметит и дежурный внутри барака, и часовой. Ну, «внутреннего врага» можно, допустим, уничтожить, а дальше? Ведь небольшую площадь лагеря охраняют четыре пулеметчика, проволочная ограда, патрули. Да еще этот часовой с собакой…
И все-таки надо было бежать отсюда во что бы то ни стало, не страшась опасности. Рассуждать о том, что будет, если вдруг откроют огонь, не приходилось. Это было бы чрезмерной роскошью в нашем положении. Мы должны были выжить. Обязательно выжить, во имя борьбы, во имя жизни на земле.
Но как бежать? Мои товарищи уже думали об этом. Николай категорически заявил, что дальше откладывать невозможно, ибо условия к побегу могут стать еще хуже. Все остальные были с ним согласны.
Единство друзей вдохновляло. Мы устроились в сторонке, намереваясь обсудить все детально. Вначале все долго молчали. А потом робко каждый начал предлагать варианты. Во время раздачи вечерней баланды броситься к ограде? Но в это время еще светло, и часовые без труда уложат, пока будешь возиться с проволокой. Перелезть через нее? Застрянешь и погибнешь. А если бросить лестницу на заграждения? Но где возьмешь ее в лагере? А если бы и нашлась, то все равно не успел бы лаже донести ее до ограды. Николай пошел к водосточной трубе, долго смотрел на вкопанную под ней бочку, потом осмотрел другую, обошел вокруг барака.
— Я вот думаю, а что, если в бочки спрятаться? Но в них только укроешься до пояса. К тому же они открытые, у всех на виду.
— И почему это из нашего лагеря никого не гоняют на работу? Стоит только выйти за ворота, и я не вернулся бы обратно, — грустил Михаил.
— А если пробраться в женский лагерь? — рассуждал Григорий. — Там замков на бараках нет…
У них в бараке не спрячешься, — вставил Николай. — Да и пройти туда до отбоя незамеченным невозможно.
Кто-то предложил поджечь барак. Но эту мысль тут же пришлось оставить. Пожар, безусловно, вызвал бы немедленное усиление охраны.
Мучительно хотелось курить. В голодном животе что-то бурчало, страшно хотелось есть. Голова разламывалась. отказываясь уже соображать что-либо…
— Нашел! — почти крикнул Ванюшка и яростно стукнул Николая по плечу.
— Ты уж… полегче, — хотел обидеться тот, но видя, как сияет лицо у Вани, сразу подобрел. — Ну, выкладывай поскорей.
Ванюшка все время сидел в сторонке, жевал соломку и ни разу не проронил ни единого слова. Мы облепили его, почему-то поверив вдруг, что он нашел спасительный выход.
— Ножницы надо до ужина опустить под пол уборной. Сами мы тоже залезем туда. Перед этим постараемся получить раньше всех свою вечернюю баланду. А потом, немедленно, воспользуясь обычной свалкой и шумом, мы нырнем под пол уборной. Там просидим до полночи, и — бежать…
— Правильно! Вот молодец! — обрадовался Николай. — И как это мы раньше до этого не додумались!
План был действительно, простым и выгодным.
Договорившись о деталях, мы разошлись и стали дожидаться вечера.
Тринадцатое сентября 1941 года было обычным серым днем нашей лагерной жизни. Уже две недели прошло с того дня, как нас арестовали. Какой-то счастливчик добыл понюшку табаку. Несколько человек тут же облепили его. Он с жадностью затягивался, вызывая завистливые и нетерпеливые взгляды людей, просивших дать хоть разок потянуть.
— Ну хватит, нас же много, — умоляли они.
— Да все равно не накуритесь.
— Дай разок, хватит тебе, — и с большим удовлетворением сначала кто-нибудь затягивался. Потом курящий, держа черными пальцами окурок, прикладывал его к губам другого, третьего. Потом окурок поплыл из рук в руки. Измятый, он уже обжигал пальцы, но его все-таки слюнявили до тех пор, пока последний курец не обжег язык и не сплюнул рассыпавшийся на губах пепел.
В центре лагеря два человека залезли на одинокий дуб и обрывали последние листья. По-прежнему на завалинке бараков сидела длинная вереница полуголых людей, которые вытряхивали завшивленные рубашки, уничтожая паразитов. В женском лагере у стены барака стояло несколько женщин и смотрели в нашу сторону тупыми невидящими глазами.
А высоко над лагерем в табачной дымке безбрежного неба гордо стояло солнце…