Порту, 20 августа 1937 года.
Река Дору медленно катила свои мутно-зелёные воды. На другом берегу, в Вила-Нова-ди-Гайя, поднимались длинные корпуса винных складов с красными черепичными крышами и большими белыми буквами на фасадах: «Sandeman», «Ferreira», «Offley», «Kopke», «Taylor’s», «Graham’s», «Cockburn’s». Каждое имя напоминало о столетиях торговли, о баркасах «ребелу» с плоским дном, которые когда-то поднимались вверх по реке до самых виноградников Кинта-ду-Ново и спускались обратно, груженные молодым вином. Теперь таких баркасов оставалось мало; большинство бочек отправляли по железной дороге, но старожилы всё равно приходили к причалу посмотреть, как последние из них, украшенные флагами и резными носами, тихо скользят мимо.
Старый город, тот, что начинался сразу за площадью Рибейра, цеплялся за крутые склоны. Брусчатка была неровной, выщербленной, выложенной ещё в те времена, когда по ней ходили мулы с вьюками. Дома стояли вплотную друг к другу: трёх-, четырёх-, иногда пятиэтажные, с узкими балконами, на которых обычно стояли горшки с красной геранью, базиликом или лимонными деревцами в кадках. Ставни были выкрашены в зелёный или синий цвет, но краска давно выгорела, и теперь они выглядели почти одинаково. По вечерам их открывали настежь, и из окон вырывались запахи жареного лука, чеснока, тушёной трески, а иногда — сладкий аромат только что испечённых «паштейш де ната» из булочной на углу.
На верёвках, натянутых между балконами, сохло бельё: белые простыни, мужские рубахи с короткими рукавами, детские платьица в цветочек, носки, подштанники. Всё это колыхалось на ветру с реки, словно город вывесил флаги перемирия. Внизу, на первых этажах, размещались лавки: бакалейные, где продавали оливковое масло в жестяных банках, сушёную треску «бакаляу», рис и бобы; галантерейные — с пуговицами, нитками и кружевом ручной работы; булочные — с длинными витринами, за которыми лежали круглые хлебы с толстой коркой и корзины со сладкими булочками. Над дверями висели вывески, нарисованные от руки: «Mercearia do Zé», «Padaria São João», «Retrosaria Belas Artes».
Площадь Рибейра была центром нижнего города. Здесь, у самой воды, всегда было людно. Женщины в чёрных платках и длинных юбках несли плетёные корзины с только что выловленной рыбой: сардинами, дорадами, осьминогами. Мужчины в беретах и жилетах сидели за столиками кафе «Majestic» или «Guarany», пили кофе из крошечных белых чашечек и курили сигареты «Portuguesa» или «Sagres». На углу мальчишка лет десяти кричал во всё горло, размахивая свежими газетами: «Diário de Notícias!», «O Século!», «A Voz!», «O Primeiro de Janeiro!». Заголовки были крупные, чёрным шрифтом: «Наступление на Брунете остановлено», «Республиканцы удерживают Мадрид», «Франко обещает скорую победу». Люди брали газеты, пробегали глазами и откладывали в сторону — война шла где-то там, за Пиренеями, а здесь, в Порту, жизнь текла своим чередом.
Человек шёл по улице Флореш медленно, не торопясь. На нём был лёгкий льняной костюм цвета хаки, уже потемневший подмышками и на спине. Панама была слегка помятая. В правой руке он нёс небольшой бумажный пакет — в нём лежали отремонтированные туфли. Он только что забрал их у сапожника дона Мануэла, чья мастерская находилась в полуподвале старого дома на углу с улицей Сан-Жуан. Чтобы попасть туда, нужно было спуститься по пяти крутым ступеням, протиснуться в низкую дверь и оказаться в тесном помещении, где пахло кожей, клеем, старым деревом и воском. Дон Мануэл, седой, с густыми бровями и руками, покрытыми мозолями, работал за верстаком уже сорок лет. Он молча взял деньги, молча отдал туфли, завёрнутые во вчерашнюю газету, и только на прощание пожал руку крепко, по-мужски, пробормотав что-то о том, что подошва теперь будет держаться ещё пару лет.
Человек вышел из мастерской, прищурился от яркого света и пошёл вниз, к реке. Он свернул в узкий переулок, где тень была гуще, а воздух прохладнее. Здесь дома стояли так близко, что между ними можно было протянуть руку и коснуться стены напротив. На балконах висели клетки с канарейками — жёлтыми, зелёными, пёстрыми; птицы пели громко, перебивая друг друга. Из открытого окна второго этажа доносилась радиола — фаду Амалии Родригеш, тоскливое и протяжное, когда она пела о разлуке.
Он шёл не спеша, иногда останавливался, чтобы пропустить старуху с корзинами или детей, игравших в мяч. Когда он проходил мимо маленькой бакалейной лавки «A Minha Terra», оттуда вышла женщина лет тридцати пяти. На ней было простое ситцевое платье в мелкий цветочек, на голове — платок, концы завязаны под подбородком по-крестьянски. В руках у неё была плетёная корзина, накрытая белой салфеткой в синюю клетку. Она шла в ту же сторону, что и он, но чуть позади. У поворота к улице Белумонте она слегка замедлила шаг, и корзина на мгновение коснулась его бедра. Он почувствовал, как что-то твёрдое и маленькое скользнуло в боковой карман. Женщина не остановилась, не посмотрела на него, не выдала ни одним движением, что это было не случайно. Просто прошла дальше, свернула за угол и исчезла в толпе.
Он дошёл до конца переулка, где начиналась маленькая площадь с фонтаном в центре. Фонтан был старый, каменный, с четырьмя львиными головами, из которых текла тонкая струя воды. Вокруг росли платаны, дававшие тень. Он сел на скамейку, поставил пакет с туфлями рядом, достал из кармана сложенный вчетверо листок бумаги. Развернул. На нём было написано аккуратным, почти каллиграфическим почерком: «Rua da Restauração, 128, 21:30». Он свернул записку обратно, положил в карман, поднял пакет и пошёл дальше.
День тянулся медленно. Он пообедал в маленькой таверне «O Gaveto» у пристани, заказав рис с треской, кусок жареного осьминога, бутылку холодного зелёного вина «Vinho Verde». Потом долго сидел на парапете набережной, курил сигареты «Sagres», смотрел, как баркасы разгружают бочки, как чайки кружат над водой, как туристы фотографируются на фоне железного моста Дона Луиша I, построенного учеником Эйфелевой компанией. Купил в киоске свежую газету.
Когда солнце начало клониться к западу и небо над Вила-Нова-ди-Гайя окрасилось в оранжевый и фиолетовый, он встал и пошёл вверх, к улице Рестаурасан. Улица была тихой, почти пустой. Дома старые, с облупившейся охристой штукатуркой, с коваными балконами и деревянными ставнями. На первом этаже дома номер 128 размещалась торговая лавка — «Armazém de Carvão — António Ferreira». Ставни были закрыты, но сквозь щели пробивался свет. Он обошёл дом сбоку, нашёл узкую деревянную лестницу, поднялся на второй этаж. Две двери. На одной — медная табличка с цифрой 2. Он постучал три раза.
Дверь открылась почти сразу. На пороге стоял мужчина лет шестидесяти — высокий, худой, с густыми седыми усами и бровями, с аккуратно подстриженной бородой. На нём был старый, но тщательно выглаженный костюм-тройка, жилет и галстук. Он посмотрел на гостя спокойно, без удивления, кивнул и отступил в сторону.
— Заходите.
Квартира была маленькой, но опрятной. Пол деревянный, покрытый потемневшим от времени лаком. Посреди комнаты — ковёр с восточным узором, уже выцветший. У окна стоял стол, покрытый белой кружевной салфеткой. На стене — большой портрет Антониу ди Оливейры Салазара в тёмной рамке и деревянный католический крест. На столе стояла бутылка портвейна «Taylor’s» десятилетней выдержки, два толстых хрустальных стакана и блюдо с сушёным инжиром и миндалём.
Мужчина налил портвейн, не спрашивая. Вино было тёмно-рубиновое, густое, с запахом чернослива, шоколада и лёгкой древесной ноты. Они выпили молча. Потом ещё по одному. Потом ещё. Ни слова о деле, ни намёка.
Наконец хозяин поставил стакан на стол, встал, подошёл к старому дубовому шкафу, открыл нижнюю дверцу и достал оттуда кожаную сумку — потёртую, но крепкую, с медными застёжками. Поставил её на пол прямо рядом с ногами гостя.
— Всё внутри, — сказал он просто.
Гость нагнулся, открыл сумку. Внутри лежали два пистолета «Astra 400» девятимиллиметрового калибра, испанские, с аккуратно спиленными номерами. Рядом — две коробки патронов по пятьдесят штук в каждой. Затем — паспорт британского подданного на имя Джеймса Генри Томпсона, родившегося в Ливерпуле 12 марта 1901 года. Фотография была его, но сделана лет пять назад. Печати, штампы, визы — всё безупречно. Под паспортом лежала толстая пачка денег: английские фунты, испанские песеты, немного португальских эскудо и даже несколько французских франков. Достаточно, чтобы жить два-три месяца.
Он закрыл сумку, кивнул. Они выпили ещё по последнему стакану. Портвейн был сладкий, тёплый, оставлял долгое послевкусие.
— Будьте осторожны, — сказал хозяин наконец. — Дорога будет трудной.
Гость встал. Пожал руку. Потом вышел.
На улице уже было совсем темно. Фонари горели тускло, но достаточно, чтобы видеть дорогу. Он пошёл вниз, к реке, не оглядываясь. Где-то далеко играла гитара. По реке шёл последний баркас с зажжёнными огнями. Порту спал. Город провожал его молча, как провожает всех, кто приходит и уходит, не оставляя следов на старой брусчатке.
Сетубал, 20 августа 1937 года, за полночь, ближе к часу.
Залив Саду лежал спокойный, будто кто-то разлил по нему расплавленное олово и дал застыть. Луна висела высоко, она была почти полная и отражалась в воде длинной серебряной дорогой до самого горизонта. Ветер с моря едва шевелил канаты на мачтах рыбацких лодок, пришвартованных вдоль мола дальше к западу. Там, где начинался настоящий порт, пахло гниющими водорослями и машинным маслом от барж, что приходили и уходили круглые сутки.
Причал номер семь был самым дальним, почти у выхода из гавани, за складами рыбной муки. Здесь редко кто появлялся после десяти вечера, кроме тех, кому платили за молчание. Сегодня здесь стояла баржа «Nossa Senhora da Conceição», зарегистрированная в Авейру, но ходившая в основном между Порту и Лиссабоном. Корпус был чёрный, с белой полосой по борту, название выцветшее, буквы облупились. На корме висел португальский флаг.
На палубе горели только два фонаря. Один у трапа, другой на мачте, низко, чтобы свет не бил далеко. Третий фонарь, ручной, держал в руках боцман — невысокий коренастый мужчина лет пятидесяти, в шляпе, хотя ночь была тёплая. Он говорил не по-португальски, а только по-испански с сильным галисийским акцентом, и это всех устраивало: чем меньше слов, тем меньше вопросов.
Ящики лежали ровными рядами под тентом, прикрытые брезентом. Всего тридцать восемь штук. Новые, из светлой сосны, обитые по рёбрам узкими железными полосами. На каждой крышке — трафарет чёрной краской: «Peças sobressalentes para máquinas — Fragil». Никаких имён фирм, никаких адресов. Только вес, аккуратно выведенный от руки мелом на боку: 72 кг. И ещё маленькая метка в углу — три точки треугольником, едва заметные.
Грузчиков собрали ещё с вечера. Их было семеро. Все свои, сетубальские, из тех, кто не задаёт вопросов, когда платят сразу. Жозе Каррейру, старший из них, сорок восемь лет, бывший рыбак, потом матрос на каботажниках, теперь просто грузчик. Спина частенько болела по утрам, но руки были ещё крепкие. Рядом с ним — его племянник Зé, худой, как тростник, девятнадцать лет, курил слишком много и слишком дешёвые сигареты. Дальше братья Кошта, Антониу и Мануэл, обоим под тридцать, молчаливые, работали всегда вдвоём в одну смену. Потом Жуан из Ароки, приехал сюда после того, как у него сгорела ферма, и тут и остался. И ещё двое молодых, которых все звали просто «ос миудуш» — мелкие, потому что были ниже всех ростом и всегда держались вместе.
Они пришли без пятнадцати двенадцать. Подошли по одному, по двое, чтобы не светиться толпой. У каждого в кармане уже лежала половина платы — аванс, который раздал вчера после обеда какой-то человек в кафе «A Vela Latina» на площади Бокаже. Остальное должны были получить после работы.
— Двойная оплата, — сказал Жозе тихо, когда все собрались в тени склада. — Сказали, чтобы всё было быстро и без разговоров.
Зé сплюнул в сторону.
— А то мы привыкли болтать.
Никто не засмеялся. Все знали: если платят вдвое больше — значит, груз не простой. Но в Сетубале такие грузы бывали и раньше. В двадцать шестом, в тридцать первом, в тридцать третьем. И всегда всё заканчивалось одинаково: деньги в кармане, и никто ничего не видел, не слышал, не знает.
Баржа подошла к причалу ровно в полпервого. Трап опустили без шума. Боцман махнул фонарём — два коротких, один длинный. Сигнал, что можно начинать.
Первый ящик сняли вдвоём — Жозе и Антониу Кошта. Тяжёлый. Семьдесят два килограмма — это не шутка, особенно когда надо нести по узкому трапу, который качается под ногами. Поставили на тележку, которую подогнал заранее подгружчик Жуан. Деревянные колёса скрипели по бетону.
— Что там хоть? — всё-таки не выдержал Зé, когда они отошли за вторым. — Тяжёлый, зараза.
Жозе посмотрел на него сверху вниз.
— А тебе зачем? — ответил он. — Грузи и бери деньги. Меньше знаешь — лучше спишь.
Зé пожал плечами, но промолчал. Он ещё молодой, но уже понял главное правило порта: любопытство здесь дороже денег.
Ящики переносили по двое, иногда по трое, если трап качало сильнее. Работали в ритме, который вырабатывается годами: шаг, поворот, присесть, подхватить, поднять, шаг, шаг, поставить. Доски стучали глухо, железные углы тихо звякали. Внутри ничего не перекатывалось, не звенело, не булькало. Всё было уложено плотно, аккуратно, профессионально.
У причала стоял грузовик. Старый «Chevrolet» с высоким тентом, номера были лиссабонские, но краска облупилась, и цифры читались только вблизи. Водитель не выходил из кабины. Сидел, курил, иногда светил фонариком на циферблат часов. На нём был тёмный плащ и кепка, надвинутая низко. Позже он всё-таки вылез, подошёл к краю причала и сказал:
— Теперь грузите в мою машину. Ровно ставьте, чтоб не падало.
Работа пошла быстрее. Последние ящики ставили уже в кузов, прямо на деревянный пол, застеленный старыми мешками. Ровно, ряд за рядом, чтобы не болтались. Когда последний ящик встал на место, боцман спустился на причал, достал из кармана семь конвертов из серой бумаги и раздал молча. В каждом было ровно вдвое больше, чем за обычную ночную смену. Деньги были новые, хрустящие, в основном сотенные эскудо, несколько пятисотенных.
Грузчики разошлись сразу. Не прощаясь, не оглядываясь. Кто пошёл к вдове Марии на улицу Траш-даш-Алдея, где за два эскудо можно было выпить стакан красного и съесть миску супа из бобов. Кто просто домой — спать до пяти утра, потому что в шесть уже надо было быть на рыбном рынке, разгружать сардины.
Жозе Каррейру шёл последним. Он жил дальше всех, за старой таможней, в квартале Фонтеньяш. Улицы были пустые, только кошки шмыгали вдоль стен. Дома стояли вплотную, двух-трёхэтажные, с балконами и горшками герани. На одном из балконов кто-то забыл бельё — простыни колыхались на ветру, как привидения. Жозе прошёл мимо кафе «O Pescador», закрытого ставнями, мимо булочной «A Flor do Sado», где утром будет очередь за свежим хлебом. Пахло морем и угольной пылью.
Дома его ждала жена Мария Фернанда, спящая на боку, как всегда. Трое детей в соседней комнате — старшему было уже шестнадцать, и он помогал отцу в порту по выходным. Жозе разделся тихо, положил конверт под матрас, рядом с тем, что остался с прошлой недели. Лёг и уставился в потолок. Потолок был старый, с трещинами, по одной из них бегала маленькая ящерица. Он смотрел на неё долго, пока не заснул.
Грузовик тем временем уехал. Сначала медленно, по набережной, мимо закрытых складов, мимо старой крепости Сан-Филипе, потом свернул вглубь, на узкие улочки старого города. Там, где асфальт кончался, повернул на грунтовку, ведущую к заброшенным солеварням. Дорога была плохая, но водитель знал её хорошо.
Через сорок минут он остановился у длинного низкого склада, где когда-то сушили треску. Дверь открылась изнутри, свет не зажигали. Вышли трое, в тёмной одежде, с фонарями, закрытыми красной тканью. Перегрузили всё за пятьдесят минут — быстро, без слов. Потом «Chevrolet» развернулся и поехал обратно в Лиссабон пустой, чтобы утром встать на обычный рейс.
А новый фургон — закрытый «Citroën» с номерами из Порту — двинулся в другую сторону. Сначала на север, потом на восток, потом снова на север. Куда именно — никто из тех, кто грузил в Сетубале, никогда не узнает.
Город спал. Море шумело тихо. Луна медленно клонилась к западу. А тридцать восемь ящиков ехали дальше по тёмным дорогам, и их назначение оставалось загадкой даже для тех, кто нёс их на плечах этой ночью.