30 июня 1937 года. Мадрид — Карабанчель — дорога на Валенсию.
Долорес Ибаррури проснулась в пять утра от далёкого гула артиллерии. Гул был привычным, но сегодня он звучал ближе, чем вчера: националисты снова давили на Усерскую дугу. Она полежала ещё минуту на узкой железной кровати в комнате без окон, в подвале дома номер 17 по улице Хенераль-Рикардос, потом встала, надела тёмно-синюю юбку и белую блузку и повязала на шее красный платок. В зеркале отразилось лицо, которое она сама уже плохо узнавала: скулы стали острее, под глазами залегли тёмные круги, губы потрескались от жары и пыли. Она провела ладонью по волосам, собранным в тугой узел, и вышла в коридор.
Внизу её ждали трое. Капитан Анхель Пестанья, командир роты охраны, курил у двери, прислонившись к косяку. Рядом стояли солдаты — Хосе Мария Корраль и совсем молодой, девятнадцатилетний Мануэль Гарсия по прозвищу Эль Чато, потому что нос у него был приплюснутый ещё с детства. Все трое были в форме народной армии, но без знаков различия: сегодня они ехали не как военные, а как «делегация профсоюза рабочих Мадрида».
— Доброе утро, товарищ Пасионария, — сказал Пестанья и выбросил окурок. — Машина готова. «Ситроен» чёрный, номера валенсийские, все документы в порядке.
— Поехали, — коротко ответила Долорес.
Они вышли во двор. Утро было жарким, хотя солнце только-только поднялось над крышами. По улице тянулись женщины с кувшинами — очередь за водой начиналась в четыре. Кто-то узнал её и поднял кулак. Она ответила тем же жестом ответила, не останавливаясь.
Машина стояла у ворот: старый «Ситроен» с потрескавшейся краской, но мотор работал исправно — механики из 11-й дивизии Листера перебрали его два дня назад. Пестанья сел за руль, Долорес — рядом с ним. Корраль и Эль Чато устроились сзади. В багажнике лежали два автомата, четыре гранаты и ящик с патронами — на случай, если придётся прорываться.
Они выехали из Мадрида через южные ворота, мимо разрушенного университета. Дорога на Валенсию была забита телегами беженцев, грузовиками с ранеными и стадами коз. Пыль стояла столбом. Через каждые пять километров — посты народной армии. Солдаты проверяли документы, заглядывали под сиденья, иногда просили открыть багажник. Пестанья каждый раз показывал мандат, подписанный лично министром внутренних дел, и их пропускали.
К десяти часам они были уже в Аранхуэсе. Здесь Долорес попросила остановиться у придорожного кафе. Внутри было пусто, только хозяин протирал стойку.
— Кофе есть? — спросила она.
— Есть, товарищ. Настоящий, из Колумбии. Остался последний мешок.
Она взяла две чашки — себе и Пестанье. Солдаты остались в машине. Кофе был горький и горячий. Она пила медленно, глядя в окно на Тахо. Река текла спокойно, и на мгновение складывалось ощущение, что Испания живёт и будто никакой войны нет.
— Думаешь, они придут? — спросила она у Пестаньи.
— Кто?
— Те, с кем встречаемся.
— Придут. Им деваться некуда. Без нас они — ничто.
Он говорил о группе командиров-интербригадовцев и нескольких офицерах 14-го корпуса, которые устали от «московского диктата» и хотели говорить напрямую с Пасионарией, минуя всех остальных. Встреча была назначена на заброшенной ферме у посёлка Онтаро, в двадцати километрах от Таркана.
Они должны были обсудить создание «третьей силы», чтобы главной была Испанская коммунистическая партия, которая сама решит судьбу революции, не оглядываясь на Москву.
Долорес допила кофе, положила на стойку две песеты и вышла.
До места встречи оставалось ещё два часа. Они ехали медленно, объезжая воронки. В одном месте дорога была перекрыта — взорванный мост. Пришлось сворачивать на грунтовку через оливковые рощи.
В половине первого они подъехали к ферме. Это было длинное одноэтажное здание с провалившейся крышей, рядом — колодец и сарай. Во дворе стояли две машины — «Опель» и грузовик «Шевроле». У ворот их встретили четверо в форме интербригад. Один из них, высокий поляк с рыжей бородой, подошёл к машине.
— Товарищ Пасионария?
— Да.
— Всё в порядке. Заходите. Мы вас ждали.
Они прошли внутрь. В большой комнате за длинным столом сидело человек двенадцать. Долорес узнала некоторых: майора Листера, капитана Копича — югослава, двух французов из батальона «Коммуна де Пари» и ещё нескольких испанцев — командиров рот и политруков. На столе стояла бутыль с вином, хлеб, сыр, оливки. Простая крестьянская еда.
— Садитесь, товарищ, — сказал Копич. — Мы рады, что вы приехали.
Долорес села во главе стола. Пестанья встал у неё за спиной. Корраль и Эль Чато остались у двери.
Разговор начался сразу, без предисловий.
— Мы не хотим больше быть пешками, — сказал Листер. — Москва требует от нас невозможного. Каждый день — новые задания. Вчера из-за дополнительного риска убили комбрига Вальтера, позавчера — политрука Ганса. За что?
— Я знаю, — ответила Долорес. — Но если мы сейчас расколемся на множество фракций, завтра нас всех перевешают на площадях.
— Мы не раскалываемся, — вмешался Копич. — Мы хотим, чтобы партия была испанской. Чтобы решения принимали здесь, а не за тысячи километров отсюда.
— Это невозможно без риска, — сказала она. — И без победы. Пока мы не победим, мы все — заложники ситуации.
Они говорили ещё час. Долорес слушала, иногда вставляла короткие фразы. Она понимала: если сейчас согласится — завтра её объявят оппозиционеркой и расстреляют. Если откажется — эти люди уйдут к анархистам или к ПОУМ, и фронт рухнет.
В два часа дня Копич предложил сделать перерыв.
— Пойдёмте во двор, подышим, — сказал он. — Здесь душно.
Все вышли. Солнце стояло в зените, жара была невыносимая. Во дворе под навесом стояли бочки с водой. Люди пили, умывались, курили.
Долорес отошла к колодцу, прислонилась к каменной стенке. Пестанья стоял в трёх шагах. Корраль и Эль Чато разговаривали с интербригадовцами.
И тут это случилось.
Эль Чато — тот самый девятнадцатилетний Мануэль Гарсия, который всю дорогу молчал и смотрел в окно — вдруг шагнул вперёд. В правой руке у него появился маленький пистолет «Астра-300», 7,65 мм, который он прятал в кармане гимнастёрки. Он поднял руку и выстрелил два раза — сначала в Пестанью, потом в Долорес.
Первый выстрел попал Пестанье в шею. Тот даже не успел повернуться — только схватился за горло и упал лицом вниз.
Второй выстрел — Долорес в живот, чуть ниже рёбер. Она почувствовала, как пуля вошла в тело, будто раскалённый гвоздь. Ноги подкосились, она осела на землю, прижимая руки к ране. Кровь пошла сразу, горячая, липкая, и пропитала блузку.
Двор взорвался криками. Люди бросились врассыпную. Корраль выхватил пистолет и выстрелил в Эль Чато три раза подряд. Первый — мимо, второй — в грудь, третий — в живот. Мальчишка упал на спину.
Всё произошло за пять секунд.
Долорес лежала на пыльной земле, кровь текла между пальцев. Она пыталась дышать, но каждый вдох отдавался острой болью в боку. Рядом уже склонились люди.
— Врача! — крикнул Копич. — Быстро врача!
— Она жива? — спросил кто-то.
— Жива… дышит…
Корраля трясло. Он стоял над телом Эль Чато, пистолет всё ещё был в руке.
— Почему? — спросил он громко. — Мануэль, почему ты это сделал?
Тот ещё дышал. Грудь поднималась слабо, ртом пошла кровь. Он повернул голову, посмотрел на Корраля мутными глазами и прошептал:
— Деньги… много денег дали… много…
— Кто? — Корраль опустился на колени рядом. — Кто дал, Ману?
Эль Чато попытался улыбнуться. Кровь пузырилась на губах.
— Не франкисты… не они…
— Тогда кто, чёрт возьми⁈
Но мальчишка уже не ответил. Глаза закатились, тело обмякло. Он был мёртв.
Долорес увезли через двадцать минут на грузовике в госпиталь в Тараконе. Пуля прошла навылет, задев кишечник и печень. Врачи сказали: шансов мало, но они попробуют сделать всё возможное. Она была в сознании всю дорогу, держалась за руку Копича и шептала:
— Не дайте… расколоть… партию… держитесь… вместе…
Вечером того же дня в Мадриде уже знали: Пасионарию тяжело ранили. Кто-то говорил — франкисты, кто-то — свои же, чтобы свалить вину на ПОУМ и окончательно их добить.
А тело девятнадцатилетнего Мануэля Гарсии, по прозвищу Эль Чато, закопали в тот же вечер у той же фермы, без гроба, без имени на кресте. В кармане у него нашли пачку песет — новых, хрустящих, только что из типографии. На одной из купюр чернилами было написано: «За свободу Испании».
Кто был заказчиком — так и не узнали.
30 июня 1937 года, Мадрид.
Штаб обороны города располагался на улице Алькала, в бывшем особняке маркиза де Саламанка, теперь окружённом баррикадами из мешков с песком и колючей проволокой. Вечер выдался тёплым, хотя солнце уже опустилось за крыши домов. Генерал Хосе Миаха сидел за массивным столом из красного дерева, который когда-то украшал гостиную хозяина особняка. Под лампой с зелёным абажуром лежала развёрнутая карта фронта вокруг Мадрида, помеченная карандашными линиями и стопками телеграмм. На нижнем этаже шумела печатная машина, выпуская листовки с лозунгами для утреннего распространения среди жителей и солдат.
Дверь открылась резко. Вошёл капитан Феликс Шульман, адъютант Миахи, мужчина средних лет, бывший офицер русской армии, эмигрировавший после революции и оказавшийся в Испании по воле случая, а со временем проникшийся коммунистической идеологией. В руках он держал сложенный лист бумаги.
— Товарищ генерал, — начал он прямо, без формальностей, как было принято в этом кругу. — Только что получено из Таррагоны. По защищённой связи.
Миаха поднял голову от карты. Его лицо оставалось спокойным, но в глазах мелькнуло нечто, словно он уже догадывался о содержании.
— Давай сюда, — произнёс он коротко.
Шульман положил лист на стол. На бумаге было напечатано всего несколько строк:
«30.VI.37 около 14:00 в районе Ондары совершено покушение на т. Ибаррури. Два выстрела в упор. Состояние крайне тяжёлое. Нападавший ликвидирован на месте. Подробности следуют».
Миаха прочитал текст, потом перечитал его медленнее, вникая в каждое слово. Его пальцы лежали на краю стола, не двигаясь. Затем он аккуратно сложил лист и убрал в боковой ящик.
— Кто ещё осведомлён? — спросил он, не поднимая глаз.
— Пока только мы и те, кто в Валенсии. Но к утру это разнесётся по всему Мадриду.
Миаха кивнул. Он медленно встал из-за стола, подошёл к высокому шкафу, где хранились дополнительные карты и несколько бутылок. Достал бутылку «Риохи» урожая тридцать пятого года — одну из последних, сохранившихся от прежнего владельца дома. Налил себе полстакана, не предлагая выпить Шульману.
— В такое время, Феликс, — сказал он, глядя в тёмное окно, за которым ничего не было видно, кроме чёрного неба и редких лучей прожекторов, — надо быть предельно осторожным. Даже среди своих могут оказаться змеи, готовые ужалить в любой момент.
Шульман стоял молча. Он знал, что генерал не ждёт немедленного ответа — это были слова, произнесённые вслух для самого себя, для осмысления ситуации.
— Закрой дверь за собой, — добавил Миаха тихо.
Капитан вышел и оставил генерала одного.
Миаха вернулся к столу, сел в кресло и сделал глоток вина. Оно было терпким, с лёгким привкусом винограда. Он поставил стакан рядом с картой и снова взял телеграмму в руки, но не читал — просто держал её, будто взвешивал её вес в ладони.
Мысли его унеслись назад, к недавним событиям. Он вспомнил встречу с Долорес Ибаррури всего месяц назад, в одном из залов Мадрида. Она говорила о необходимости единства, о том, как республиканцы должны стоять плечом к плечу против националистов. Её слова тогда вдохновляли, и Миаха соглашался с каждым из них. Теперь же это покушение — удар не только по ней, но и по всей обороне. Если Пасионария не выживет, моральный дух войск может пошатнуться. Она была символом, голосом революции, и её потеря создала бы вакуум, который враги не преминули бы использовать.
Он подумал о фронте: националисты продолжали наступление на дугу у Усера, их артиллерия била ближе с каждым днём. Республиканцы держались благодаря таким фигурам, как Ибаррури, Листер и он сам. Но предатели? Миаха знал, что война порождает не только героев, но и тех, кто готов продаться за деньги или иные идеалы. Телеграмма намекала, что нападавший был из своих — мальчишка из охраны. Это заставляло задуматься о каждом присутствующем в его штабе.
Прошло около двадцати минут, когда в дверь постучали. Вошли двое солдат из кухонной команды, неся большой поднос, накрытый белой салфеткой. Они поставили его на небольшой столик у стены.
— Приказано доставить ужин, товарищ генерал, — сказал старший из них, сержант родом из Астурии, с грубым акцентом.
Миаха кивнул, не отрываясь от карты. Солдаты тут же тихо вышли.
На подносе было всё, что он предпочитал: жареная баранина с чесноком и розмарином, картофель, запечённый в углях, кусок козьего сыра, тонкие ломтики хамона, который каким-то образом достали на прошлой неделе несмотря на блокаду, и свежий чёрный хлеб с хрустящей коркой. Блюда ещё дымились, распространяя аромат по комнате.
Миаха перешёл к столику, расстелил салфетку и налил себе ещё вина. Он начал есть неторопливо, отрезая маленькие кусочки мяса, кладя их в рот и жуя тщательно, словно каждое движение помогало ему собраться с мыслями. Баранина была сочной, с лёгкой корочкой, картофель — мягким внутри, хамон — солоноватым. Хлеб он макал в соус от мяса. Одновременно он перекладывал листы военных сводок правой рукой. Читал о положении дел в Университетском городке, где республиканские силы отражали атаки, о потерях в 11-й дивизии Листера, о том, что националисты подтянули дополнительные орудия к дуге у Усера. Цифры были тревожными, но не фатальными. Миаха отмечал про себя слабые места: нужно было укрепить фланги, перераспределить боеприпасы, возможно, запросить подкрепления из Валенсии.
Он вспомнил недавнюю битву при Гвадалахаре, где республиканцы разбили итальянских наёмников. Та победа дала надежду, но теперь каждый день приносил новые вызовы. Сводки включали отчёты о морали войск: солдаты держались, но усталость накапливалась, и новости вроде покушения на Ибаррури могли подорвать их дух.
Он ел и читал, иногда останавливаясь, чтобы отпить вина. Миаха подумал о городе за окнами: Мадрид жил, несмотря на бомбардировки. Женщины стояли в очередях за водой, дети играли на руинах, солдаты патрулировали улицы. Война стала повседневностью, но такие события, как сегодняшнее, напоминали о хрупкости всего.
Когда баранина закончилась, он доел сыр с хлебом, аккуратно вытер губы салфеткой и отодвинул поднос в сторону. Затем встал, подошёл к книжному шкафу — тому, где раньше хранились тома по истории и охотничьи дневники, а теперь книги, спасённые из горящих библиотек Мадрида. Он выбрал «Дон Кихота» Сервантеса в старом издании 1780 года, с детальными гравюрами. Книга была тяжёлой, в кожаном переплёте с золотым обрезом.
Миаха сел в глубокое кресло ближе к лампе, открыл том на закладке — он читал его уже третий раз с начала войны — и погрузился в текст.
Часы на стене тикали: десять вечера, потом одиннадцать, полночь. Дом постепенно затихал — шаги в коридорах стихли, даже дежурные внизу говорили приглушённо. Миаха читал, иногда поднимая глаза к потолку, будто видел там не лепнину, а широкие поля Ла-Манчи, где рыцарь сражался с воображаемыми великанами. Книга давала ему передышку: в мире Дон Кихота безумие было благородным, а реальность — иллюзией. Миаха находил параллели с собственной жизнью — война тоже была битвой с мельницами, где идеалы сталкивались с жестокой правдой.
Он перевернул страницу, читая о приключениях Санчо Пансы, и улыбнулся про себя: верный оруженосец напоминал ему Шульмана, всегда готового к приказу.
Где-то около двух часов ночи он почувствовал первое недомогание. Сначала оно было лёгким — будто что-то сдавило горло. Он отложил книгу на подлокотник, потёр шею рукой. Подумал, что, возможно, переел баранины или вино оказалось слишком тяжёлым для позднего часа. Встал, подошёл к графину с водой на столе, налил полный стакан. Вода была прохладной, набранной из колодца во дворе штаба. Он выпил половину медленными глотками и поставил стакан обратно. Казалось, стало полегче. Дыхание выровнялось, горло отпустило.
Он вернулся в кресло, взял книгу и продолжил чтение.
Но через пять минут недомогание вернулось, и на этот раз сильнее. В груди появилась тяжесть, словно кто-то положил туда увесистый камень. Дыхание стало коротким, поверхностным. Миаха попытался встать — ноги подчинились, но движения были замедленными, как будто тело было не его, а чужим, непослушным. Он дошёл до стола, опёрся о край ладонями. Рука потянулась к колокольчику, чтобы вызвать дежурного, но пальцы соскользнули, и колокольчик упал на толстый ковёр без звука.
Миаха открыл рот, чтобы позвать на помощь, но из горла вырвался только сиплый хрип. Во рту мгновенно пересохло, язык стал тяжёлым и неподатливым. Он сделал шаг к двери, затем второй, но колени подкосились. Он упал сначала на колени, потом на бок, ударившись плечом об пол. Пот хлынул по лицу, по шее, пропитывая воротник рубашки. В груди теперь была не просто тяжесть — что-то сжимало её, выкручивало, не давая вдохнуть полной грудью. Он попытался сделать глубокий вдох, но воздуха едва хватало. Пальцы судорожно скребли по ковру, пытаясь за что-то уцепиться, но находили только ворс.
Последнее, что он увидел, — зелёный абажур лампы и раскрытый «Дон Кихот». Потом всё погрузилось во тьму.
Когда в шесть утра дежурный офицер, не дождавшись привычного звонка для утреннего доклада, поднялся наверх и открыл дверь, он увидел генерала Миаху лежащим на полу, с открытыми глазами, смотрящими в потолок. Рука была вытянута к книге, пальцы едва касались переплёта. На столе стояла пустая тарелка из-под ужина, недопитый стакан воды и бутылка вина.
Врача вызвали немедленно, но тот лишь развёл руками: сердце остановилось несколько часов назад. Никаких видимых следов насилия. Просто сердце, не выдержавшее нагрузки.
К девяти утра новость уже достигла всех штабов Мадрида. Кто-то говорил о возрасте и переутомлении, кто-то шептался, что смерть пришла слишком вовремя, особенно после слов Миахи о змеях среди своих. Вспоминали его последние указания, его роль в обороне города.
А в кабинете на Алькала так и осталась лежать раскрытая книга на странице, где Дон Кихот говорит Санчо: «Свобода, Санчо, есть одна из самых драгоценных щедрот, которые небо ниспосылает людям».
Ибаррури, тем временем, боролась за жизнь в Таррагоне. Врачи оперировали, удаляя осколки пули, и её состояние стабилизировалось к следующему дню. Она шептала о единстве, и эти слова дошли до Мадрида, вдохновляя.
Но в штабе на Алькала атмосфера изменилась. Каждый смотрел на соседа с опаской. Шульман, сидя за столом Миахи, перебирал бумаги и думал: если змеи среди нас, то кто следующий?
Война продолжалась, и Мадрид устоял, но трещины в единстве становились всё глубже.