К книге
Мемуары мавра6. Рассказ о продаже
28%
6. Рассказ о продаже
8

Конец нашему счастью наступил в 928 году Хиджры. Нередко приходится слышать, что почва Дуккалы настолько богата, что способна родить не только выносливую пшеницу, но и нежные артишоки, но в тот год не выпало ни единого дождя и случился неурожай. Старики цокали языками и говорили, что в жизни не видели такой засухи. Мужчины и женщины стекались в Аземмур со всей провинции, чтобы занять денег, найти работу или продать овец и коров, которых больше не могли прокормить. Мои дяди заметили, что заказов стало меньше обычного. Они долгими днями мели полы и гоняли мух. Вскоре улицы наполнились детьми-попрошайками со вздувшимися животами и волосами цвета меди.

Но наши беды не затрагивали португальцев, живших в городе: они по-прежнему возили золото и шерсть в Порту и отправляли ковры, платья и прочие тканые изделия в Гвинею. Более того, засуха и голод, которые испытывали мы, делали их торговлю более прибыльной, потому что цены на шерсть упали так низко, что они могли покупать больше. В тот год происходило странное. Земледельцам, не имевшим ни денег, чтобы заплатить португальский налог, ни зерна, чтобы продать на рынке, приходилось отдавать в уплату собственных детей. Девушки брачного возраста стоили две арробы[19] пшеницы, мальчики – вдвое больше. Знакомый таможенник клялся, что собственными глазами видел, как португальские каравеллы уходили из Аземмура, увозя по две сотни девушек и женщин каждая в Севилью на продажу в качестве домашней прислуги и наложниц. С тех дурных времен и пошла поговорка – «когда говорит живот, разум молчит».

Настал день, когда сыновья аль-Диба отказались от моих услуг, чтобы нанять своего родственника, юношу, только что приехавшего из деревни, и мне пришлось присоединиться к растущему числу праздного люда в Аземмуре. Сколь преувеличенно я гордился своими достижениями, столь же стыдился я этой неудачи. Я не сказал родным, что потерял работу. Вместо этого я ходил от одного купца к другому, надеясь заинтересовать их своими умениями. Но мои связи не помогли, потому что многие собратья по торговле находились в не менее тяжелом положении.

В довершение всех бед снова заболел отец. Ему стало трудно подниматься по лестнице на крышу, откуда он любил смотреть на корабли в гавани, а мускулы его рук и ног часто непроизвольно дергались. Иногда у него случались настолько ужасные судороги, что матери приходилось удерживать его за руки и за ноги. Я приводил разных врачей, но никто не знал, что с ним. Вскоре он совсем перестал работать, и утрата его заработков, пусть и скромных, очень сильно ощущалась в доме. Мать раз в неделю ходила к гробнице Абу-Шуайба, чтобы попросить святого о заступничестве, но с каждым днем отцу становилось только хуже. Уже через несколько месяцев ему уже требовалась помощь, чтобы встать с кровати, лечь в нее или сходить в туалет.

Мы все надеялись, что следующий год принесет облечение, но и в 929 году Хиджры засуха продолжилась и урожай был скуден. На этот раз старики цокали языками и приговаривали, что голод – это кара за наши прегрешения. Они жаловались на алчность мужчин, распущенность женщин, непослушание детей, продажу вина в трактирах. «Как Аллах покарал фараона и народ его голодом, – говорили они, – так и на нас Он обрушил бедствия». Во всех мечетях Аземмура произносили пылкие проповеди, и каждый проповедник находил новый грех в том, что раньше считалось удовольствием.

– Имам предупреждал об излишествах в украшении, – однажды сказал я матери, войдя в дом.

– Каждой истории нужен свой злодей, – мрачно отозвалась она, размешивая соль и зиру в горшке, в котором варились куриные кости – вся наша трапеза в тот день.

– Но ты же не одобряешь украшения, показывающие гордыню, – ответил я.

Я вспомнил, как ей нравилось работать на свадьбах и как неодобрительно отзывался об этом мой отец. Все-таки годы религиозного образования наложили на меня свой отпечаток, потому что теперь я упрекал ее в этом, умалчивая о собственных прегрешениях.

– Я предпочитаю не указывать пальцами, – ответила она. – А то однажды укажут и на меня.

Она налила похлебку в миску и прошла мимо меня через залитый солнцем дворик к спальне отца. Он начал отказываться от той скудной пищи, которая у нас была, настаивая, что ее следует отдать моим младшим братьям, которые за лето опасно исхудали. Каждый день мать садилась у постели отца, держала его за руку и уговаривала поесть или попить, но его губы оставались сомкнутыми.

Неизбежный конец наступил в месяц Рамадан того же года. Мы обмыли его, отнесли закутанное в саван тело в мечеть, прочитали над ним суру Йа Син, но лишь в тот миг, когда первый комок сухой земли упал на безупречно белый саван, осознание его смерти пронзило меня, словно кинжал. Мой плач оказался таким неожиданным и громким, что дяди, вероятно опасаясь, как бы я не прыгнул в могилу следом за ним, бросились меня удерживать.

– Не теряй голову, – говорили они. – Смерть – это часть жизни.

Но я продолжал кричать и бить себя в грудь, пока они не утащили меня домой, внеся через скрипучую голубую дверь, как когда-то внесли меня еще во младенчестве. Мне казалось, что у меня отняли всю мою жизнь. Я почти не выходил из дома все сорок дней траура, читая Коран и молясь о душе моего отца. Он умер, так и не сказав мне, что думал о выборе, сделанном мной в тот судьбоносный день во дворе нашего дома в окружении остатков праздника. О моем превращении из ученого в купца он не высказывал ни упрека, ни одобрения, а я был так самодоволен, что даже и не пытался узнать его мнение. Годами я отвергал его советы, а теперь, когда его не стало, мне хотелось их услышать больше всего на свете.

Когда минули сорок дней траура, в дом вернулась Зейнаб с дочерью. Муж Зейнаб утверждал, что развелся с ней, потому что она не принесла ему сыновей, но мы с матерью знали, что он это сделал, потому что не мог больше содержать ее и ребенка. Мой дядя Абдулла и тетя Аиша уехали жить к старшей дочери, второй жене богатого таможенного чиновника, оставив нас наедине с трудностями. Когда дядя Омар уехал из города с одним из друзей, наша катастрофа стала окончательной. После смерти моего отца семья развалилась так стремительно, что я часто задумывался: не был ли он той тонкой нитью, что так долго связывала нас?

Теперь в нашем доме жило пять голодных и несчастных душ, и ответственность за всех лежала на мне. Я больше не мог скрывать правду от матери. Но когда я пришел к ней с признанием, она не удивилась, потому что наш сосед Муса уже принес ей весть о моем обмане, как несколько лет назад сообщил о моих визитах в красный дом на краю города. Мне было больно видеть разочарование в ее глазах. Казалось, я воплощал в себе все те пороки, о которых меня предупреждали отец и мать: торговец людьми и вероотступник.

Чтобы искупить свои грехи, я пытался обеспечить семью единственным известным мне способом. Я продал ковры и сундуки, купленные с такой гордостью всего несколько лет назад. Я помог матери продать ее золотые браслеты, а сестре – ковер, который она ткала два года. Каждый раз денег хватало на несколько дней, иногда – недель, а потом мы снова обыскивали весь дом в поисках чего-нибудь, что можно было бы продать или обменять. Я был так занят этими делами, что вести о землетрясении в Фесе дошли до меня только тогда, когда на другом берегу Умм-эр-Рбии появились беженцы, раскинувшие шатры вдоль реки. Они брались за любую работу, заполонили наши рынки и просили милостыню у мечетей.

Я начал бродить в одиночестве по переулкам старого города, словно где-то там пряталось избавление от наших бедствий и нужно было его только найти. В городе стояла тишина – собак и кошек уже давным-давно переловили и беззастенчиво съели. Внутри городских стен даже грызуны попадались редко. Я искал что угодно: еду, чтобы съесть, товары, чтобы поторговаться за них, богачей, чтобы молить их о милосердии. Но все, что я видел, – таких же людей, как я, с осунувшимися лицами и изможденными голодом и болезнями телами, придававшими им сходство с джиннами. Отчаяние мое было так велико, что я готов был пойти хоть к самым вратам ада, если бы знал, что это спасет мою семью от голода.

* * *

Я пробирался сквозь толпу, собравшуюся в порту. Умм-эр-Рбия была спокойна, и в меркнущем свете дня ее воды приобрели цвет теней, а небо стало серым, будто спина макрели. Солдаты со своих постов наблюдали за слугами и рабами, таскавшими ящики на португальские корабли или обратно на берег. Я держал своих братьев за руки, боясь потерять их в людском потоке, но чувствовал, что уже потерял себя. Бедная моя мать сказала мне в то утро слова, которые не шли у меня из головы.

– Мустафа, – сказала она. – Нет, только не это.

Но мне было суждено пренебречь ее советом, как раньше я пренебрег отцовским.

– Мама, – ответил я. – Другого выхода нет.

– Выход есть, – покачала головой она. – Выход есть всегда, если осмелишься его вообразить.

Да простит меня Аллах, но мне показалось, что она говорит ерунду. Должно быть, это чувство отразилось и в моем взгляде, потому что она взглянула на меня с печалью и начала пересказывать историю моего рождения. На этот раз мать рассказывала ее, чтобы подготовить свое сердце к боли расставания – ей было проще отпустить меня, осознавая, что мой уход был предопределен. Я терпеливо ее выслушал, как и всегда, но, когда она закончила повествование, не стал думать об этой истории или о ее значении. Вместо этого я думал, что разбил сердце отцу и что моя жертва может искупить эту вину, пусть он этого уже и не увидит. Когда я наконец собрался уходить, мать встала в дверях, и на фоне ярко освещенного двора четко вырисовался ее силуэт. Такой я и помню ее даже сейчас, спустя столько лет. Она все еще звала меня по имени, когда я закрыл за собой голубую дверь.

В порту я увидел богатого португальца, которого тут же узнал, – он часто заходил в мастерскую моих дядей и покупал сундуки, стулья и угловые столики для своего дома в Лиссабоне.

– Сеньор, – позвал я его. – Сеньор Аффонсу.

Это был невысокий мужчина с основательным носом и плотно сжатыми губами. Он был одет в красный жилет, а темные чулки были заправлены в свеженачищенные сапоги. Правая ладонь лежала на эфесе шпаги. Я точно знал цену, которую получил бы за каждый из этих предметов, будь они моими. Жилет и чулки, сделанные из хлопка, заинтересовали бы разве что приказчика или нотариуса. А вот шпага стоила по меньшей мере двадцать реалов. Когда я понял, что делаю, мне захотелось развернуться и уйти, но Аффонсу уже заметил меня. В его глазах промелькнуло удивление. Взгляд сместился с меня на близнецов, потом снова на меня. Думаю, он и без слов понял, что мне от него нужно. Он не спросил, знаю ли я, какой будет жизнь после того, как корабль пересечет реку, после того как он покинет Аземмур и отправится вдоль побережья в христианские земли.

– Ты уверен, что хочешь этого? – спросил он.

Я посмотрел на своих братьев. Их волосы уже начали рыжеть, а под испуганными глазами торчали обтянутые кожей скулы. Они смотрели на меня непонимающим взглядом.

– Да, – ответил я. – Уверен.

– Тогда идем со мной, – сказал Аффонсу.

Мы последовали за ним через причал к одному из купцов. Нам навстречу поднялся мужчина с лысой головой, напоминавшей яйцо. Португальцы пожали руки, но купец стоял, чуть склонив голову в знак уважения к капитану. Они о чем-то коротко переговорили вполголоса, потом оба обернулись и посмотрели на нас.

– Он говорит по-португальски, – сказал Аффонсу, указывая на меня.

– Это правда? – спросил лысый по-португальски.

– Да, – ответил я на том же языке. – Я работал с португальскими торговцами.

Купец кивнул Аффонсу, словно подтверждая, что добрый капитан не соврал. Длинной палкой он потыкал в покупаемую собственность и решил, что мускулатура развита достаточно, а руки сильны. Глаза на вид были здоровы. Все зубы были на месте. Он предложил цену: десять реалов. Торговля заняла некоторое время, потому что я старался получить наилучшую цену. На продажу я согласился лишь тогда, когда стало ясно, что купец готов отказаться от сделки и пятнадцать реалов – и в самом деле та сумма, больше которой он платить не готов.

Узкую контору писца, оформлявшего сделку, освещал неровный свет свечи. Наши тени плясали на стене за его спиной: моя – высокая и тревожная и их – поменьше и тоньше, чем можно было ожидать для мальчиков двенадцати лет, совершенно не подозревавших о том, что за торговля происходит у них на глазах. Писец спросил мое имя. Из-за нехватки зубов его голос звучал неестественно ласково.

– Мустафа ибн-Мухаммад ибн-Абдуссалам аль-Замори, – ответил я, назвав себя, своего отца, деда и родной город.

Нарочито медленно писец открыл журнал и окунул перо в чернила.

– Мустафа. Пятнадцать реалов.

Вот и свершилось. Из всех договоров, которые я подписывал, это был, наверное, тот единственный, подписания которого мой отец никак не мог себе представить, потому что продавал я то, что не подлежало продаже. Он отдал меня в руки неизвестности и стер имя моего отца. Я не мог тогда знать, что стереть предстоит еще многое.

– Возьмите, – сказал я, отдавая деньги братьям.

Яхья понял первым, и его глаза расширились от ужаса. Но и до Юсуфа дошло быстро.

– Нет! – закричал он.

Выхватив деньги из моих рук, он попытался вернуть их португальскому писарю, но тот смотрел на него бесстрастным взглядом человека, привычного к подобным сценам в его кабинете. Юсуф, всегда бывший более чувствительным, заплакал. Он потянул меня за рукав, просил вернуться домой вместе с ним.

Я притянул братьев к себе.

– Я вернусь, – пообещал я не потому, что верил в это, а потому что не знал, что еще сказать.

Я никогда больше не услышу их шутливых перебранок в постели рядом с моей по вечерам, мне никогда больше не придется расталкивать их к утренней молитве, никогда не выпадет сидеть рядом с ними и есть с одного блюда, никогда не доведется видеть, как они бегут навстречу, увидев, как я выхожу из-за угла. Мне будет не хватать всего этого, да и много другого. Я наказал им защищать мать и сестру в мое отсутствие, быть хорошими сыновьями нашим дядям и тратить деньги с умом. Если их хватит до следующей осени, мои родные могут спастись.

До сих пор помню, как плакали они тогда, как содрогались их костлявые тела, прижимаясь ко мне, как их теплое дыхание согревало мою щеку. Сейчас, оглядываясь назад, я удивляюсь, что мне достало сил отпустить их и уйти, но именно это я и сделал. Наверное, некоторые вещи невозможно по-настоящему объяснить.

Я взошел по корабельным сходням следом за остальными рабами. Кто-то из них был захвачен в конных набегах в Дуккале или Сингане. Других продали семьи, чтобы уплатить португальский налог. Но подавляющее большинство из них – сто тридцать человек только на моем корабле – отдали себя в кабалу даже не за деньги, а за обещание еды один раз в день. В конце концов все мы – похищенные или купленные, проданные другими или продавшие себя сами – поднялись на борт корабля. Солдат отвел меня на нижнюю палубу, где меня приковали кандалами к другим мужчинам, которых посадили напротив ряда женщин, а детей поместили между нами. В одном конце палубы были загоны для животных, а в другом – ящики, полные товаров. И повсюду, повсюду висел запах рабства и смерти.

Предыдущая главаГлава 8 из 29Следующая глава