Мы начали страдать от голода почти сразу же после ухода из долины. Вдоль тропы росло множество опунций, но их плоды уже собрали индейцы, кочевавшие в этих местах. Оставались лишь небольшие кучки кожуры, гнившие под кустами, и их запах служил неотразимой приманкой для мух и комаров. Да, мы научились охотиться на оленей и зайцев, находить корни, травы и плоды и отличать съедобные от ядовитых, но у нас не было собственных копий или луков со стрелами, и если бы мы продолжили путь на запад, то могли бы целыми днями не видеть ни рек, ни источников. Чтобы выжить, нужно было найти племя. И поскорее.
Но Аллах умеет строить планы лучше любого человека, и он пожелал, чтобы после полудня на четвертый день мы встретили маленького мальчика, игравшего в одиночестве в глуши. При виде нас он бросился наутек. Должно быть и наши бороды, и необычный цвет кожи напугали его, или, возможно, он слышал истории, распространявшиеся уже какое-то время и становившиеся с каждым пересказом все ужаснее, об острозубых и кровожадных чужаках, которые похищали детей, уходивших слишком далеко от дома.
– Подожди! – закричал я, бросаясь за мальчиком. – Подожди!
Он оглянулся, чтобы рассмотреть меня. У него были миндалевидной формы глаза, а из розовых десен лезли два новых передних зуба – должно быть, ему было лет семь или восемь, хотя для своего возраста он был очень невысокий. По татуировке на его подбородке – синие точки, расположенные треугольником, я догадался, что он из племени ававаре. Это обнадеживало. Я был немного знаком с ававаре – видел их на Опунциевой реке, где они обменивались с игуасе перьями попугаев и шкурами.
– Мы – всего лишь бедные странники в этих землях, – произнес я. – Ты можешь взять нас с собой?
Мальчик посмотрел мимо меня на моих белых спутников, которые уже нагоняли нас. Для защиты от солнца Кабеса-де-Вака намотал на голову полоску раскрашенной оленьей шкуры, и ее концы свисали ему на щеки, хлопая на каждом шагу. Дорантес взял с собой посох, чтобы было легче идти, и теперь конец палки волочился следом за ним. Догнав нас, мои спутники остановились, чтобы перевести дыхание. Кастильо надавил пальцем на мозоль, образовавшуюся у него под пяткой, и из нее потекла прозрачная жидкость. Вид наш был так жалок, что мальчик-ававаре не стал долго раздумывать.
– Идем, – сказал он.
Касик ававаре, старик по имени Тахача, вышел лично поприветствовать нас. У него было добродушное лицо и слабый подбородок, исчезавший в складках кожи на шее. Позади него в открытой хижине жена нянчилась с младенцем, пела и разговаривала с ним, время от времени с любопытством поглядывая в нашу сторону. Рядом с ней сидел маленький мальчик. Он был так увлечен игрой в камешки, что даже не посмотрел на нас. Мы даже не успели попросить, как Тахача предложил нам ночлег и воду, чтобы утолить жажду. Потом, когда мы присоединились к нему за трапезой, состоявшей из жареной дичи, он стал расспрашивать нас о земле, откуда мы прибыли.
– Мы пришли из земель далеко отсюда, – сказал я, указывая за спину, в направлении восхода солнца.
– Насколько далеко?
– На другой стороне океана.
Тахача удивленно переглянулся со своим шаманом – долговязым стариком с впечатляющим набором татуировок. У меня возникло ощущение, что этот разговор для них – первая возможность развлечься за долгое время, потому что они внимательно слушали каждое мое слово, наклоняясь поближе, если треск костра или далекий крик животного заглушал мой голос.
– Вы все пришли из такой дали? – спросил Тахача.
– Три моих спутника принадлежат к одному племени, – ответил я. – А я происхожу из другого.
Тахача на мгновение задумался:
– Вы поэтому так по-разному выглядите?
– Да.
– Но как вы добрались сюда?
– На лодках, – ответил я и, решив пропустить часть повествования, добавил: – Но наши лодки погибли во время бури, а с ними – и наши люди. Уцелели только мы четверо. С тех пор мы жили с разными племенами.
– А что привело вас сюда?
Этот вопрос каждому из нас не раз задавали за то время, пока мы жили с индейцами, но мы поняли, что невозможно ответить на него совершенно правдиво. Я посмотрел на своих товарищей в надежде, что они помогут мне дать Тахаче подходящий ответ, но Дорантес и Кабеса-де-Вака угрюмо смотрели в огонь. За них ответил Кастильо:
– Наш касик кое-что искал.
– Он нашел, что искал?
– Нет. Напротив, мы все потеряли.
– Вы вините в этом своего касика?
– Да, – ответил Кастильо. – Да.
– Легко винить во всем касика, – сказал Тахача. – Но он – всего лишь человек. Он черпает свою силу в других людях, которые следуют за ним до тех пор, пока верят в него.
Мне показалось, что Тахача знает это по собственному опыту. Его слова поразили меня как откровение. Каждый в экспедиции верил в рассказы Нарваэса о царстве золота и с готовностью следовал за ним. Конечно, вызывало сомнения его решение покинуть корабли, да и во время марша не все с ним соглашались, но никто и никогда не сомневался в его рассказах, в той лжи, с которой все началось. Почему столь многие из нас верили ему?
– Так что ваш касик пообещал вам? – спросил Тахача.
Он адресовал вопрос мне, потому что я лучше всего говорил на его языке. Если бы я рассказал ему правду, то он узнал бы, что кастильцы, сидевшие рядом со мной, явились в эти земли как завоеватели, что они хотели сделать его вассалом своего короля, которому он должен был бы платить дань, и что они собирались уничтожить его идолов и обратить его в христианство. В этом случае правда стала бы смертным приговором и для меня, и для моих спутников. Пришлось импровизировать.
– Он сказал нам, что в этих местах много золота, – сказал я.
– Золота? – подбородок Тахачи еще глубже погрузился в складки кожи.
В этой стране золото не имело особой ценности. Перья попугаев, бирюза и шкуры некоторых животных ценились выше и были более желанными товарами.
– А где он теперь, этот ваш касик?
– Умер, – ответил я.
Тут я подумал, что с ним умерла и его мечта о завоевании, потому что это кастильцы потерпели поражение, это они жили здесь на положении слуг и это они не осмеливались открыто исповедовать свою веру из боязни навлечь на себя гнев индейцев. Что же до меня, то я, чужак среди кастильцев, разделил их судьбу. Сейчас, спустя годы, я перестал быть рабом, но ценой моей свободы стало положение чужака среди индейцев. Хвала Аллаху, способному изменять судьбы.
– Расскажите мне о племенах, с которыми вы жили, – попросил Тахача.
Обычаи соседей, югасе и мариаме, ему были уже знакомы, но он хотел знать о племенах, живших дальше, поэтому я рассказал ему о нашем пребывании среди капоков, а потом – каранкавов. Всякий раз, когда я рассказывал истории у костра, я чувствовал, что Кабеса-де-Ваке хочется затмить их собственными, потому что он был талантливым рассказчиком. Так вышло и в этот раз. Он подробно рассказывал о своей жизни среди ханов, а потом – чарруко и кевене. Он описывал, как они охотились, их еду, их татуировки и алый краситель, который они получали, растирая насекомых, живших на кактусах. Рассказы о наших путешествиях восхитили Тахачу, и он предложил нам шкуры для защиты от ночного холода. Впервые история наших приключений, не дополненная ни трудом, ни мольбами, принесла нам не только еду, но и подарки в виде одеял.
На следующее утро я проснулся рано, услышав стоны боли. Дорантес лежал рядом, скрючившись и держась за живот. Наш опыт на острове Злоключений приучил его обжираться всякий раз, когда мяса было в достатке, поэтому я предположил, что причиной его мучений стало большое количество дичи, съеденное накануне. Я оставил Кастильо присматривать за костром, а сам пошел в поля за лагерем поискать тимьян, из которого сделал отвар.
– Выпей, – сказал я, становясь на колени перед Дорантесом.
Он сделал глоток и выплюнул.
– Горько!
Кастильо усмехнулся и медленно покачал головой.
– Жизнь тебя ничему не учит?
– Все в порядке, – произнес Дорантес.
Он провел ладонью по лбу, утирая пот, и встал.
– Видите? Все в порядке, – едва успел произнести он, как новый приступ тошноты заставил его согнуться пополам.
– Брось. Лучше выпей, – сказал я.
Хоть он и упирался, но все равно выпил тимьян – он уже пил это снадобье раньше и знал, что оно сработает. Подняв голову, я заметил, что за нами наблюдает шаман ававаре. Его звали Бехевибри. Это был хмурого вида мужчина с узким лицом и подозрительным взглядом. Прошлым вечером, за ужином, он сидел рядом с касиком и внимательно слушал наши рассказы, никак их не комментируя и не задавая никаких вопросов. Но теперь он решил спросить:
– Что ты дал своему брату?
Я показал ему тимьян.
– А… – произнес он.
Назвав растение, как это принято у ававаре, он сдавил листья растения между пальцами, и в воздухе поплыл аромат. Он стал расспрашивать, как я его приготовил, сколько использовал и безопасно ли давать это лекарство не только мужчинам, но и детям. Я рассказал все, что знал: это было простое средство, которым моя мать пользовалась каждый раз, когда я жаловался на боль в животе, и его можно спокойно давать любому человеку.
Больше я об этом случае не вспоминал. Позднее тем же утром ававаре снялись с места, и мы последовали за ними к следующей стоянке в небольшой долине, где они несколько недель собирали голубику. Но так случилось, что в тот же вечер юноша пожаловался на нестерпимую головную боль. Бехевибри уже пытался лечить его, глубоко вдыхая и выдувая воздух на его лоб, но юноше не становилось лучше.
– У ваших людей бывает головная боль? – спросил меня Бехевибри.
– Да, – ответил я.
– Мы такие же, как вы, – добавил Кастильо. – У нас тоже болит голова.
– Ты знаешь, как его вылечить?
– Нет, – ответил я.
Бехевибри недоверчиво посмотрел на меня.
– Ты говоришь, что вы пришли из чудесной земли на восходе с огромными деревнями и множеством людей, но ты не можешь помочь этому мальчику?
Действительно, я помог Дорантесу справиться с несварением, но ничего не смыслил в лекарствах и никогда не притворялся врачом.
– Это просто головная боль, – сказал я. – Она пройдет.
Бехевибри прищурился. Подозрительность, наполнявшая его предыдущим вечером, вернулась. Теперь я начал тревожиться, что моя неспособность помочь этому юноше поставит под угрозу наше пребывание у ававаре. Я беспомощно обернулся к Кастильо.
– У тебя отец – врач.
– Но я-то – нет.
– Ты же наверняка что-то запомнил, наблюдая за ним? Когда ты ухаживал за монахом на острове Злоключений, лихорадка отступила.
– Я просто прикладывал холодные компрессы, – ответил Кастильо. – В лекарствах я не разбираюсь.
Бехевибри все еще наблюдал за нами. Выступит ли он против нас перед Тахачей? Не выгонят ли нас снова одних посреди глуши? Нужно было что-то попробовать. Юноша лежал в своей хижине и спал на боку, отвернувшись от входа. Бехевибри заглянул мне через плечо, когда я встал на колени перед постелью из шкур.
– Здесь болит? – спросил я, прикладывая пальцы к вискам юноши. – Или здесь? – я дотронулся до загривка.
Юноша задумался над вопросом. Он решил, что болит в висках. Я надавил кончиками пальцев на его виски и несколько раз провел ими по небольшому кругу.
– А теперь? – спросил я.
– Лучше, – неохотно ответил он.
Я еще долго массировал его виски, а потом объявил, что к утру ему станет лучше. Во всяком случае, удалось выиграть немного времени. Я сказал спутникам, что нам нужно быть готовыми уходить на рассвете, но по великой милости Аллаха на следующий день мальчику стало лучше, а еще через день он совсем выздоровел. Ававаре отблагодарили меня, подарив небольшой кусочек бирюзы, который я повесил на нитку и надел на шею. Я испытал такое облегчение, что, когда вечером они начали танцевать, присоединился к их танцам под удивленным взглядом шамана.
Осень в том году наступила рано, деревья быстро сбросили красные и желтые листья, словно спеша нагими встать под дождь. Вскоре должно было снова прийти время ававаре сниматься с места и кочевать дальше. Я возвращался с реки с кувшином воды, когда увидел Ойомасот, дочь Бехевибри. У нее были длинные темные волосы, которые она завязывала искусными узлами по бокам головы, а осанка у нее всегда была гордая, словно у дочери султана, озирающей свои владения. С самого нашего появления она не перемолвилась ни словом ни с кем из нас. Конечно, в этом не было ничего необычного, ведь мы были всего лишь приблудными чужаками, выполнявшими самую грязную работу. Но в ее случае молчание сопровождалось насмешливым взглядом, словно она знала о нас что-то такое, чего не знали другие.
Я увидел, что Ойомасот борется с куском веревки из пальмовых листьев, пытаясь вытянуть ее из ветвей шелковичного дерева, в котором та застряла. Я поставил кувшин с водой на землю и поспешил ей на помощь. Взяв веревку из ее рук, я быстро высвободил конец и протянул веревку ей. Взгляд ее прекрасных глаз, устремленный на меня, был полон удивления.
– Вот, – сказал я и улыбнулся.
Дорогой читатель, я надеялся произвести на нее впечатление. Вместо этого она на меня разозлилась.
– Что ты наделал? – спросила она.
– Снял для тебя веревку.
– Я пыталась повесить ее, а не снять, – нахмурив брови, она посмотрела на ветку, где остался небольшой кусок веревки. – А теперь ты ее порвал.
– Извини, – сказал я. – Я просто пытался помочь.
– Мне не нужна была помощь.
– Это я теперь понимаю, – ответил я.
Ее гневные ответы смутили меня, и, опасаясь ответить какой-нибудь резкостью, я взял кувшин и пошел прочь.
– Подожди, – сказала она.
Я обернулся и увидел, что она стоит в неровной тени шелковичного дерева и смотрит на меня. Один из узлов ее волос растрепался во время борьбы с веревкой, а лямка, державшая ее одеяние, соскользнула, обнажив плечо. У меня вдруг пересохло во рту. Захотелось хлебнуть воды, но я совсем позабыл о кувшине, который держал в руках.
– Можешь хотя бы помочь мне повесить это, – она указала на большой барабан, прислоненный к стволу дерева. На ее крошечных запястьях красовались браслеты из белых ракушек. До чего же изящны были ее руки!
– Ну? Повесишь веревку или нет? – спросила она.
– Да, – ответил я.
Голос мой прозвучал хрипло и словно откуда-то издали. Снова поставив кувшин на землю, я взял у нее веревку и полез на шелковицу. Первая ветка опасно согнулась под моим весом, но я уже полез на следующую, а за ней – еще на одну.
– Осторожно! – крикнула Ойомасот.
Я посмотрел вниз. Раздражение, от которого ее лицо залилось румянцем, сменилось, похоже, искренней тревогой.
– Так достаточно высоко? – спросил я.
– Да, – ответила она совершенно изменившимся голосом. – Просто привяжи ее и спускайся.
Так я и поступил, ощущая на себе ее тревожный взгляд. Перед глазами вдруг, непрошеный, возник образ Раматуллаи, ждавшей меня каждый вечер на той севильской кухне. Она стояла освещенная сзади свечой, облокотившись о стол, на котором бок о бок ждали миски с нашим ужином. На стене за ее спиной, наполняя комнату ароматом, висели букеты лаванды. Я уже много лет не видел Раматуллаи, но знал, что она ждала меня в тот день, когда меня продали Дорантесу. Только ей одной было не все равно, жив я или умер.
Спустившись с дерева, я ощутил головокружение не столько от самого спуска, сколько от посетившего меня видения.
– С тобой все хорошо? – спросила Ойомасот.
– Да, – ответил я.
Ветер шелестел листьями над головой. На ближайшую ветку уселась голубая сойка и принялась с любопытством разглядывать меня. Я пытался придумать, как продлить эту встречу, поэтому взял барабан в руки и передал ей. Ее пальцы слегка коснулись моих. Мне показалось или она сделала это нарочно?
– Ты сама сделала этот барабан? – спросил я.
– Это пустяки.
– Он прекрасен.
– Каждая девушка должна делать барабаны, – сказала она.
Прозвучало это так, словно долг сам по себе лишал ее всякого удовольствия, которое ей доставляло изготовление инструмента. Она подвесила барабан на веревку, а когда обернулась, на ее лице снова было прежнее отрешенное выражение. Не говоря больше ни слова, она пошла в сторону лагеря.
В Ойомасот меня с самого начала поражало то, что ей не было дела до мнения других. Ей было все равно, что другие девушки-ававаре считали ее странной, потому что она предпочитала гулять по лесам, а не сидеть вместе с ними на речном берегу. Ей было все равно, что ее отец и мать не одобряли этих странствий в одиночестве. Да, она исполняла все порученные ей работы безропотно, шла ли речь о том, чтобы собрать гору валежника или чтобы промывать вонючие шкуры, но не могу сказать, что она занималась этим усердно или умело. Однако, покончив с делами, она уходила ставить силки на лесную дичь или играла в популярную игру в палочки, но ее часто прогоняли, потому что это считалось неподходящим времяпрепровождением для девочки. В такие дни она и уходила в лес почти до темноты. Казалось, она лелеяла обиду, которую не могла побороть.
Однажды, когда она возвращалась домой, пошел дождь. Погода сменилась неожиданно: только что на небе не было ни облачка, и вдруг вода хлынула на лагерь рекой. Мы занесли все внутрь и сидели по хижинам, пережидая бурю. Было почти темно, но я отчетливо видел лицо Ойомасот – это было лицо человека, готового принять тяжелую ношу. Когда она вышла на площадь посреди лагеря, из своей хижины вышла ее мать. Она встала, широко расставив ноги и положив ладони на бедра. Я видел, что у Ойомасот такие же глаза – большие, с чуть приподнятыми уголками. Но на этом сходство заканчивалось, потому что губы ее матери были презрительно изогнуты, а голос звучал резко.
– Ты оставила шкуры своего брата висеть на стойках, – сказала она.
– Почему он сам не унес их с дождя? – спросила она.
Голос ее звучал спокойно, но это лишь сильнее разозлило мать.
– Это твоя работа, а не его.
– Он предпочел, чтобы они намокли, лишь бы не заносить их самому?
– Они уже наверняка испорчены. И это ты виновата.
В лагере было тихо. Все сидели в своих хижинах, прислушиваясь к ссоре. Дождь усилился, и Ойомасот приходилось повышать голос, чтобы докричаться.
– Вечно я виновата во всем! – ответила она. – Насколько же я могущественна, что все в мире зависит от меня.
Ее мать что-то проворчала насчет ее бесполезности, а потом задернула оленью шкуру, которой был завешен вход. Ойомасот долго стояла под дождем, обдумывая сказанные матерью слова. Ее одежда намокла и облепила тело, а ноги тонули в грязи. Потом, вздохнув, она поплелась к краю лагеря за шкурами.
Не знаю, почему я полюбил Ойомасот. Да и кто может объяснить такие вещи? Наверное, дело было в том, что я увидел в ней человека, которого, как и меня, душили установленные правила. Возможно, дело было в том, что хоть она и была дома, но не чувствовала себя дома – была вроде как чужаком, еще одним непрошеным гостем. Или, может быть, в том, что, несмотря на вспыльчивый нрав, именно к ней тянулись дети, когда хотели, чтобы кто-нибудь понаблюдал, как они бегают наперегонки, или рассудил их ссоры. Но я точно знаю, когда я полюбил ее. Это было в тот день, когда она стояла под дождем, утопая ногами в грязи, но ее спина оставалась гордой.
Мы провели на осенней стоянке всего месяц, когда пришла весть о том, что заболел касик племени сусола. Это было соседнее племя, стоявшее лагерем в двух или трех лигах к югу от нас, где они собирались оставаться в течение всего сезона. До них дошел слух о том, что я помог мальчику-ававаре избавиться от головной боли, и, поскольку их собственный знахарь не сумел вылечить касика, он пригласил меня к ним. Я не мог отклонить приглашение, опасаясь нанести какую-нибудь обиду, которая может осложнить наше пребывание у ававаре, но и принять его я тоже не мог, потому что ничем не мог помочь больному.
Сначала я пытался тянуть время. Я говорил Тахаче, что было лучше дать шаману сусола еще немного времени, чтобы найти лекарство. Я говорил, что слишком занят своей работой. Я даже пожаловался, что не могу пройти весь путь до лагеря сусола пешком. Но все мои отговорки были признаны тем, чем и были на самом деле. И, к моему удивлению, шаман Бехевибри сам уговаривал меня отправиться туда, хотя его и не позвали. Может быть, он надеялся, что я потерплю неудачу и буду изгнан из племени? Я и в самом деле не знал, что об этом думать. Но выбора у меня не оставалось, особенно если хотелось сохранить хорошие отношения с хозяевами.
Я попросил кастильских спутников отправиться со мной, но Дорантес и Кабеса-де-Вака отказались. Их соперничество, возникшее, когда экспедиция высадилась во Флориде, исчезло, уступив место дружбе, которая только окрепла за тот год, что они провели в услужении у мариаме. Напротив, дружба между Дорантесом и Кастильо почти сошла на нет после страшной смерти Диего. Поэтому я не очень удивился, когда только Кастильо предложил пойти со мной.
К тому времени, когда мы прибыли в лагерь сусола, через три дня после приглашения, мы застали касика в постели и в полубреду от болей в спине. Меня охватила паника. Разумеется, я ничем не мог помочь этому человеку и теперь был уверен, что в случае неудачи вся вина падет на меня. Но с ясностью ума, которая приходит в такие пугающие мгновения, я вспомнил, как много лет назад на рынке Аземмура мой отец с жалобой на подобные боли пошел в шатер, где знахарь практиковал хиджаму. В тот день я видел, как ему ставили чашки на спину, и, несмотря на отсутствие опыта, я понял, что выбора нет. Придется попробовать.
Воззвав к Аллаху о милости к лежавшему передо мной пациенту, я попросил принести мне чашку и, разогрев ее на огне, поместил на спину касика, отчего кожа под ней приподнялась и осталась в чашке. Спустя несколько минут я осторожно высвободил кожу и повторил процесс. Все это время я рассказывал историю, чтобы отвлечь вождя сусола от боли, а заодно развлечь его родных, сидевших вокруг нас в хижине. Позволив себе некоторые вольности ради публики, я рассказал, как много лет назад мой отец страдал от того же недуга. Он был сильным вождем, который славился на весь город своей справедливостью. Но когда у него начались боли в спине, он слег и больше не мог работать. Мать и братья начали голодать. Тогда один из моих дядей, сжалившись над отцом, привел к нему знахаря, старика в черных одеждах. Этого знахаря вынудили покинуть родные земли, и он совсем недавно обосновался в нашем городе, поэтому никто не знал, можно ли ему доверять. Но он использовал то самое средство, которое вы видите сегодня. Чашка вытягивает болезнь, а потом выбрасывает ее в воздух. Мой отец не только выздоровел, но и вернулся к работе и стал сильнее, чем прежде.
Сидя рядом со мной, Кастильо прошептал, что однажды видел, как его собственный отец использовал такое средство в Саламанке. Он попросил чашку и начал помогать мне. К величайшему моему облегчению, на следующий день касик смог сесть и поесть, а на третий день уже стоял на ногах.
Если я и надеялся избавиться от занятия, которое мне навязали, то все мои иллюзии рассеялись при виде приема, встретившего меня при возвращении в лагерь ававаре. Все племя вышло мне навстречу и обнимало меня, словно давно пропавшего брата. Следующие несколько дней об исцелении вождя сусола судачили все окрестные племена, и с каждым пересказом мои врачебные дарования, похоже, только росли. В одной из версий рассказа вождь сусола был на краю смерти, а племя уже начало оплакивать его, пока я не поднял его из мертвых. Сколько бы я ни говорил, что это простое средство, которым пользуются в моем родном городе, люди мне не верили. Они считали это проявлением скромности. А поскольку мне сопутствовала удача там, где оказался бессилен шаман сусола, в сознании людей мое чужестранное происхождение связалось с моей силой врачевания.
Вскоре к ававаре стали приходить их союзники из племен малиаконе и культальчульче, а также представители других племен – коайо и атайо. Эти племена приводили с собой больных, и я не мог справиться со всеми в одиночку, потому моим товарищам пришлось присоединиться ко мне, исполняя просьбы людей в меру своих умений. Кастильо полагался на воспоминания о врачебной практике отца в Саламанке. Дорантес и Кабеса-де-Вака пользовались солдатскими средствами, которые узнали, воюя за своего короля. Что же до меня, то я пользовался теми знаниями, что усвоил на улицах Аземмура. Я давал настои дикого чеснока от боли в суставах, обеззараживал раны молотой корой молодых дубов, лечил запоры вербеной, а больное горло рекомендовал полоскать соленой водой.
Если мне встречалась незнакомая болезнь, я выслушивал больного или больную и предлагал утешение под видом долгого рассказа. В конце концов, больше всего страждущим была нужна уверенность, что кто-то понимает их боль и что впереди их ждет если не полное исцеление, то хотя бы какая-то передышка. Этому я тоже научился на рынках Аземмура: хороший рассказ способен исцелять.
Я опасался, что Бехевибри примет наши успехи близко к сердцу, но, как оказалось, они его, наоборот, радовали: племена, приходившие к нам, всегда приносили множество даров, и эти дары делились между всеми ававаре, причем значительная часть доставалась касику и шаману. Да и сам Бехевибри научил меня многим вещам. От него я научился, как прикладывать к телу нагретые камни, как надрезать кожу вокруг раны и выпускать из нее кровь, как дуть теплым воздухом на больную конечность. Разумеется, не каждое средство действовало, но таков счастливый закон человеческой природы, что наши величайшие достижения запоминают легче, чем редкие неудачи. Казалось, будто в соседних лагерях раз за разом рассказывали только о чудесных исцелениях, что повышало интерес людей к нам, в то время как неудачи быстро забывали или прощали.
К концу зимы ававаре начали обращаться с нами скорее как с почетными членами племени, чем с приблудными чужестранцами, которых приходится терпеть. От нас больше не требовали собирать хворост, носить воду и промывать шкуры. Участвовать в охотах нам тоже больше не было нужды, потому что мы получали много оленины и зайчатины в уплату за лечение. А по мере того как менялось отношение ававаре к нам, менялось и наше поведение по отношению к ним. Мы никогда не отказывались принять пациента, были ли его жалобы серьезными или незначительными. Мы внимательно слушали рассказы ававаре у костра об их предках, о хороших и плохих соседях, о духах, населяющих их мир, а также истории об их происхождении, об опасностях, с которыми они сталкивались, и о кровожадных белых чужаках, которые теперь начали их похищать.
Когда кастильцы слышали о похищениях, они всегда настаивали, что не все чужаки одинаковы.
– Конечно же нет, – отвечал Бехевибри. – Вы пришли с рассвета, а эти люди приходят с заката. Вы говорите на нашем языке и языке наших соседей, а они говорят только на чужом языке. Вы не носите оружия, тогда как они вооружены и ездят верхом на животных. Вы помогаете нам лечить наш народ, а они похищают и убивают людей.
Пусть наши средства и не могли исцелить каждого пациента, но я могу поклясться, что они спасли по меньшей мере четыре жизни – наши собственные. Мы наконец-то смогли ходить по земле, не опасаясь за собственную безопасность, у нас были еда, кров и товарищи, и повсюду, куда бы мы ни шли, нас встречали с добротой и уважением. Однажды вечером, садясь рядом с Бехевибри, я заметил, что презрение во взгляде его дочери исчезло, сменившись любопытством.
Прежде я думал, что положение бедного изгнанника навсегда обречет меня на одинокую жизнь, но положение изменилось, а с ним изменились и мои перспективы. Ававаре уже начали обращаться со мной как с одним из них, но после того, как мы с Дорантесом вылечили переломанную ногу у мальчика, Тахача объявил, что мы женимся на девушках из его племени. Кабеса-де-Вака, все еще оплакивавший жену и ребенка, отказался от предложения, но остальные согласились. Дорантес женился на Текоцен, дочери касика. Она была простой девушкой, узколицей и тонкогубой, которой Дорантес приглянулся с первого взгляда. Каждое исцеление, совершенное им, она объявляла чудом. Каждый пойманный им олененок с ее слов превращался во взрослого оленя. В ней Дорантес нашел не только верную жену, но и неутомимого заступника.
Кастильо женился на Кеваан, младшей дочери помощника Тахачи. Кеваан была красавицей, и ее внезапное замужество вызвало некоторое недовольство, потому что двое юношей из племени сусола уже хотели взять ее в жены. Еще она была известной рукодельницей, а особенной славой пользовались ее корзины и браслеты на руки и ноги, сделанные из оленьих шкур.
Но мне повезло больше остальных, потому что я женился на дочери Бехевибри, Ойомасот. Опыт с женщинами у меня был невелик, а после прибытия в Страну индейцев я и вовсе почти не общался с ними. После нашей встречи под шелковичным деревом я отваживался заговорить с Ойомасот всего раз или два, когда сидел за вечерней трапезой рядом с ее отцом и когда принес ему дикую мяту для снадобий. Но, возможно, Ойомасот сочла меня достойным, потому что не возражала, когда я сделал предложение. В ее глазах всегда пылал яркий огонь разума, немного смущавший меня. Теперь, когда она стала моей женой, я гордился им, хоть и не имел к нему никакого отношения.
Дрожащими от волнения пальцами я развязал узел на плече одеяния, которое было на Ойомасот в вечер нашей свадьбы. Она стояла передо мной, не стесняясь своей восхитительной наготы. На мгновение я испугался, что не смогу пошевелиться. Сердце в груди застучало. Но она коснулась ладонью моей щеки и провела пальцами по лицу. Прикосновение было легким и нежным, совсем не похожим на все те, что я знал прежде, и я услышал собственный голос, произносящий ее имя. Потом ее пальцы нащупали шрам у меня на затылке.
– Откуда он у тебя? – спросила она.
Я настолько привык умалчивать о подробностях своей жизни, чтобы выжить, что на мгновение задумался о том, чтобы придумать какую-нибудь историю об этом шраме. Но ее взгляд рассеял всякие сомнения. Я должен был рассказать ей правду. Всю правду, без утайки. Пока я рассказывал, она взяла меня за руку и притянула к себе, чтобы я сел рядом с ней. Приличия не позволяют этому слуге Аллаха описывать дальнейшие события той ночи, но я хотел упомянуть о ней в этом труде, потому что та ночь стала началом нового периода в моей жизни – времени, когда я больше не был одинок и обездолен. (Знаю, что никто из кастильцев в своем совместном отчете не упомянул о женах, но честь обязывает меня сообщать обо всем произошедшем, не упуская деталей.)
Так я и начал строить для себя новую жизнь в Стране индейцев. Когда я продал себя в кабалу, или брел за Нарваэсом по лесам, или выходил в море на грубо сколоченном плоте с лоскутными парусами, моим главным желанием было вернуться к прежней жизни в Аземмуре, где я мог бы начинать день с благословений матери, а завершать его, любуясь журчащей рекой с надежного основания крыши отчего дома. Вместо этого я все дальше и дальше шел к судьбе, от которой, казалось, не было ни передышки, ни спасения. И вот наступил миг, когда я перестал бороться, когда решил перестать планировать возвращение к прежней жизни. Я решил видеть в настоящем именно то, чем оно и было: мое единственное достояние. Ощущение, что мое проклятие обратилось в благословение, лишь усиливалось от осознания, что я стал не просто свободен – я больше не был одинок.