– Она похожа на тебя.
Раматуллаи повторяла эти слова, будто заклинание, способное снять любое проклятие. Я заметил, что все ее поведение стало менее сдержанным, чем обычно. Она касалась моей руки и прижималась ко мне, рассказывая о том, как прошел ее день. А еще она стала рассеянной. Кухню наполнял аромат риса с шафраном, но она даже не помешивала содержимое кипящего горшка.
– Клянусь Аллахом, прачка так и сказала – «она похожа на тебя».
В то утро наша хозяйка решила отправиться в баню в Сан-Хуан-де-ла-Пальма. Ходить в общественные бани было не в ее обычае, но после недели особенно ожесточенных ссор с мужем она решила, что ей это настоятельно необходимо. В наполненном паром предбаннике она оставила серое платье и дурное настроение и попросила умастить ее тело ароматическими маслами. На одной из деревянных скамей в предбаннике ее ждала Раматуллаи с кувшином холодной воды и миской свежих апельсинов. Чтобы занять время, она водила пальцами по звездам на выложенной плиткой стене. Тогда-то прачка и заметила синюю татуировку на тыльной стороне ладони Раматуллаи и сказала, что видела маленькую девочку с такой же отметкой.
– С такой же татуировкой? – спросила у нее Раматуллаи. – С семью зубцами?
Прачка, пухлая низенькая женщина с густыми бровями и забранными в высокий пучок волосами, стояла, опираясь бедром о прилавок, и складывала полотенца, быстро и ловко выравнивая их края.
– С семью или с девятью – мне-то откуда знать? – ответила она. – Но это был гребень.
– Когда она здесь была?
– На прошлой неделе.
– С хозяйкой?
– С хозяйкой, разумеется. Ты же не думала, что она могла прийти в баню одна?
Раматуллаи замолчала, но как только тем же вечером я вернулся домой, она пересказала все мне, снова и снова повторяя слова прачки: «Она похожа на тебя».
После этого всякий раз, когда Раматуллаи отправляли с поручением в город, к мяснику или пекарю, к портному или к сапожнику, она расспрашивала встречных рабов или слуг об Амне – она была убеждена, что в тот день в бане побывала Амна, хотя такую татуировку могла носить любая девочка из ее племени. Потом, вскоре после христианского праздника Рождества, соседский слуга сказал ей, что видел татуировку у девочки в больнице Святой Анны. Она принесла туда корзинку с провизией для пожилой женщины.
– Это она, – сказала Раматуллаи. – Я знаю, это она.
– Тогда отправь ей записку, – предложил я.
– Я не умею писать, Мустафа. А она не умеет читать.
– Я могу написать письмо за тебя, а она найдет кого-нибудь, кто ей прочтет.
– Читающего на арабском? Здесь, в Севилье?
– Да, – ответил я. – Кого-нибудь вроде меня.
И я написал письмо самым красивым почерком, на который только был способен, на листке бумаги, который стащил у хозяина, макая кончик пера в горшочек с краской индиго. Заглядывая мне через плечо, Раматуллаи диктовала: «Дорогая Амна, это письмо от твоей мамы. Я живу в доме в квартале Триана. Хозяина зовут Бернардо Родригес. Он известен в городе, и его дом нетрудно найти, если спросить на рынке. Я в добром здравии, хвала Аллаху, и молюсь о твоем здоровье. Напиши мне и расскажи, где ты».
По ее указанию я подписал письмо: «Твоя любящая мама».
Раматуллаи дула на чернила, пока они не высохли, потом сунула крошечный клочок бумаги в корсет. Она сидела рядом со мной на сизалевой циновке, и я чувствовал запах лаванды от ее платья. Я позволил себе положить правую ладонь на ее левую руку, и она не отстранилась. Мы долго сидели так, рука об руку. Мне никогда не приходило в голову отправить письмо своим братьям. Но почему? Я решил, что, наверное, мне было слишком стыдно рассказывать им о своей нынешней жизни: о крещении, избиениях, каморке за кухней. Возможно, мне не хотелось усиливать их скорбь от моего отсутствия. Или, возможно, дело в том, что женщины, в отличие от мужчин, никогда не забывают поддерживать семейные связи.
Однажды вечером я уже начал засыпать, когда услышал звон медных горшков, висевших на перекладине в кухне. Неужели в дом забрался вор? Какой-то миг между сном и бодрствованием я оставался на месте, лежа на соломенном тюфяке, пока вдруг не подумал о Раматуллаи. Тут я вскочил, и сон как рукой сняло. Я выбрался из своей каморки, вооруженный лишь свернутым в жгут одеялом, надеясь застать вора врасплох на месте преступления. Вышел в темный дворик, напрягая зрение и слух на случай, если за колоннами затаились сообщники. Из кухни доносился скрежет металла. Вору, похоже, не было никакого дела до шума, который он производит. Я осторожно толкнул дверь.
Длинные ноги Раматуллаи бились в темноте под весом Бернардо Родригеса. Я видел ее розовые пятки, которые то поднимались, то опускались. Несмотря на лязг горшков и тяжелое дыхание хозяина, Раматуллаи услышала, как открылась дверь. Она повернулась лицом ко мне. Мы смотрели друг на друга над спиной хозяина. Наш безмолвный обмен взглядами говорил, что мы оба никак не можем поверить в происходящее. Каждый раб знал, что такое возможно, но никто не верил, что это случится, пока это не случалось. Нас обоих переполняли боль, злость и жажда бунта. Но в конце концов верх взял страх. Она отвернулась, а я, потупив взор, вернулся в свою каморку.
Раматуллаи не говорила о насилии, которое ей приходилось терпеть, а я не заводил об этом разговора, но в ту ночь и на протяжении многих последующих ночей этот образ терзал меня. Когда я заходил на кухню и видел изгиб бедер Раматуллаи, я старался не думать о коротких пальцах хозяина, сжимавших их. Старался не думать о его губах, касающихся ее шеи. И в особенности старался не думать о том, как его колено раздвигало ее колени на той самой циновке, где мы сидели каждый вечер. Всякий раз, когда эти мысли приходили, я перетасовывал их, словно карточную колоду, с менее болезненными воспоминаниями, надеясь каким-нибудь образом избавиться от них навсегда.
Хоть мы и не разговаривали о насилии, которое творил хозяин, мы начали искать способы ему отомстить: Раматуллаи плевала ему в еду и питье, а я мог уронить ящик с товаром на пути из порта. Мелкие, еле заметные проявления мести, какие обычно только и остаются слабым. Они раздражали его, но не всегда давали нам ожидаемое удовлетворение. Иногда наши действия давали и обратный результат: он наказывал нас за малейшие провинности.
Раматуллаи оправдывала свое имя – она была настоящим благословением Аллаха, потому что стала единственным моим другом в этом доме, единственным человеком, с кем я мог говорить, единственным, кто разделял со мной боль изгнания и неволи. Когда хозяин выпорол меня за разбитый горшок, она натерла маслом рубцы от бича; когда хозяйка в порыве гнева остригла Раматуллаи волосы, я сказал, что так ей даже больше идет. Наша дружба росла и крепла не только из-за общих испытаний, но и из-за того, что нам не с кем больше было их разделить. Все чаще слова, которыми мы обменивались на кухне после ужина, звучали как разговоры старых друзей, людей, проживших вместе достаточно долго, чтобы обзавестись собственным, понятным только им языком.
Мы часто говорили о письме – мы думали, что Амна его получила, но пока не смогла найти того, кто его прочитает, или что она нашла кого-то, кто смог прочитать письмо, но никто не согласился написать ответ, или что хозяйка перехватила письмо до того, как Амна успела его отправить. Но мы могли лишь гадать. Все равно что смотреть на ясное небо и пытаться угадать, когда пойдет дождь.
И все же в лавке я продолжал высматривать горбуна.
Прошел год, за ним – другой. Мой хозяин процветал. Корабли, приходившие из Индий, привозили всякий раз удивительные товары: цветастые красно-желтые перья попугаев, которые вошли в моду у испанских дам; съедобный корень под названием батат со странным крахмалистым вкусом; ковры, полные необыкновенно мелких деталей. И все эти новинки хорошо продавались в Севилье. Но все равно Родригес беспрестанно жаловался на налоги, которыми Каса-де-Контратасьон облагала все, что он ввозил. «Как может приличный и честный человек вести дела, если он так опутан правилами и условиями, которые устанавливает корона?» – спрашивал он, складывая ладони в мольбе. Услышав этот вопрос, его друзья, большинство из которых в том или ином виде участвовало в такой же торговле, редко отвечали. Они не разделяли его обид, или если и разделяли, то не жаловались на это так часто.
Успехами в делах сеньор Родригес был обязан своему дару убеждения. А еще – и эти два качества были взаимосвязаны – он обладал необыкновенным умением подлаживаться. Он мог говорить с купцом, моряком, королевским чиновником или идальго, и всякий раз ему удавалось подстраивать свои манеры и речь под каждого из них. Все они отвечали благосклонно, хотя идальго часто забавлял, а иногда и злил вид простого купца, пытающегося разговаривать с ними как ровня. Сеньору Родригесу даже удавалось получать приглашения поиграть с ними в карты, где на кону стояли большие суммы. Однажды вечером он вернулся после одного из таких сборищ пьяным и заявил жене, что она должна сшить себе новые платья из шелка или тафты, иначе шерстяные одеяния, которые та предпочитала носить, всегда будут выдавать в ней дочь кадисского мясника. Они поссорились. Она упала на колени и стала молиться, а он вернулся в таверну.
На следующий день хозяин принес жене серебряный браслет и надел ей на запястье, поцеловав руку. Он подарил ей немного шелка и портрет какого-то религиозного деятеля, который ее особенно порадовал. В Севилье сеньор Родригес был не единственным купцом, находившим новые способы тратить свалившиеся на него деньги. Однажды, когда мы с ним шли в общественную баню, рядом остановилась карета, и в окне показалось лицо его друга Матео. Хозяин так удивился, что отступил на шаг назад и еле нашелся что ответить на вежливое приветствие приятеля. Когда мы продолжили путь, я понял, что он уже думает о том, что ему тоже нужна карета. Нанятые Бернардо Родригесом работники и купленные рабы делали постоянное присутствие в лавке не столь необходимым, и обязанность открывать и закрывать ее легла на меня. Он стал больше времени проводить с друзьями в таверне. Азартные игры стали привычкой.
Помню, стоял жаркий летний вечер. На улице по булыжной мостовой грохотала тележка продавца сиропа. Во дворе изнывали от зноя розовые и белые розы, и их аромат казался таким же тяжелым, как и жара. Воздух в моей каморке был неподвижен, а стены – влажны. Я снял рубашку и лежал на тюфяке в одних штанах, когда в дверях появилась Раматуллаи. В руках она держала миски с бобовым супом, который остался нам на ужин.
– Я могу сам прийти на кухню, – сказал я, вставая и быстро надевая рубашку.
– Нет, на кухне еще жарче, – ответила она.
В ее глазах я заметил тот особый блеск, который всегда видел, когда она хотела поделиться со мной каким-нибудь особенно скандальным слухом.
Мы сели рядом на тюфяк. Он был сделан из лоскутов ткани, которые я взял из лавки хозяина и сшил друг с другом так, чтобы получилось какое-то подобие постели. На гвозде, вбитом в стену, висела моя единственная сменная одежда: шерстяная рубашка и темные брюки, купленные хозяйкой дома, которая заставляла меня надевать их по воскресеньям.
– Он снова поссорился с женой, – сказала Раматуллаи.
– Из-за чего? – спросил я.
– Из-за игр.
– В четвертый раз за неделю, – заметил я.
Чем лучше шли дела у хозяина, тем больше он находил способов прожигать деньги, что его жена, бесспорно обладавшая здравым смыслом мясницкой дочери, находила крайне отвратительным.
– У него нет денег расплатиться с долгами, – продолжила Раматуллаи.
– Ерунда. У него есть деньги.
– Нет. Ему нужно расплатиться с кредиторами до следующей недели, пока они не отплыли в Индии.
Я пожал плечами и откусил кусок хлеба, решив, что нас это не касается. Я не знал, почему Раматуллаи решила подслушать разговор за хозяйским столом. Мне самому казалось мукой слушать об их повседневной жизни, потому что это лишь напоминало мне о тех, кого я любил и по кому очень скучал. Я не обратил внимания на тон голоса Раматуллаи, но теперь в полумраке чулана увидел ее печальные глаза и сжатые губы. Я перестал есть и ждал, когда она заговорит снова.
В конце концов Раматуллаи нарушила молчание, но теперь она говорила шепотом:
– Его жена сказала ему, что он должен продать одного из своих рабов, чтобы выплатить долг.
«Только не это, – подумал я. – Только не это». Уже много месяцев хозяйка искала способы избавиться от Раматуллаи, но мне никогда не приходило в голову, что хозяин сам даст ей повод. Теперь, чтобы расплатиться с карточными долгами, он продаст единственного моего друга в Севилье, и я больше никогда ее не увижу. Мысль о предстоящей боли показалась мне почти невыносимой, и, почувствовав это, Раматуллаи придвинулась поближе и обняла меня за плечи. Свеча погасла.
Тот день начинался как и любой другой. Мы с Бернардо Родригесом вышли на работу в обычное время, остановившись по пути лишь раз, чтобы он купил себе у разносчика вареный нут – эту привычку он считал неподобающей его положению, но никак не мог от нее отказаться. В лавке мы проверили запасы товара: я пересчитывал рулоны тканей, а он сверялся с учетными книгами, пока остальные работники прибирали склад. Примерно в середине утра пришел клиент и попросил товар в кредит, но хозяин ему отказал. На улице поругались между собой разносчики, и мы ненадолго вышли к дверям, чтобы посмотреть. Но не происходило ничего, даже мелкого и незначительного, что выделяло бы этот день среди прочих. Потом, без предупреждения, хозяин встал из-за стола и приказал мне следовать за ним.
Вместо того чтобы пойти в Ареналь, мы вышли на дорогу к жилому кварталу. Улицы здесь были чистые, ни следа очистков или навоза. Мимо нас проходили, неторопливо и негромко беседуя, со вкусом одетые господа. Мы остановились у белого дома с широкими арками – позднее я узнал, что он принадлежал графу по имени Луис де Прадо. Здесь мы должны были встретиться с одним из гостей дона Луиса, неким Андресом Дорантесом де Каррансой, который недавно приехал в Севилью. Дворецкий фыркнул и отвел нас к боковой двери, через которую мы вошли в пустой коридор. Мы некоторое время стояли там, любуясь штукатуренным потолком и узором из виноградных лоз на ковре, пока дворецкий не вернулся, чтобы показать нам дорогу в приемную.
У окна, глядя на улицу, стоял человек. Только когда Бернардо Родригес откашлялся во второй раз, Андрес Дорантес оторвался от созерцания и обернулся к нам. Это был хорошо сложенный человек, светловолосый и голубоглазый. Я заметил длинный шрам на его правой щеке и задумался, где он мог этот шрам получить. (Позднее я узнал, что это случилось, когда он сражался на стороне короля в восстании комунерос.) Он быстрым шагом пересек комнату и посмотрел на нас с откровенным высокомерием, как дворянин глядит на слуг.
– Значит, это и есть тот самый раб?
– Да, сеньор, – ответил мой хозяин.
– Что-то не похоже, что он стоит тех денег, которые ты мне задолжал.
Тут я начал подозревать, зачем мы сюда пришли. Я думал, мой хозяин исполнит желание жены и продаст Раматуллаи, но теперь оказалось, что вместо этого он решил продать меня. Почему Родригес мне об этом не сказал? Только что я был в лавке, перевязывал рулоны хлопковой ткани, и вдруг оказался в этом доме, чтобы меня продали другому человеку. Я даже не попрощался с Раматуллаи. Да и зачем вообще продавать раба? Если он так отчаянно нуждался в деньгах, почему бы не продать новую карету?
– Эстебан стоит даже больше, сеньор. Это очень хороший раб.
– И что в нем такого хорошего?
– Он молчалив и честен – в рабах такое сочетание встретишь не часто.
– Откуда он?
– Из города на мавританском побережье. Он крепкий и может выдержать морское путешествие.
– Путешествие от мавританского побережья – совсем не то, что путешествие в Индии.
– Нет-нет, разумеется. Но я уверен, что он сослужит вам хорошую службу.
Меня поразила такая характеристика. Обычно за малейшую задержку меня называли ленивым мавром, а самые невинные мои вопросы прерывались распоряжением молчать. Но теперь, когда Родригес решил меня продать, я вдруг стал образцовым рабом. Хвала Аллаху, что может изменять судьбы.
– Как скажешь, – ответил сеньор Дорантес. – Но этот раб не покроет двух сотен дукатов, которые ты мне должен. Так что уведи его и принеси деньги.
Я тихонько выдохнул. Может быть, эта участь все же меня минует.
Но Родригес достал из кармана вышитый носовой платок и утер лицо.
– Сеньор, – сказал он. – Двести дукатов могут показаться большой суммой, но здесь у нас хороший и верный работник. Цена такого человека в Севилье невысока. Я знаю, что приличного раба сейчас можно купить всего за сорок дукатов, но в Индиях, где мало кто из дикарей говорит на нашем языке или способен исполнять указания, он будет стоить в шесть или семь раз дороже. Вы сможете продать его за такую сумму в первом же порту. Плантации Эспаньолы отчаянно нуждаются в рабах.
Сеньор Дорантес склонил голову набок.
– В шесть раз дороже? – насмешливо спросил он.
– Запросто.
– Но к чему мне утруждаться, перевозя твоего раба на Эспаньолу, чтобы получить свои деньги?
– Вы получите больше, чем я вам должен.
– Будет проще, если ты заплатишь мне сейчас.
– Да, проще, сеньор. Но не так выгодно. К тому же вы сможете пользоваться услугами раба во время плавания.
– Ты же знаешь, что это не увеселительная прогулка.
– Да. Существует риск, опасность. Но раба можно использовать, чтобы уменьшить и то и другое.
Сеньор Дорантес ткнул меня указательным пальцем в плечо – оценивающий жест человека, присматривающего собственность. Мне не в первый раз приходилось с таким сталкиваться, но, казалось, мне никогда не привыкнуть к этому жесту и его значению.
– А в знак моих наилучших пожеланий, – произнес Родригес уже более уверенно, – примите от меня эту золотую серьгу с Юкатана.
Сеньор Дорантес взял серьгу в руку и с большим любопытством принялся ее рассматривать.
– Как странно, – промолвил он. – Они изображают на своих украшениях диких зверей. Как думаете, индейцы Флориды поступают так же?
– Не знаю, – ответил Родригес. – Я – всего лишь торговец, а не отважный капитан.
– Хорошо, Родригес, – сказал сеньор Дорантес, убирая серьгу в карман. – Но мой вам совет – бросайте играть в карты. Это слишком рискованное занятие для человека вроде вас.
Он рассмеялся собственной шутке, и Родригес с облегчением присоединился к нему. Потом Родригес достал договор, и каждый из них поставил подпись под документом, передававшим законное право владения мной от одного из них другому.
Несмотря на раннее утро, в Каса-де-Контратасьон уже было шумно. Я часто приходил сюда с Бернардо Родригесом, но на этот раз мне выпало следовать за сеньором Дорантесом по совсем другим коридорам, мимо величественного зала с портретом короля, мимо балкона, на котором двое чиновников спорили из-за карты, в пыльный кабинет, где декларировали товары, отправляемые в Индии. Сквозь высокие окна в дальней стене серый свет падал на медное распятие, заставленную книгами полку и лампу с абажуром из камки и, наконец, упирался в чиновника. Это был горбун с ямочкой на щеке.
Мне захотелось крикнуть: «Я нашел его! Раматуллаи, я нашел его!»
Казалось, Судьба издевается надо мной. Три года я искал горбуна в лавке, на улицах, по всему Ареналю, а теперь, найдя его, не мог рассказать об этом Раматуллаи. Даже если бы мне каким-то образом удалось достать лист бумаги и чернила, я никому не мог бы доверить личное сообщение. Она так никогда и не узнает, что хозяин ее дочери так близко. Я смотрел на горбуна, словно пристальный взгляд мог без слов сообщить Раматуллаи о его присутствии.
Сеньор Дорантес заявил, что ему нужно задекларировать присутствующего здесь раба, который отправится с ним в Индии через несколько недель.
– Разумеется, – ответил чиновник.
Он открыл журнал в кожаном переплете и, облизнув указательный палец, отсчитал нужную страницу. Он задал несколько вопросов, и, пока он записывал ответы, я узнал, что сеньор Дорантес был родом из города Бехар-дель-Кастаньяр в провинции Гибралеон, что ему было тридцать два года, что он собирался отправиться капитаном судна «Милость Божья» и что экспедицией, к которой он намеревался присоединиться, руководит сеньор Нарваэс.
– Панфило де Нарваэс? – спросил чиновник, окунув перо в чернила и занеся его над бумагой.
– Да, он самый.
– Вы знаете, как Нарваэс потерял глаз? – спросил чиновник.
– Нет, – ответил сеньор Дорантес. – Какое это имеет значение?
Чиновник не обратил внимания на вопрос Дорантеса и вместо этого ответил на свой собственный.
– Девять лет назад Диего Веласкес, губернатор Кубы, услышал от сбившихся с курса моряков, что они обнаружили новую землю к юго-западу от его острова. Судя по золоту и серебру, которые моряки выменяли у индейцев на бусы, земля казалась богатой. Диего Веласкес захотел отправить своего секретаря, некоего Эрнана Кортеса, исследовать и завоевать эту землю. Но он не был вполне уверен, можно ли доверять Кортесу. Поэтому Веласкес колебался и тянул время, пока Кортес покупал корабли и провизию для путешествия. Когда Веласкес наконец решился освободить Кортеса от командования, было уже поздно: Кортес покинул Кубу, даже не испросив отпуска у своего начальника. Прибыв в Новую Испанию, Кортес основал поселение Веракрус и начал заключать союзы с некоторыми туземными вождями, вассалами императора Монтесумы. Этот Монтесума, как вам известно, был невообразимо богат, и Кортес намеревался возглавить поход на его столицу. Но солдаты часто бунтовали и сомневались в успехе предприятия. Тогда Кортес приказал сжечь все корабли, не оставив своим людям другого выбора, кроме похода.
– И какое отношение все это имеет к Нарваэсу?
– Ну, чтобы не дать Кортесу захватить новую провинцию для одного лишь себя, Веласкес отправил вдогонку своего старого друга – Панфило де Нарваэса. Нарваэс прибыл в Новую Испанию с армией вчетверо большей и лучше оснащенной, чем у Кортеса. Он разбил лагерь в туземном городке на побережье и отправил императору Монтесуме послание о том, что он – истинный представитель Короны. Но Кортес узнал об этом послании через своих шпионов и туземных союзников. Он вернулся к берегу, подкупил стражу Нарваэса и ночью ворвался в лагерь. В последовавшем сражении Нарваэс потерял не только правый глаз, но и часть солдат, перешедших к Кортесу. И в конце концов именно Кортес захватил Мексику для Его Величества.
– Старик, – заметил сеньор Дорантес. – Наша экспедиция ничего общего не имеет с Кортесом. Нарваэс получил от Его Величества разрешение занять для Короны земли Флориды. Такого разрешения больше нет ни у кого.
Чиновник рассказал свою историю как предостережение, но не думаю, что сеньор Дорантес обратил на это внимание. Он слишком торопился покончить с утомительными формальностями и вернуться в дом дона Луиса.
Хозяин записал меня в журнал под именем, которым называл меня с тех пор. Я вошел в Каса-де-Контратасьон Эстебаном, а вышел Эстебанико. Просто Эстебанико – лишенный веры, родителей, а теперь еще и низведенный до мальчишеского имени.
Три дня спустя я оказался на палубе каравеллы «Милость Божья». Под обутыми в сандалии ногами я ощущал движения животных в стойлах на нижней палубе, а под ними, еще ниже, тихий бег стремительного и глубокого Гвадалквивира. Я стоял за спиной капитана Дорантеса, когда мужчина в элегантном черном дублете и штанах поднялся на палубу и быстрым шагом подошел к моему новому хозяину.
– Альбанис, – приветствовал его сеньор Дорантес. – Добро пожаловать на борт.
Сеньор Альбанис достал из кожаной сумы документ и неторопливо и почтительно развернул его. «Милость Божья» была последним кораблем в его маршруте, на остальных четырех кораблях эскадры он уже побывал.
– Все в порядке? – спросил сеньор Дорантес, принимая писчее перо.
Не дожидаясь ответа нотариуса, он обернулся в мою сторону, не видя меня. Его светлые брови сосредоточенно сомкнулись. Я без слов подставил спину, и он, положив на нее лист бумаги, поставил свою подпись.
– Вот, – сказал он. – Все подписано. Теперь мы готовы. Эстебанико, звони в колокол.
Потянув за веревку с узлом на конце, я посмотрел на раскинувшийся передо мной город. Все время, проведенное в Севилье, я изо всех сил старался не привязываться ни к чему: ни к инструментам, звеневшим у меня на поясе во время работы в лавке, ни к миске чечевицы по вечерам, ни к журчанию фонтана во дворике, когда я просыпался, ни к мягкому отсвету послеполуденного солнца на стенах Алькасара. Но в первую очередь я старался не любить. Я понимал, что это разумно, если хочу выжить в неволе. Но я не смог удержаться от того, чтобы полюбить Раматуллаи, и теперь вновь был вынужден испить горькую чашу расставания. Та маленькая радость, которую мне удалось выжать из моей неволи, радость, которую приносила мне она, покинула мою жизнь. Вспоминает ли она обо мне, знает ли, что я отплываю во Флориду собственностью Андреса Дорантеса, титулованного дворянина, прославленного героя и капитана корабля?