К книге
Мемуары мавра8. Рассказ о Севилье
34%
8. Рассказ о Севилье
10

Голоса вокруг меня звучали то громче, то тише. Закованные в кандалы рабы разговаривали на мешанине из множества языков: один звал дядю, другой утешал ребенка, третьи ругались между собой из-за куска заплесневелого хлеба; время от времени их гомон прерывался блеянием коз из стойл для животных. Но я долго хранил молчание, кутаясь в старый удобный плащ. Думаю, я все еще пытался осознать последствия своего поступка. Час за часом я вспоминал долгую череду событий, которые заставили меня сменить мягкие диваны и ритмичные звуки гембри с праздника по поводу окончания школы на деревянную скамью и лязг цепей на каравелле «Хасинта», которая с ужасающей скоростью плыла в Севилью. Я сыграл свою роль в этих событиях – в каждый важный момент я принимал решения свободно и независимо, но все равно тот оборот, который приняла моя жизнь, потряс меня. Старики учат нас: «Восхваляй Аллаха, во власти Которого изменить любую судьбу. Сегодня ты продаешь рабов, а завтра тебя самого продадут в рабство».

Голод, который я так остро ощущал в Аземмуре, теперь утихомиривался, если не удовлетворялся, черствым хлебом, который моряки раздавали раз в день, но его быстро заменило возобновившееся знакомство с другими ощущениями и нуждами моего тела. Голова чесалась из-за вшей, которыми наградил меня сосед – старик с лицом, усыпанным оспинами. Грязная одежда липла к телу, потому что я не мог заставить себя по команде быстро воспользоваться ведром, которое проносили вдоль рядов два раза в день. Руки и ноги затекли от сидения в сыром и узком помещении. Горло болело, ноги опухли, запястья кровоточили. Но больше всего страдало сердце от тоски по родным.

Родные… Они все научились принимать свою судьбу. Моя сестра без жалоб провела все свое детство, присматривая за нашими братьями-близнецами, и безропотно вернулась в дом после развода. Братья ходили в школу каждый день в надежде исполнить мечту моего отца, которую я так жестоко разрушил, а потом завещал им. Мать покинула родных и большой город, чтобы последовать за моим отцом в Аземмур.

Что же до меня, то я приобрел привычку противиться судьбе. Наверное, я мог бы сделать это и сейчас и попытаться найти возможность вернуться к прежней жизни. Я подумал о старшем аль-Дибе, моем работодателе в Аземмуре, который был рожден от рабыни, но еще в юности добился свободы. Наверное, я мог бы поступить так же. Быть может, хозяин признает мои таланты и позволит мне выкупить себя из неволи, или, быть может, мое бедственное положение тронет сердце андалусийского мусульманина, который освободит меня из неволи, чтобы заслужить благосклонность Аллаха. Чтобы преодолеть страх, я сковывал себя цепями надежды, звенья которой тяжелее любого металла, известного человеку.

Убедив себя во временности своего положения, я решил, что надо его пережить. Я научился не обращать внимания на вонь экскрементов, горячечные крики, вид срамных мест. Я научился сдерживать в горле позывы к рвоте. Я старался остерегаться крыс и спал только тогда, когда усталость одолевала все неудобства, и проводил время, слушая сказки, которые женщины рассказывали своим детям после того, как стража уходила и запирала двери на ночь. В темноте нижней палубы женщины наполняли жизнью целый мир, – мир, населенный озорными девчонками, способными перехитрить голодных гулов, и простыми сапожниками, спасающими могущественных султанов, – и временами мне казалось, что я вижу острые зубы гулов и расшитые туфли султана.

Однажды рано утром корабль бросил якорь, и я ногами ощутил слабый рывок натянутого каната через смоленые доски. Я вслушивался в шаги на верхней палубе. Это таможенники поднялись на борт, чтобы поприветствовать капитана? Или грузчики расспрашивают о товаре? Наконец, дверь, ведущая на палубу, распахнулась. Холодный воздух ворвался на нижнюю палубу, где его встретили затхлый жаркий дух и испуганное молчание двух сотен рабов. Ряд за рядом нас расковывали и уводили наверх.

Оказавшись на верхней палубе, я вздрогнул от ослепительного белого света, но после трех недель в замкнутом пространстве так изголодался по чистому запаху свежего воздуха, что отнял ладони от лица. От Севильи разило жареной рыбой, но в воздухе не пахло солью, а откуда-то из порта доносился легкий аромат дыма. От утренней прохлады у меня побежали мурашки по коже, и я обхватил себя руками, одновременно стараясь устоять на ногах. Наконец я открыл глаза.

Вокруг меня стояли мужчины с лицами, закрытыми яркими платками, которые оставляли открытыми только глаза. В руках у них были длинные палки, которыми они подталкивали меня к выходу. Спускаясь с корабля по веревочному трапу, я увидел, что мы находимся на широкой реке. Она была быстрой, как Умм-эр-Рбия, но ее песня, та особенная мелодия, которую она издавала, протекая под кораблем, звучала иначе. Позднее я узнал, что река эта называется Гвадалквивир, и ее арабское название одновременно восхитило меня знакомым звучанием и оттолкнуло напоминанием о моем личном унижении. В Севилье не было причалов, как в Аземмуре, поэтому на берег реки нас везли на лодках. Над головой раскинулось бирюзово-синее небо, расчерченное черными мачтами и белыми парусами.

На берегу человек с лицом, скрытым желтым платком, отделял здоровых от увечных, крепких от слабых, молодых от старых. Он ткнул в меня палкой и указал на первую шеренгу. Вокруг гудел порт: моряки, офицеры, грузчики и писцы спешили по своим делам. Помню, двое мужчин, стоявших возле высокой груды ящиков, громко ссорились, и один из них схватил другого за воротник. За портом медленно просыпались ото сна угловатые белые здания города. По булыжным мостовым со скрипом катились телеги. Издалека слышался стук лошадиных копыт. Я знал, что где-то отец сидит за утренней трапезой в окружении семьи. Где-то ребенок получает миску молока. Где-то брат закрывает за собой дверь дома, отправляясь на работу. А я находился здесь, в порту, готовый к перепродаже.

Человек в красном платке собрал дюжину рабов, как селянин собирает яйца или пекарь – булочки, привязал нас за руки друг к другу толстой веревкой и повел прочь из порта. Путь был долгий и мучительный, потому что мы ослабели от голода и неподвижности. Время от времени кто-то из нас падал, и приходилось помогать ему встать, но наша жалкая процессия не привлекала заинтересованных или любопытных взглядов множества проходивших мимо нас людей. Каждый шел по своим делам без малейшего промедления. У поворота дороги я впервые заметил внушительную башню, напоминавшую минареты моей родины.

– Как называется эта башня? – спросил я у человека в красном платке.

– Хиральда, – ответил он, не оборачиваясь.

Я когда-то слышал о Хиральде – ее построили султаны династии Альмохадов, взяв за образец мечеть Кутубия в Марракеше, – и даже представлял себе, что однажды увижу ее, но никак не думал, что при таких обстоятельствах.

За углом от Хиральды мы остановились перед высоким зданием с большой деревянной дверью и внушительным фасадом. Когда мы поднимались по мраморным ступеням, один из старших мужчин в нашей группе поскользнулся и упал, а мы все грудой повалились на него. Работорговец зацокал языком, потому что мы его задерживали – его долгий день, и так полный забот, стал еще труднее из-за нашей неуклюжести. Упавший встал, прикрывая ладонью сломанный зуб и окровавленные губы, а торговец дернул за веревку и повел нас к входу.

Нас привели к имаму христианской веры – мужчине с веснушчатым лицом и бесцветными глазами, говорившему на древнем языке, которого я не понимал. Я не мог уловить закономерностей в словах, которые лились рекой из его уст, но все равно слушал, чтобы не думать о голоде и жажде. На нем было безупречно белое одеяние с покрытыми искусной вышивкой краями. У него за спиной витражное стекло окрашивало утренний свет в разные оттенки красного, желтого и синего. Хоть меня и учили не доверять изображениям людей, я не мог отвести взгляда от белой женщины с младенцем на руках и ярко наряженных мужчин, собравшихся вокруг нее. Они казались отстраненными от нашего нечистого и недостойного мира, погруженными в собственную историю и равнодушными к сцене, разворачивавшейся у их ног.

Будучи самым высоким в семье, я привык склонять голову, входя в двери дома, и видеть собственные торчащие колени, когда садился рядом с дядями. Но здесь, в этой церкви с высокими потолками, я чувствовал себя маленьким и беспомощным. Мои руки были связаны между собой и привязаны к рукам соседей. Если один из нас шевелил рукой или ногой, чтобы принять позу поудобнее, работорговец дергал за веревку, чтобы вернуть непокорного на место. Священник захлопнул книгу и положил ее на столик перед собой. Он кивнул торговцу, который вытолкнул вперед первого раба – женщину с широко посаженными глазами навыкате. Пальцы священника прочертили в воздухе крест над ее лицом и грудью. Я смотрел на него, не мигая, и все это время думал о значении этого действия и почему он повторял это действие с каждым из нас. Только значительно позже я понял его значение. Я вошел в церковь слугой Аллаха, Мустафой ибн-Мухаммадом ибн-Абдуссаламом аль-Замори, а вышел Эстебаном. Просто Эстебаном, одним жестом лишенным веры и предков.

Работорговец вывел нас из собора. Он снова натянул красный платок на нос, защищаясь от вони своих подопечных. С проворством человека, решившего успеть за день как можно больше, он повел нас обратно в порт и в загон для рабов, охраняемый собаками. По правде сказать, в охране не было необходимости, потому что мы так устали и изголодались, что никому не хватило бы сил далеко убежать. Четыре женщины из нашей группы сбились в кучу в дальнем конце загона. Мне было трудно разговаривать с ними, потому что они говорили на другом диалекте тамазигхта[21], но постепенно мне удалось выяснить, что это дочери сельских жителей, сильно пострадавших во время засухи. Двое мужчин рассказали, что они из Гвинеи и были проданы на тамошних невольничьих рынках, потом перевезены в Аземмур, а оттуда – в Севилью. Перед самым закатом человек принес нам миски с холодной похлебкой. Мы произнесли имя Всевышнего перед трапезой, каждый на своем языке и по своему обычаю, и жадно принялись есть.

Я спал на соломенном тюфяке, от которого к утру ужасно зачесалось все тело, и пытался уснуть. Но сон не шел. Вдали я слышал шум Гвадалквивира и вспоминал Яхью, который, несмотря на все мои попытки, так и не научился плавать. Он никак не мог одолеть свой страх перед водой на время, достаточное, чтобы войти глубоко в Умм-эр-Рбию. Как же дразнил его Юсуф! Я старался защищать его от издевок других мальчишек, купавшихся в реке, но в конце концов он всегда начинал плакать. Иногда в период нереста из воды выпрыгивали рыбы, и я пытался поймать их, чтобы Яхья, увидев это, наконец захотел оставить безопасный берег. Но рыбы всегда оказывались слишком скользкими, и мне никак не удавалось их поймать. Сумеет ли Юсуф научить брата тому, чему не смог научить его я?

Несмотря на тихий шелест реки, чужой город наполнял меня ужасом. Я долго ворочался на своем ложе, пока не понял, почему вокруг казалось так тихо и безлюдно – я не слышал призывов к молитве. В Аземмуре я слышал их пять раз в день, каждый день своей жизни. Утренняя молитва будила меня, полуденная подсказывала, что пора поесть и отдохнуть, дневная приводила в чувство после долгого сна, закатная завершала мой рабочий день и возвращала меня домой, а вечерняя вручала мою душу Аллаху. Теперь я остался один в этом мире. Единственное, что мне оставалось, чтобы сдержать слезы, – это лежать в темноте и молча взывать к Аллаху, пока не усну.

* * *

– Дамы и господа, вот прекрасный экземпляр! Негр из Аземмура, двадцати – двадцати пяти лет от роду. Высокий и широкоплечий. Немного худоват, но по осанке видно, что очень силен. Зубы хорошие. Пусть цвет десен вас не беспокоит – мавры чистят зубы ореховым корнем, который оставляет оранжевый оттенок. Что еще? Посмотрим. В журнале сказано, что он работал у купцов. Хорошо знает португальский и может немного изъясняться на нашем языке. Выгодное предложение – всего двадцать пять дукатов. Двадцать пять дукатов!

То, что я оказался на аукционе по собственной воле, ничуть не ослабляло моего страха. Дыхание участилось при виде помоста. Голос аукциониста смешивался с детским смехом, собачьим лаем и стуком молотков в какофонию, которая началась задолго до моего появления и продолжится еще долго после моего ухода. Где-то музыкант играл на флейте, но радостная мелодия не выделялась среди прочих звуков и не отвлекала от происходящего вокруг. Солнце отражалось в металлических блюдах лавки серебряных дел мастера напротив, и я отвернулся. Я встретился взглядом с маленьким мальчиком в темной одежде, который глазел на меня. Он хотел рассмотреть меня получше, и снял с головы шляпу с узкими полями. Его мать проворным движением вернула головной убор на место.

– Ради бога! – произнесла она звонким от раздражения голосом.

Среди рабов, ожидавших своей очереди, я заметил немало людей с двумя отметинами на щеках: одна – в форме свернувшейся змеи, а другая – в форме креста. Я отважился спросить у андалусийки, которая, как я слышал, сказала несколько слов по-арабски своей дочери, что означает клеймо на ее лице.

– Оно означает «раб», – ответила она, с любопытством посмотрев на меня.

Оглядевшись, я заметил, что ни у кого из чернокожих на рынке такого клейма не было. В Севилье цвет их кожи, как и моей, сам по себе служил клеймом.

Мою группу вывели на помост и заставили повернуться лицом к толпе. Несколько мгновений все мы, покупатели и рабы, оценивающе рассматривали друг друга. Покупатели искали рабов, наиболее соответствовавших их потребностям: домашнего слугу, работника в поле, носильщика, наложницу. Каждый хотел заключить выгодную сделку – получить самых сильных, здоровых и красивых рабов, заплатив как можно меньше. Рабы тоже разглядывали покупателей, гадая, кто из них окажется менее требовательным, менее скупым или менее жестоким, хоть их догадки и никак не влияли на результат.

Голос у аукциониста был громкий и сильный, как у городского глашатая в Аземмуре. Я вспоминал те времена, когда видел рабов на базарной площади родного города. Я никогда не думал об этих мужчинах и женщинах, никогда не размышлял о том, как они оказались в цепях, никогда не беспокоился о том, кого они оставили дома и кто скучает по ним и молится об их возвращении. Я проходил мимо и шел по своим делам, доставляя воск торговцу или покупая муку на ужин, почти не глядя на них. Позднее, исключительно из жадности, я и сам продавал рабов. Но теперь на аукцион был выставлен я сам, а где-то вдали люди шли по своим делам, едва взглянув в мою сторону.

Первый человек из нашей группы – тот, что споткнулся на ступенях собора, – ушел меньше чем за десять дукатов. Его быстро увел с помоста чумазый крестьянин, и я представил себе ожидающую его изнурительную работу, объедки, которыми ему предстоит питаться, амбар, где ему придется спать. Я с трудом сдерживал страх. Может быть, мне повезет больше. Может быть, я попаду к хозяину получше.

Аукционист, явно недовольный полученной ценой, отмахивался от мух. Он вызвал первую женщину из четырех в нашей группе. Без предупреждения он задрал ей платье. Положив ладонь ей на грудь, он объявил, что она молода и здорова и может принести немало детей. Ей оставалось лишь смотреть под ноги, сгорая от стыда, под крики мальчишек из толпы и сдавленные смешки девочек. В тот момент я возблагодарил Аллаха за то, что не родился женщиной и не подвергнусь подобному унижению.

Следующей была маленькая девочка, которая всего несколькими мгновениями раньше ковырялась палочкой в земле. Аукционист сказал, что из нее получится отличная домашняя прислуга, что она еще достаточно мала для обучения, но достаточно взрослая, чтобы не требовать особой заботы. Словно понимая, что она тоже может принять участие в представлении на помосте, она сделала оборот на цыпочках и улыбнулась толпе. Аукционист усмехнулся и назвал цену, но ее пришлось снижать дважды, прежде чем мать мальчика в шляпе подняла руку.

Вдруг я вспомнил, как мои работодатели в Аземмуре иногда поступали, когда получали слишком большую партию хлопка или стекла. Они тихо хранили товары на складе, чтобы не допустить падения цен из-за избытка предложения.

– Чем меньше клиент платит за покупаемые товары, – говорили они, – тем меньше он их ценит.

К стыду своему, должен сказать, что, глядя, как других рабов продают таким образом, я выпрямился в полный рост и постарался казаться настолько здоровым, насколько мог.

Подошла моя очередь. Голос аукциониста уже начал хрипнуть от крика.

– Прекрасный экземпляр! – выкрикнул он.

Веревка, стягивавшая мои руки, глубоко врезалась в кожу, но я сдержал искушение отмахнуться от мух, потому что не хотел привлекать внимания к запястьям. Два покупателя подняли указательные пальцы. Аукционист расхаживал по помосту, показывая на мои плечи, руки и ноги, и цена все росла и росла. Победителем аукциона, человеком, с которым мне предстояло провести следующие четыре с половиной года своей жизни, оказался купец по имени Бернардо Родригес. Забирая покупку, Родригес попросил аукциониста развязать меня.

– Он может сбежать, – предупредил аукционист.

– Этот мавр? – удивился Родригес. – Вы поглядите на него – ему далеко не убежать.

* * *

В глазах своих соплеменников Бернардо Родригес не был злым человеком. Каждый день он уходил на работу, унося за собой шлейф благословений, о которых просила Всевышнего его жена Доротея. У себя в лавке он легко заводил разговор с посетителями, не забывая расспросить их о здоровье престарелой тетушки или о судьбе отправившегося в путешествие сына. Иногда он играл со своими тремя детьми – Исабель, Санчо и Мартином – в тенистом внутреннем дворике своего дома, позволяя им ездить на себе верхом вокруг небольшого фонтана. В церкви он пел чистым голосом и отвечал искренним «Аминь!» на молитвы священника. Однако у Родригеса были две непростительные привычки, и именно из-за неутолимого желания удовлетворить обе он меня и продал. Но мне не стоит забегать вперед.

Родригес родился и вырос в Севилье и знал многих жителей года. Годами он был мелким торговцем, жившим на доходы от узкой лавочки вроде тех, какие можно было увидеть на базаре Аземмура, не имея за душой ничего, кроме пары десятков рулонов плохонького бархата. Но Родригес был мечтателем. Ему нравилось смотреть, как приходят корабли из Индий – новооткрытых земель на краю империи, – и представлять себе сокровища в их трюмах. В Торре-дель-Оро[22] он видел, сколько золота, серебра и драгоценных камней привозят из Мексики – однажды ушло три дня на то, чтобы разгрузить всего одну каравеллу. Были там и другие товары, – товары, которые мог свободно приобрести любой, у кого было достаточно денег: кипы хлопка, ткани, богатые гобелены, мелкие украшения, экзотические яства.

И случилось так, что однажды, печально прогуливаясь по Ареналю[23], он столкнулся с Кристобалем Диасом, другом, которого не видел с десяток лет, с тех пор как еще юнцами они бродили в поисках дешевого вина и дешевых женщин. Пока Родригес усердно служил учеником у купца, Диас продолжал шляться по тавернам, пока не спился и в конце концов не исчез из квартала. А теперь он щеголял в превосходном дублете и добротных сапогах с видом бывалого солдата.

– Где тебя носило столько лет? – спросил Родригес.

– В Новой Испании, – ответил Диас.

Он начал рассказывать о своих путешествиях на Эспаньолу и Кубу, где принял участие в походе на деревню Камагуэй и захвате местного вождя по имени Атуэй. Но ужасные преступления, свидетелем которых Диас стал в Индиях, вызвали в нем внутреннюю перемену, и теперь он готовился вступить в орден францисканцев. Чтобы искупить свои грехи, он хотел избавиться от принадлежавшего ему груза хлопка, для чего и явился в Ареналь. Родригес купил хлопок за десять тысяч мараведи и продал впятеро дороже купцу из Толедо. Прибыль позволила ему наконец-то принять участие в торговле индийскими товарами. Это было в 926 году Хиджры. И вот теперь, всего три года спустя, дело Родригеса расширилось достаточно, чтобы он мог купить себе раба.

И этим рабом стал я.

Я последовал за Родригесом до его дома в Триане, где он позвал жену посмотреть на свое приобретение. Доротея Родригес появилась в дверях столовой, одетая в строгое черное платье с серой отделкой. На мгновение она замерла, глядя на меня широко открытыми от удивления глазами. С ее правой руки свисала длинная нить четок. Поджав губы, она пересекла двор и остановилась передо мной. Она тут же вскинула ладонь к носу, прикрываясь от смрада, исходившего от моей грязной одежды.

– Бернардо! – обратилась она к мужу. – Бернардо, что ты наделал?

– А на что это похоже?

– Ты уверен, что мы можем себе это позволить?

– Я заплатил всего двадцать пять дукатов.

– О, Бернардо!

– Вернуть его я не могу, если ты об этом.

– Но это же еще один голодный рот.

– Об этом не беспокойся.

– Он хотя бы крещеный?

– Конечно. Его зовут Эстебан.

– И ты собираешься держать его в доме?

– Да. А где еще?

– Как ты будешь держать его здесь, вместе с детьми?

– Я буду запирать его на ночь, если тебе так будет спокойнее.

Когда хозяйка дома подошла ко мне, я отвел глаза, но теперь поднял голову. Она приложила руки к груди и опустила на них подбородок. Пока она рассматривала меня, Родригес принес старое одеяло и указал мне на чулан за кухней.

– У него хитрый вид, – сказала она ему.

– Скорее, у него голодный вид.

– Только потом не жалуйся, если он украдет твои деньги.

Родригес тяжело вздохнул и повел меня в каморку, которая должна была служить мне домом. Разговор, свидетелем которого я стал, повторялся в том или ином виде почти каждый день. И статью, и характером мой хозяин и его жена были полными противоположностями. Он был плотный и приземистый, она – худая и высокая. Он любил рисковать и пробовать новое, она была очень осторожна и строго следовала привычным порядкам. Он был честолюбив, она удовлетворялась своим положением в жизни. Короче говоря, они казались очень неожиданной парой, но сумели обратить свои различия в предмет для добродушных шуток, и между ними образовалась связь, которую такие свойства их характера делали лишь прочнее.

* * *

Переход от свободы к рабству оказался хуже смерти. Это было перерождение в совершенно чужом мире со странными обычаями и невыносимыми правилами. Мне пришлось выучить все, что не разрешалось делать: говорить на родном языке, собираться в трактире с другими рабами, бегать по улицам, носить оружие, смотреть на кастильских женщин, спать после рассвета, ездить в карете, не подчиняться приказу, шутить, жаловаться или не соглашаться – и с каждым днем список становился длиннее.

По утрам я следовал за Бернардо Родригесом в Торре-дель-Оро или в Каса-де-Контратасьон[24] и молча ждал, пока он встречался с поставщиками и совершал сделки. Работа была мне достаточно знакома, и мое чутье и подготовка пришлись здесь кстати: в первую неделю работы я нашел ошибку в учетных книгах и заметил два поврежденных ящика до того, как их погрузили на телегу. Вернувшись на склад, он осматривал хранившиеся там товары, назначал цену продажи и принимал покупателей, которые приезжали далеко с севера, даже из Валенсии. Но я не мог вернуться домой в назначенный час с сознанием, что дневные труды окончены и теперь я волен распоряжаться своим временем, используя или транжиря его по собственному усмотрению. Словно лошадь или мул, я должен был продолжать работу, пока меня от нее не оторвут.

– Пора заканчивать, – сказал мне хозяин однажды вечером.

– Да, сеньор, – ответил я и принялся мести полы.

И тут из темноты, с мокрой от дождя улицы донесся голос:

– Родригес!

– Кто там? Выйди на свет, чтобы я тебя видел!

В лавку вошел мужчина среднего возраста с густыми светлыми волосами и большой родинкой на щеке. На груди у него, прямо над животом, висела кожаная сума. От него пахло лошадьми.

– Эррера! – воскликнул мой хозяин. – Как я рад тебя видеть! Когда ты приехал?

– Только сегодня вечером. В пути было много задержек из-за дождя.

Они долго расспрашивали друг друга о делах и обсуждали здоровье и болячки, прежде чем Эррера спросил, что нового в лавке.

– У меня есть шелк, лен, тафта, – сказал Родригес. – Немного саржи превосходного качества. И я только что купил этот прекрасный хлопок из Индий. Видишь, какой он мягкий?

– Сколько ты за него хочешь?

– По двадцать за рулон.

– Это грабеж!

– В Саламанке ты продашь его вдвое дороже.

– Ты же бывал в Саламанке, верно? Никто там столько не заплатит.

– Конечно же заплатят. Такой хлопок привозят только из Мексики. Ты все распродашь еще до Пасхи.

– Что-то я сомневаюсь, жулик ты эдакий. Впрочем, давай, возьму небольшой отрез, а завтра дам тебе ответ.

– Эстебан, с чего это ты занялся уборкой? Принеси сеньору Эррере образец.

Поскольку Родригес никогда прежде не владел рабами, а я не бывал в рабстве, наши взаимоотношения строились на импровизации. Он устанавливал правила: «Всегда проверяй заказ!», потом менял: «Не вздумай трогать заказы!» Иногда он интересовался моим мнением о товарах, которые закупал, но, если я начинал советовать без спроса, велел мне молчать. Сегодня он мог быть обходительным и нетребовательным, а на следующий день – взыскательным и жестоким. Я обнаружил, что не могу позволить себе даже небольшого отклонения от маршрута при исполнении своих заданий, чтобы посмотреть на закат над Гвадалквивиром: любой миг задумчивости или праздности неизменно вызывал вопросы и внушения.

Я пытался найти утешение в молитве и обращался к Создателю единственным известным мне способом. Однажды я пал ниц за прилавком, обратившись на восток, к Мекке, в послеполуденной молитве, прося Аллаха спасти меня.

– Помоги мне найти дорогу домой, – шептал я. – Помоги мне, о всемилостивейший.

Вдруг я ощутил на шее тяжесть испанского сапога и умолк. В следующий миг мое лицо, оцарапанное о кирпичный пол лавки, врезалось в кувшин из Малаги.

– Встань, мавр, – приказал Родригес, продолжая при этом давить каблуком мне на шею.

По моим волосам и щекам текла кровь.

– Встань! – повторил он, но я не мог пошевелиться из-за пульсирующей боли в голове. От пинка в бок я согнулся пополам, а потом оказался на коленях, когда Родригес рванул меня за воротник рубашки. Избиения продолжались с такой утомительной частотой, что я перестал молиться и вместо этого перешел к молчаливому общению с Аллахом.

По вечерам, когда я приходил домой с Родригесом и видел, как дети бегут приветствовать его, я вспоминал о матери, которая всегда выходила, стоило мне закрыть за собой голубую дверь отчего дома. Она всегда ставила греться воду для молитвенного омовения. «Помедленнее», – иногда просил я, когда она лила ее мне на руки. Или: «Сегодня вода слишком горячая, мама». Теперь меня поражало, что когда-то я мог жаловаться на такие мелочи. Когда я входил в чулан за кухней, меня никто не приветствовал. Никто не вставал, чтобы сказать, что ко мне заходил сосед, или спросить, почему я пришел домой позднее обычного, или выбранить за то, что снова забыл принести хлеб из пекарни. Никто не обнимал меня, и мне некого было обнимать.

Через некоторое время даже торговля утратила свою привлекательность. Покупки и продажи, которые я всего несколько лет назад считал своим призванием и ради которых нарушил волю отца, перестали меня радовать. А с утратой интереса я перестал и заботиться о товарах, которые покупал мой хозяин, не испытывая более восторга от получения новых товаров и не замечая, если при пересчете доставленного число не соответствовало заказу. Хозяин начал называть меня ленивым, глупым, гнусным мавром, лишенным чувства долга. Он купил другого раба, мужчину из Анголы, и сказал, что поселит его в лавке, чтобы тот не стал таким же изнеженным и испорченным, как я, спавший в чулане за кухней.

* * *

Жалкое мое существование или, во всяком случае, одиночество несколько скрасилось через год после прибытия в Севилью, когда хозяин привел в дом Елену. Цены на рабов той весной упали так низко, что Родригес решил купить своей жене собственную невольницу, которая помогала бы ей с работой по дому и уходом за детьми. Он сказал, что у всех благородных дам в городе есть рабыни, которых они любят одевать в роскошные наряды и выгуливать, словно чистокровных лошадей, во время вечерних прогулок по набережной. И его жене следовало поступать так же. По его словам, это позволило бы ей познакомиться с дамами из более благородных семей.

И вот Елена стояла на том же самом месте, где стоял когда-то я, в трех или четырех шагах от лимонного дерева во дворе, давая Доротее Родригес рассмотреть себя. Елена была невысокого роста и прекрасно сложена, с заплетенными в косички волосами и высокими скулами. Короткое одеяние не скрывало прекрасной формы ее бедер и изящества ног. Но она, казалось, не замечала мира вокруг нее, глядя прямо перед собой в глубокой задумчивости, словно в дом Родригеса входила не она, а кто-то другой.

– Боже! – произнесла хозяйка с гримасой отвращения. – Что за грязная тряпка на нее надета?

– Я принесу из лавки немного саржи.

– Саржи? Нет, довольно и трех-четырех вар[25] простой шерсти.

– Хорошо.

– И у нее грязные ногти.

– Она прямо с аукциона, Доротея. Чего ты ожидала?

– Надеюсь, она ничем не болеет.

– Нужно только как следует ее отмыть.

– Значит, хорошо, что она оказалась в Севилье. Она крещеная?

– Почему ты задаешь вопросы, на которые уже знаешь ответы?

– Потому что она будет каждый день смотреть за моими детьми, и я должна быть уверена. Я с этой же недели отправлю ее к отцу Бартоломе на обучение. Не хочу рисковать.

– Постараешься также обучить ее и стряпне? Хотя лучше нет. С меня довольно твоего сухого жаркого.

Обычно моя хозяйка оставляла мне миску с едой на красной плитке, которой был выстлан пол за кухонной дверью, если, конечно, не забывала. Когда в доме появилась Елена и взяла стряпню на себя, мой ужин стал появляться на обычном месте с утешительным постоянством. У меня появилась привычка ждать еду у двери. Однажды Елена жестами предложила мне войти. Мы поужинали вместе на сизалевой циновке, служившей ей постелью, под высоким зарешеченным окошком кухни. Когда она опускала ложку в миску, я заметил на тыльной стороне ее правой ладони небольшую татуировку в форме гребня с идеально ровными зубьями.

Поначалу мы почти не разговаривали, потому что еле понимали родные языки друг друга – она была из земель далеко к югу от Мазагана[26], дальше даже, чем Могадор[27], из небольшого городка в устье Золотой реки[28] в Сингане. Но со временем она достаточно хорошо научилась говорить по-испански, чтобы поддерживать простые беседы о распоряжениях и заданиях, которые нужно было выполнить. Однажды я спросил, действительно ли ее зовут Елена.

– Нет, – ответила она, потом помолчала, словно сомневаясь, и шепотом добавила: – Меня зовут Раматуллаи.

Я повторил имя вслух – «Раматуллаи, Раматуллаи, Раматуллаи», – поражаясь, какое звучание приобрело арабское слово в ее родном языке. Что звучало чуждо, оказалось знакомым, и это открытие наполнило меня неожиданной и невероятной радостью.

– Меня зовут Мустафа, – сказал я ей.

– Как моего отца, – промолвила она.

Я впервые увидел ее улыбку, открывшую идеально ровные зубы. Черты ее лица чуть изменились с изяществом, наблюдать которое я посчитал большой честью.

– Ты работаешь с ним в лавке? – спросила она.

Она всегда так говорила о хозяине – только «он» – и никогда не называла по имени. Если она оказывалась во дворике, когда он выходил утром из дома, то всегда приветствовала его почтительным «сеньор», но в ее устах это слово выражало что угодно, только не почтение.

– Я работаю на него, а не с ним, – ответил я.

– Ты когда-нибудь видел клиента… Вот такого? – она встала и немного прошлась по кухне, выдвинув плечи вперед и держа в руке воображаемую трость.

– Горбуна?

– Да. А здесь у него дырочка, – она указала на свой подбородок.

– Ты имеешь в виду – ямочка? Нет, я такого не видел, – как я уже говорил, к этому времени я совершенно утратил интерес к делам хозяина и почти не обращал внимания на происходящее в лавке. – А почему ты спрашиваешь?

– Моя дочь Амна… Ее продали такому человеку.

– У тебя есть дочь?

– Две.

Я был настолько очарован ею, что даже не задумывался о том, что она могла уже быть чьей-то женщиной, что у нее была своя жизнь до того, как она оказалась в доме Родригеса. Но из гордости я не хотел показать, что это признание расстроило меня.

– А что случилось с другой твоей дочерью? – спросил я вместо этого.

– Меня продали и увели до того, как я увидела, что с нею стало, – ответила она.

На мгновение снова вернулся тот отсутствующий взгляд, который я видел в первый день. Она стояла в окружении горшков и сковородок, подвешенных под потолком связок лука и чеснока, но казалось, что она где-то далеко от меня. Ее душа покинула кухню, пролетела над Трианой[29] и теперь парила где-то над рынком в поисках следов дочерей. Я подумал: «Найдется ли в мире боль сильнее, чем когда у тебя отнимают детей?»

Через некоторое время она пришла в себя.

– А твой муж? – тихо спросил я.

– Они его убили, – ответила она. – Он пытался драться с одним из португальцев.

Я, до этого момента не замечавший, что затаил дыхание, выдохнул и откинулся на выложенную плиткой стену.

– Если увижу того горбуна в лавке, я тебе скажу, – пообещал я.

Она посмотрела на меня с такой благодарностью, что показалось, будто меня благодарит целый свет. В тот момент я решил внимательно присматриваться ко всем купцам в надежде когда-нибудь снова увидеть ее улыбку.

Я доел чечевицу и собирался встать, но она забрала у меня миску.

– Сиди. Посиди еще немного.

Пока она мыла миски, я рассказывал ей о своей семье. Я чувствовал, что мне повезло – они были избавлены от той судьбы, которая выпала мне. По крайней мере, мне не нужно было тревожиться за них и гадать, где они сейчас. На следующий день впервые со дня прибытия в Севилью я не боялся возвращения в чулан за кухней.

Предыдущая главаГлава 10 из 29Следующая глава