Прибежал знакомый мужик Пожидаев и сказал, что Ивана Ивановича беляки повели в Козловский лес расстреливать. Когда выехали за Ниженку в поле, навстречу им ехала повозка, какой-то селивановский мужик вёз церковный причт во главе со священником отцом Алексеем. Когда повозка поравнялась с кавалькадой офицера с казаками, и среди них Иван, отец Алексей остановил своего возчика [и оценил] обстановку: он, очевидно, ещё издали видел, как казаки крупами лошадей зажимали между собой Ивана. Отец Алексей обратился к офицеру с просьбой сказать, что предъявляется Ивану; получив ответ, он в категорической форме стал отвергать предъявленные обвинения, и, учитывая серьёзность предъявленных обвинений Ивану, Алексей Павлович не поехал на требу, а вернулся домой, пригласив к себе офицера и казаков, чтобы разобраться во всём серьёзно, а вернее, [придумать] как выцарапать из рук беляков Ивана. Вот так в доме отца Алексея за чашкой чая, а может быть, бутылкой водки или вина, решалась судьба Ивана. Как впоследствии рассказывал Иван, когда он сообщил офицеру, что он учился в гимназии в Орле, в Сельскохозяйственной академии в Москве, офицер ему сказал, что у них в штабе [служит] офицер, назвал его фамилию, который тоже учился в академии, Иван сказал, что он его знает. Тогда офицер стал склонять Ивана, чтобы он пришёл к ним в штаб работать. Отец Алексей поддакивал: “Да, хорошо бы вам, Иван Иванович, перейти к ним в штаб работать”. Офицер предложил Ивану поехать к ним в штаб, Иван сказал, что он к ним приедет. Отец Алексей поручился, взяв на себя такую ответственность, что Иван обязательно к ним приедет. Вот при таких обстоятельствах Иван был отпущен. После этого офицер неоднократно приезжал к нам и к отцу Алексею, но все твёрдо говорили, что Иван уехал к ним в штаб, а где он на самом деле – никто не знает.
Я уже писал о моральных высоких качествах Алексея Павловича Тебенькова: он был свободомыслящим человеком, был готов отказаться от священного сана и при правильном и внимательном подходе к нему мог [бы] принести большую пользу нашему обществу. Он мог быть хорошим учителем, агрономом, даже руководителем, в области образования и ведения сельского хозяйства был всесторонне развитым человеком. Но он был священником, а раз священник, значит, враг советской власти.
В конце сентября месяца мы с отцом подъезжаем к дому, а у дома целый обоз пароконных подвод, много солдат – более пятидесяти человек. Солдаты не русские – чеченцы и по-русски ничего не понимают. На трёх повозках лежали связанные, все избитые три мужчины, на остальных повозках – сундуки, корзины, ящики, узды с награбленным добром. Отец оценил всю обстановку, собрал нас и приказал, чтобы мы никого из взрослых не подпускали близко к нашему дому, а такие попытки были. С Логачёвки некоторые были не прочь пожаловаться. Одного мужичка, Логачёва Алексея Григорьевича, мы так напугали, что он бежал без оглядки. Мы наговорили, что чеченцы всё, что увидят хорошего, – рубашку, штаны, сапоги, – всё снимают без разговору, даже с нашего отца сняли картуз. Это подействовало очень убедительно, и никто не осмеливался подходить близко к дому. Отец познакомился с начотряда, на столе уже стояли бутылки с самогонкой, мама жарила яичницу и приготавливала ещё что-то, и началось “утоление жажды”. Отец постарался так накачать начальство, что начальника, когда они уезжали, вынесли на руках, а зам. нач., его, помню, звали Жорж, всё примерял на себя костюмы, рубашки, сапоги, всё это, конечно, было награбленное.
Пока начальство пьянствовало, чечены зря время не теряли, кое-что тащили из награбленного и делили между собой, набивая свои вещмешки, а также промышляли насчёт курочек и яичек, короче говоря, это был какой-то гработряд. Такое явление не могло не привлечь внимания наших сверстников, ребят [из] деревни, пришёл и один из тройки “лихачей” Васька Салух. Сестра Клава подала мысль освободить троих мужчин связанных, за это взялся Васька Салух. Он пробрался под повозками к последней, перерезал ножом все верёвки связанного, мужик немного полежал и, воспользовавшись тем, что чеченцы делили между собой, он сполз с повозки и ползком между ними выскочил за наш сарай, а там по огороду и в болото. Когда мы убедились, что он ушёл, приготовились освобождать другого связанного, но в это время [начальник] вышел из дома и направился к повозкам, он обнаружил, что одного арестованного нет, объявил тревогу, начались поиски и обыски, но освобождённого нами товарища не нашли. Тогда он скомандовал “сбор”. Отряд двинулся по направлению на Селивановку. Были расстреляны оставшиеся двое арестованных и один чеченец, который отвечал за третьего арестованного.
Примерно в первой половине октября месяца с Селивановки и Ниженки появились войска, хорошо экипированы, пехота и конница в небольшом количестве, а так больше обозы с различным военным имуществом, а сопровождающие – не солдаты-пехотинцы, а по обмундированию всё офицеры, но без всяких знаков различия и отличия, и мы не знаем, кто же они – белые или красные? Только через два или три дня выяснилось, что это сын царского генерала Брусилова[40] с частью работников штаба и небольшим количеством пехоты и конницы армии отца шёл сдаваться белым.
На Логачёвке жили зажиточные мужики, а на Пушкарке – голытьба. И вот в предвидении боя и прихода красных логачёвцы узлы с добром, мешки с продовольствием и зерном тащили всё в болото прятать, а пушкарцы сидели у своих дворов и наблюдали, как логачёвцы поднимались из болота к себе домой; пушкарцы спускались в болото и всё забирали, спрятанное логачёвцами. Можно было слышать такой диалог: “Что же вы, сукины дети, делаете, грабите своих, креста у вас нет на шее?” Пушкарцы: “Вы богатые, у вас много, давайте тащите ещё”.
Будучи в Щиграх, мне пришлось видеть Троцкого. Рассказывали, что в Щиграх командиры какого-то соединения Красной армии якобы забражничали и задерживали дальнейшее преследование отступающего противника. Подошёл бронепоезд, и из него на руках матросы вынесли Троцкого и несли его до импровизированной трибуны. Все побросали своих лошадей и бросились на предстанционную площадь. Плохо было слышно, что говорил Троцкий, но говорил очень энергично, сильно жестикулируя руками. Командиров, которые забражничали и приостановили преследование противника, расстреляли.
В конце декабря 1919 года или в начале января 1920 года к нашему дому подъехали четыре военных человека на санях, запряжённых парой лошадей, и пара подсёдланных лошадей привязаны были к оглоблям. Командир попросил разрешения немного обогреться и дать отдохнуть лошадям, мама пригласила их в комнату, она пекла нам к завтраку блины и сказала, что сейчас их угостит блинами, командир поблагодарил, но от блинов отказался, солдаты с карабинами в руках встали у входной двери. В это время в комнате у нас находился военком Гущин, он ухаживал за нашей старшей сестрой Лидой, и, когда в комнату вошёл приезжий командир, Гущин отрекомендовался, кто он. Приезжий с гримасой на лице ответил, что он очень не одобряет, когда военные люди надевают штатское платье. Гущин был одет в полушубок, крытый чёрным сукном сверху, конечно, ремень с кобурой на поясе. Замечанием приезжего Гущин сильно был смущён и ничего не мог сказать, а не то что спросить приезжего, кто он и что он. Так вот сидели и молчали. Приезжий командир посидел 15–20 минут, поднялся, поблагодарил за гостеприимство, вышел, сопровождаемый солдатами, сел в сани, и они уехали. А через час или полтора к нам подскакали 10–20 человек конных всадников, старший из них вскочил в дом и спрашивает, давно ли от нас уехали четверо военных и куда они поехали. Гущин начал ему объяснять, что и как, тогда старший спросил у Гущина, а кто сам он такой, и, когда узнал, что он военком, он ему сказал: “Ну и шляпа же ты, брат, ведь с тобой в одной комнате сидел заядлый разведчик деникинской армии”.