— Не стоит все бросать, даже ради любви не стоит… Да и уверена ли ты, что это та самая любовь, одна и настоящая?
Вероника говорит, что уверена. Она не хочет больше размышлять: такая любовь или не такая. Это уже не имеет значения. И она кидается на защиту своего выбора. Сейчас, сохраняя на щеке тепло того солнечного города, которым она увидела Лион, она не намерена отказываться ни от своих слов, ни от принятого решения.
Вероника уже который раз рассказывает тетушке про сумрачные соборы, про камни римского амфитеатра, прогулки по набережной… Зря она, что ли, пытается завлечь ее на свою сторону? Полные истории места не хотят делиться абы с кем запрятанной, как свет в колодце, глубинной силой. А ведь она уже примерила на себя их одежды, ощутила магию причастности. Вероника горда тем, что, как ей кажется, проникла в секреты города и людей, который живут по иным, более цивилизованным, законам. Она вспоминает проложенные когда-то лионцами мышиные тропы, туннельные проходы-«трабули». И теперь Вероника чувствует до сырости в носу, как петляет по ним, уходя от въедливых вопросов и дырокольных замечаний пожилой женщины. Веронике хочется сберечь ту пылинку волшебства своего путешествия, которая сейчас тает на глазах при соприкосновании то ли с подозрительностью тетушки, то ли с московским кислотным воздухом. Ей хочется отстоять ту радость, которую она привезла, и себя, новую, счастливую.
— Тетушка, только так и нужно жить! Как же изменить это нудное течение и разорвать, понятно уже, несчастливую, генетически обреченную на одиночество паутину? Получается, что есть лишь один вариант: взять и броситься за тем, что кажется подарком судьбы!
— Подарком… Ты бы себя слышала! Броситься… И голову потерять при этом… Как не с нашей Никой говорю! Ты вернулась совершенно иной, чужой! Бессмысленно сейчас тебя уговаривать. Ты как на другой планете. Не достучишься. Обещай хотя бы, что оставишь квартиру! Нельзя заходить туда, откуда не будет выхода.
— Я всегда смогу вернуться, у меня пока даже права на жительство во Франции нет и неизвестно, когда будет! Зачем сейчас об этом думать? Не расстраивайся ты так! Новая жизнь, понимаешь? Я настолько долго сжимала в руках все старое, привычно неизменное, что оно просто рассыпалось…
Тетушка молчит, с грустной обреченностью качая седой головой. Потом поднимает на племянницу потерявшие цвет глаза и говорит неожиданно твердым голосом:
— А не боишься остаться вообще с пустыми руками?
Вероника замолкает. Ее ручей слов, полноводный, искрящийся восторгами и уговорами, мельчает на глазах и почти усыхает. Тетушку не переспорить. Вероника подходит к ней и обнимает, стараясь перевести бессмысленный спор в русло нежности. Обычно это помогает. Она обещает тетушке быть умницей, не верить безоглядно никому, особенно мужчинам, и не сжигать мосты. Женщины идут пить чай. Вероника рада, что никто ни с кем не поссорился и, дай бог, со временем тетка примет ее решение. Когда она суетится на кухне, вспоминая хрупкость родных чашек и трогая выпуклые цветы на старых блюдцах, сквозь шум закипающего чайника доносится ворчание тетки.
— Новая жизнь! Тянет вот ее прямо, тянет не пойми куда… Любая новая жизнь — это продолжение старой, сегодняшней. Вон, изменили, перекопали всю улицу, разобрали, как на старой заставе, у храма, трамвайные пути, камни поменяли, здания обновили… И люди, что ли, сразу же изменились? Воровать меньше стали? Нет, даже больше, потому как возможности, не виданные ранее, открылись. Так и тут — наденешь новое платье, купишь билет в заграницу, но не сможешь уйти от себя. А я ведь вижу, давно вижу, что ты как раз ищешь именно этого. Дело твое, конечно, я старая, глупая. Можешь меня не слушать, Никочка, как Бога никогда не слышала…
Вероника прилетела в Москву, когда клубника уже вытесняла с прилавков грейпфруты. Их ярко-желтые бока, наполненные витаминным соком зимой, сейчас выглядели смущенными и походили на переростков, случайно присевших на детские качели. Ей хочется верить, что это она привезла домой весну и солнце. Ведь тут без нее до недавнего времени все никак не мог растаять снег.
Вероника возвращается в Москву, как на пересменок. Она намерена разобрать вещи, продать квартиру и побыстрее уехать, чтобы уже насовсем. Все решено, и тетка Полина должна ее понять. В самолете Веронике все казалось простым и ясным.
Тетушка встретила ее с радостью и подозрением. Вероника точно знает, что если сразу не сбежит обратно в Лион, то утонет в киселе серого московского неба. Разговоры выматывают. Тетка Полина суетится, окружает заботой и стреляет фактами исходных данных. Они требуют инвентаризации, точности оценок и перспектив. Вероника ныряет в рутину дел, бумаг, риэлторов. Она бежит от объяснений, боится оставаться с тетушкой наедине и не хочет слушать металлический скрежет сомнений по сердцу.
А квартира будто поджидала ее в засаде. Прикинулась тихой, домашней, обиженно-брошенной. И когда Вероника теряет бдительность, начинает понемногу к ней снова привыкать, с нежностью переставляя слоников на полке, накрывает ее сетью прошлого. Тетушка тоже не отстает, заходя то справа, то слева, то с чаем, то с вычитанными где-то обманами враждебного капитализма. Сговорились, думает Вероника, и решает не поддаваться.
Через сны ложатся дороги, через реки — мосты. И вот тот, который вел от лионской Оперы к авеню Рузвельта, вдруг оказывается у перекрестка со светофором над скрипящим настилом поверх рельсов. И это не удивляет. Как будто так и надо. Вероника просыпается и не всегда понимает, какое квартирное пространство ее сегодня окружает: с коробками материных вещей под нескончаемые споры с тетушкой или то, которое с круассанами и соседскими бонжурами.
Жан-Пьер и Луиза, Луиза и Жан-Пьер… Они ей призывно машут издалека. Ее сердце падает вниз, прямо в Рону, которая уносит его к морю, перекатывая, как случайную добычу, детский мяч, и лучезарно смеется. Вероника хочет взять все в охапку: новое и старое, клоки памяти и будущую свободу — и сложить в картонную коробку. Потрясти. Да, пусть вся ее прошлая жизнь там полежит, она потом к ней вернется. Потом…
Но квартира не сдается. Она кидает в Веронику всем, что попадает под руку: смешными рожицами, нарисованными Верой в школьных тетрадях, которые зачем-то хранились в ящике письменного стола, пультом телевизора с кнопками, затертыми руками матери, щелью у раковины на кухне. Мать столько раз просила ее заделать или залепить скотчем, если уж — как она язвительно подпиливала — «на все денег хватает, а на заботу о матери и доме нет ни средств, ни желания»…
Каждый день, проведенный здесь, все сильнее опутывает ее паутиной. Вероника пытается ее разорвать, но запутывается еще больше в тонких, но прочных нитях разрезанного на куски времени. Непонятно, откуда все они тянутся и куда уходят, но цель у паутины одна: задержать, не пустить.
Она впервые чувствует, как сильно скучает по матери. Ее любовь к ней была какой-то животной тоской по любви. И сейчас она готова снова услышать про окна, про то, что их надо закрыть, про дождь, который то ли идет, то ли нет, про то, что она плохая дочь и что матери с ней не повезло. «Не удалась», — вот что она говорила. И упорно, нарочно называла ее Верой. А Вероника злилась на это и просила ее Верой не называть.
Позже, конечно, Вероника привыкла, хотя и вздрагивала каждый раз. Имя, как и ее жизнь, раскололось на части. Первый раз за долгое время именно Луиза произнесла ее имя уважительно, все целиком, пусть и на французский манер — Véronique. Она тогда — Вероника помнила это очень хорошо — удивилась. Хотелось оглянуться и удостовериться, что никого другого с таким именем рядом нет, что это она сама.
Так-то вне дома, на работе и после нее, с разными знакомыми и любовниками, вышагивала талантливая, умная до излишества, но интравертно-задумчивая Ника с острым язычком, который все чаще держала на привязи. Домой приходила Верой, несчастливой, готовой покорно нести за все ответственность и в первую очередь за свой развод, по возможности не спорить, но отвоевывать миллиметры и секунды на свое отдельное нехитрое существование. Мать звала Верой подчеркнуто, сладострастно подпитываясь ее недовольством. Звала громко, глубоко проворачивая больно всаженным словесным штырем в сердце.
Она помнит, как люди вдруг, в одночасье, почувствовали расплывчатость ее именного контура. И имя стало вообще неважным. Как-то даже назвали Викой. В другой раз Варей. Отозвалась. Имена нанизывались как бусины, стукались друг о друга. Ее собственное имя удивительным образом вернулось к ней только при встрече с посторонней женщиной из далекой Франции. И Вероника не то чтобы обрела почву под ногами, а получила небольшую точку опоры: ступеньку в старом доме, покачивающийся пешеходный мостик через Сону, поцелуй напротив Консьержери… Это нельзя потерять.
Настроение портится, споры выматывают. Тетка зачем-то караулила квартиру и жила в материнской комнате, пока племянница, как она отмечает, болталась по чужим углам.
— Мало того, что по чужим углам, у чужих людей, так еще и в чужой стране. Ну и что, что язык понимаешь? Людей тоже поняла? И что? Заменили родных? Заменили родину? Нет? Не рассуждаешь такими категориями… Понятно… Умная выросла, грамотная. Веришь в любовь такую, прямо вот неожиданную, прямо от Бога… Не поняла я толком про этого твоего Жана… А ты сама-то все поняла? Может, любовь и есть там у вас… Появилась, не ждали… Но что-то мне подсказывает, что не там ее надо искать — с подачи какой-то мадам… Помню я ее, деловая такая тут ходила. Всех сувенирами копеечными задабривала… И не в этой твоей Франции искать. На кладбище-то хоть к матери съездишь? — бубнит она, уже не дожидаясь ответов.
Вероника включает самую медленную скорость реакций, отлаженную еще при жизни с матерью, и натягивает спасительную толстокожесть. Пытается было, как когда-то, сбежать в душевную иммиграцию, отгородившись наушниками с музыкой или книгой, но не тут-то было: тетка Полина так просто не отпускает. Вопросы и монологи чередуются нежным поглаживанием, пирожки — чаем… Выпутаться сложно. Паутина плетется и крепнет.
Тетка своего отчасти добивается: Вероника решает, что квартиру продавать пока не будет. Да, цены растут, но куда торопиться? Мало ли что… Она испытывает облегчение и досаду. Не удастся разом все разрушить, как она мечтала. Не все можно сразу кинуть в лицо матери, пусть уже и не ей, а ее памяти. Но в конце концов это только начало пути. А вот мужа, который бывший, выписать бы не мешало.
— И что это он сам не говорит об этом? — подозрительно спрашивает тетка. — Давно уже с другой живет, говорят, ребеночка родили, а прописан все еще тут… Затаился. А что? Ему так удобно, небось… Давай, звони ему завтра же. Бог в помощь!
Вероника радуется появлению конкретно поставленных задач в разговорах с тетушкой и звонит тем же вечером бывшему, как будто никогда и не существовавшему, мужу.
— Да, конечно, — говорит он бесцветным голосом, — завтра приеду и выпишусь. А жизнь-то у тебя как? Все хорошо?
Вопрос без интереса, дежурный, плоский. Что он там думает о Веронике, непонятно. Никаких общих дел, кроме выписки, не намечается. Она вежливо, с улыбкой, отвечает, что уезжает во Францию, что начинает новую жизнь. Ей приятно его молчание на другом конце. Она довольна своим маленьким реваншем — слишком уж быстро он обзавелся другой.
— Дурочка, — в дверях стоит тетка. — Зачем сказала? Откуда ты такая наивная у нас? Зачем ему знать о твоих планах? Кто тебя за язык-то дергал? Ты же его отставила, а мужики этого не прощают. Мстят. Или ты его снова кольнуть хотела? Мало тебе того, что выгнала не пойми за что?
— За что мстить-то уже? — Вероника искренне удивляется. — Он встретил женщину, правильную для себя, не меня с матерью в довесок. Говорит, сын родился. Счастлив. А со мной были сплошные разочарования… Радоваться должен!
— Ну хорошо, если так, — тетушка пожевывает губами, всем своим видом показывая недоверие и знание жизни. — Подождем до завтра.
Завтра ничего не случается. На многочисленные звонки бодро включается автоответчик. Веронике становится неспокойно. Она старается не волноваться и говорит тетке, что связаться с бывшим мужем пока не было времени, что не хочет его доставать лишними напоминаниями, что — придумывает на ходу — вообще еще не горит.
Через день бывший муж звонит сам. Он сообщает, что ему предстоит покупать квартиру, а еще маленький ребенок требует денег, ведь жена-то не работает…
— Пять тысяч долларов, — говорит он, как ставит печать.
Вероника, осознав, что это не шутка, пытается возразить.
— Позвони, как будешь готова. Встретимся прямо там. И я выпишусь, — с еле слышным сквозь спокойный тон злорадством завершает разговор уже чужой муж и вешает трубку.
Она пытается найти деньги. Обзванивает всех знакомых, даже тех, чьи номера телефона подзабылись. «Неправильно набран номер», — повторяет снова и снова незаинтересованный голос автомата. Сотовых Вероника не знает, да и не может себя заставить искать их по оставшимся знакомым.
Лена ужасается, выплескивает на Веронику яростное возмущение несправедливостью и «мужиками-сволочами».
— Извини, Никочка, — она произносит под конец, — откуда ж у меня такие деньги? Все отсылаю маме и сыну. Если б были, то я, конечно же, обязательно, с удовольствием…
— Да сколько есть, сколько можешь! Я все записываю! Отдам как только скажешь! Перезайму, — униженно просит Вероника, хотя у кого еще можно занять денег, она не знает. Список заканчивается, не успев начаться.
Вероника пересчитывает снова и снова, но денег больше не становится. На столе лежат две тысячи долларов. Из них пятьсот ей дала Ирина в счет будущего перевода какой-то брошюры. Дальше тупик. Ничего не остается, как обо всем рассказать тетушке. Рассказывать стыдно. Тетка Полина молчит, даже не говорит, что, конечно же, так и знала, так и предполагала и была почти уверена. Она смотрит на Веронику с жалостью. Потом тихо, не глядя на нее, произносит:
— Есть у меня немного, небольшие сбережения. Сколько это в рублях-то будет? Ох, много… Огромные деньжища… Ладно, поеду завтра в сберкассу, тьфу, в банк, сниму. А люди — они такие: одно дело — любовь и совсем другое — когда этой любви уже нет. А может, и не было. Порядочность сегодня, судя по всему, вообще упразднили за ненадобностью. Но ты не злись: земля круглая. Всем все возвращается, иным сторицей… А мы справимся. Ты моя самая любимая племянница, на меня молодую похожа. Я была такой же наивной. Людям верила, глупая.