Жезл вспыхнул.
Над его кристаллом развернулась объемная проекция, состоящая из переплетения светящихся линий, спиралей и узлов. Эфирная сигнатура. Мощная, глубокая, с той витиеватой сложностью, которой просто не должно быть у приютских сирот. Линии пульсировали, перетекали друг в друга, образуя уникальный родовой узор.
Леонтий уставился на проекцию. Его рот удивленно приоткрылся.
— Это… — начал он и запнулся, а потом посмотрел на Верховского. — Это паттерн высшего порядка. Минимум пятая ступень врожденного дара. Таких показателей я… на практике я с таким не сталкивался.
— Сверку, — сухо скомандовал Верховский.
Леонтий кивнул и полез в свою сумку. Достав небольшой молочно-белый кристалл на подставке, он установил его на землю возле своих ног. Затем прижал к нему жезл к и объемная проекция сигнатуры тут же втянулась внутрь.
Кристалл вспыхнул ровным пульсирующим светом. Запрос ушел в архив матриц Дворянской Герольдии.
Все замерли в ожидании.
Прошла минуты две, прежде чем кристалл мигнул зеленым и развернул ответную проекцию. Над ним засветились золотистые строки текста.
Леонтий наклонился, прочитал и побледнел.
Верховский шагнул к нему. В его руке виднелись листы с данными анализа моего магического паттерна, те, что графиня передала ему несколькими минутами ранее. Он поднес их к голографическому ответу Герольдии и принялся сверять.
Он не произнес ни слова. Но я видел, как непроизвольно дрогнули пальцы, сжимавшие бумаги.
Совпадение ключевых маркеров: 98,7 процента. Порог же юридического признания родства в сословном обществе составлял 90 процентов. Ответ из архива Герольдии полностью подтвердил содержание документов графини.
Тишина во дворе стала физически ощутимой. Она словно бы сгустилась и начала давить на уши.
Верховский медленно опустил бумаги и выпрямился. Его лицо претерпело последнюю метаморфозу: от промелькнувшего страха к непроницаемой маске. Маске чиновника, который понял, что проиграл, и теперь должен уже спасать не развалившееся дело, а свою карьеру.
Он повернулся к графине и поклонился с той точно выверенной глубиной, которая означала признание ее превосходства. Потом обратился ко мне и отвесил еще один, на этот раз весьма скромный, поклон.
— Со стороны комиссии допущена вопиющая процессуальная ошибка, — в голосе Верховского послышалась едва уловимая хрипотца. — Мальчик… то есть, господин Алексей, вы свободны. Все обвинения снимаются. Приносим глубочайшие извинения за причиненные неудобства.
Он не стал ждать ответа. Резкими рубящими жестами он указал конвоиру сначала на меня, потом на карету.
Охранник, черной тенью возвышавшийся у меня за спиной, торопливо полез за ключом. Через несколько секунд щелкнул замок, и кандалы быстро исчезли за спиной конвоира. Поморщившись, я потер запястья, на которых отчетливо отпечатались красные полосы.
Верховский уже шел к своей карете. За ним, как тень, двинулся Гордей. Последним, суетливо заталкивая кристалл связи обратно в сумку и путаясь в застежках, метнулся Леонтий.
Они забрались внутрь, дверца захлопнулась, кучер хлестнул лошадей, и экипаж тронулся, сорвавшись с мечта гораздо быстрее, чем полагалось бы по достоинству. Колеса загрохотали по булыжнику двора, карета вылетела за ворота приюта и скрылась за углом.
Во дворе остались два растерянно переглядывающихся конвоира тюремной кареты. Но и они оказались людьми вполне себе практичными. Придя в себя, один из них заскочил в экипаж, второй щелкнул вожжами, и карета поспешно выехала со двора следом за синклитовской.
Во дворе сразу стало как-то свободнее дышать. Из-за туч выглянуло солнце, запели птицы и вокруг весело залетала всяческая мошкара. Одним словом, даже природа обрадовалась исчезновению представителей Синклита.
Отец Николай стоял на крыльце. Он смотрел на меня так, будто на его глазах булыжник превратился в золото. С тем особым выражением, в котором суеверный ужас мешался с лихорадочным пересчетом собственных выгод. Его губы непроизвольно и бесшумно зашевелились, как у рыбы, выброшенной на берег.
Наконец он справился с собой.
— В-ваше… ваше благородие… — Хриплый шепот настоятеля сопровождался глубоким поклоном. — Я… я не знал…
Я посмотрел на него. Человек, который и глазом не моргнув отдал меня Синклиту, который не глядя подписал все бумаги и спал спокойно в своей мягкой постели, пока я гнил в подвале, теперь кланялся и лепетал «ваше благородие».
Сейчас мне, если честно, было на него плевать. Он казался слишком жалким, чтобы тратить на него свое время и чрезвычайно скудные ресурсы.
Вместо этого мой взгляд перевелся на Анну Дмитриевну.
Она стояла в трех шагах от меня с папкой судьбоносных документов в руках. Ветер шевелил край ее капора. Она смотрела на меня, и в ее глазах я не увидел ни триумфа победителя, ни облегчения, ни радости. Там была только глубокая печаль. Такая, которая живет в человеке годами и становится неотъемлемой его частью. А поверх этой неизбывной печали проглядывала стальная, несгибаемая решимость и… знание.
Она знала обо мне больше, чем могло показаться с первого взгляда. Намного больше.
Вопросы роились в моей голове, налезая друг на друга. Откуда документы? Когда она их добыла? И самое главное зачем? Зачем вдова графа Орлова-Чесменского, женщина с безупречной репутацией и огромным состоянием рискует своим именем и связями ради приютского мальчишки?
Что она видит, когда смотрит на меня?
Сироту Лиса? Бастарда Голицына? Или — невозможно, немыслимо, но — Константина Радомирского?
Я не знал. И это незнание было хуже кандалов.
Анна Дмитриевна нарушила тишину. Ее голос прозвучал четко и властно:
— В связи с установленным происхождением воспитанник Алексей поступает под мое личное попечительство до разрешения всех формальностей с его родом. Фаддей Игнатьевич подготовит необходимые документы. Мальчик сейчас же едет со мной.
Виленский кивнул, уже доставая из портфеля заготовленные бланки.
Заготовленные. Заранее. Бланки.
Черт меня подери, если этот пройдоха-юрист загодя не знал, чем закончится этот визит. Да, похоже, они оба об этом знали.
Я стоял посреди двора, свободный от кандалов и от приговора, но при этом почему-то чувствовал себя пешкой, которую только что переставили на другую клетку доски. Переставили сильной и умной рукой.
Вот только беда была в том, что Константин Радомирский не привык быть пешкой.
Хотя и умел быть благодарным.
Я склонил голову.
— Ваше сиятельство, — мой голос прозвучал хрипл, но вполне себе твердо, — благодарю вас.
Я выдержал небольшую паузу и продолжил:
— Здесь есть трое детей: Мышь, Тим и Костыль. Мои ближайшие помощники. Я прошу, чтобы они отправились со мной.
Я повернулся к бараку. За грязным, мутным стеклом все еще виднелись их лица. Мышь, бледная, с ладонями, прижатыми к стеклу. Тим, с расширившимися от удивления глазами. И Костыль, вцепившийся в подоконник со взглядом человека, который за последние полчаса пережил все стадии от отчаяния до безумной надежды.
Мои люди. Моя команда. Самое главное, что я построил в этой новой жизни и чем действительно дорожил.
Кирпича я не стал включать в этот список. Поместить его в стерильный мир Анны Дмитриевны, значит лишить его свободы и привычной среды. Если не на первый, то на второй день он уж точно сбежит или, что хуже, натворит каких-нибудь весьма неприглядных дел.
На Кирпича у меня были другие планы. Я в любом случае не собирался бросать его в этой дыре.
Анна Дмитриевна проследила за моим взглядом, посмотрела на окно, на три лица, виднеющихся за стеклом.
В ее глазах мелькнуло нечто новое. Не удивление, а скорее подтверждение чего-то, что она уже знала или подозревала. Мальчик, только что вырванный из лап Синклита, первым делом думает не о себе, а просит забрать своих людей.
Она чуть помедлила, но в итоге все-таки кивнула.
— Хорошо. — И повернулась к настоятелю. — Отец Николай, — тот вздрогнул, будто его ударили, — проследите, чтобы этих троих детей собрали, вымыли и снабдили всем необходимым. Мой экипаж прибудет за ними через два часа. Все должно быть сделано безупречно.
Последнее слово она произнесла с едва заметным нажимом. Настоятель понял и часто судорожно закивал, рассыпаясь в заверениях.
— Разумеется, ваше сиятельство, разумеется, все будет в лучшем виде, я лично прослежу…
Графиня уже не слушала. Она повернулась ко мне и жестом указала на свой экипаж.
— Идемте, Алексей.
Я направился к карете. Ноги слушались плохо, но я старался идти прямо.
У кареты Виленский придержал дверцу. Я шагнул на ступеньку, и тут ноги все-таки меня подвели: колено подогнулось, рука судорожно вцепилась в дверной косяк. Виленский молча подставил локоть. Я принял помощь, забрался внутрь и сел на обитое бархатом сиденье.
Бархат. После каменного пола изолятора я сидел на настоящем бархате. Тело отозвалось мгновенно, помимо воли, мышцы расслабились, плечи опустились, и я понял, что последние трое суток держался исключительно на упрямстве. Теперь, когда напряжение отпустило, на меня разом навалилась тяжелая усталость.
Графиня села напротив. Виленский рядом с ней, положив портфель на колени. Дверца закрылась и кучер тронул лошадей. Карета, покачнувшись, выехала со двора приюта.
Я смотрел в окно: серая улица, серое небо, серые стены домов. Мимо проплыл забор приюта, знакомый, облезлый, с тайным лазом со стороны пустыря, через который Мышь проникала наружу. С тем самый лазом, с которого все покатилось к катастрофе.
В карете было тихо. Виленский деловито перебирал бумаги. Графиня молчала, сложив руки на коленях. Она не торопилась что-то объяснять. Похоже, ждала, пока я хоть немного приду в себя.
Оторвав взгляд от окна, я посмотрел на нее.
— Ваше сиятельство, — начал я. Голос к этому моменту сел окончательно. — Вы спасли мне жизнь. И я не настолько наивен, чтобы полагать, что это было продиктовано исключительно попечительским долгом.
Я больше не старался скрыть свою прежнюю натуру и перешел на более свойственный мне язык аристократов, язык взрослых людей.
В карете повисла продолжительная тишина, нарушаемая лишь скрипом кареты и стуком копыт по мостовой.
Анна Дмитриевна внешне никак не отреагировала на изменение стиля моей речи.
— Вы наблюдательны, — наконец, задумчиво произнесла она. — Для четырнадцатилетнего мальчика просто необычайно наблюдательны.
Это не прозвучало из ее уст, как комплимент. Скорее, как прощупывание почвы под ногами.
— Мне пришлось рано повзрослеть, — ответил я. Это была дежурная и вполне безопасная фраза. Фраза, которая ничего не объясняет.
Виленский перестал шуршать бумагами. Я почувствовал его ненавязчивое, профессиональное внимание. Он слушал и оценивал.
Анна Дмитриевна чуть наклонила голову.
— Алексей, я буду с вами откровенна. Не полностью, конечно, но достаточно, чтобы вы осознали свое положение.
Она сделала паузу, собираясь с мыслями и тщательно подбирая слова.
— Документы, которые я предъявила инспектору, однозначно свидетельствуют, что вы действительно сын Владимира Сергеевича Голицына. Незаконнорожденный, тайно крещенный и намеренно спрятанный.
Она произнесла это ровно, без лишнего драматизма.
— Ваша мать, Дарья, служила горничной в его тверском поместье. Она умерла, когда вам не исполнилось и суток. Князь распорядился отправить ребенка в приют, подальше от Петербурга, от двора, от пересудов. Через полгода он женился на дочери министра Милютина. Удачный брак, двое законных сыновей. Ваше существование было… неудобным.
Я слушал и впитывал. Каждое слово ложилось в картину, которую мой разум выстраивал с жадной, голодной ясностью. Итак, Лис действительно бастард Голицына. Не подделка, не фикция, а настоящий, живой факт, похороненный четырнадцать лет назад в тверской земле вместе с горничной Дарьей.
— Почему именно сейчас? — спросил я.
Это был прямой вопрос. Возможно, слишком прямой для приютского мальчишки, только что спасенного от рудников. Но, как я уже упоминал, мне осточертело притворяться. Тело было измотано, источник пуст, резервы хитрости и осторожности выжжены до дна. Оставалось только неуемное желание докопаться до сути.