К книге
Алхимик должен умереть! Том 2Глава 17
53%
Глава 17
17

Я выждал еще три дня.

Но не потому что боялся. Страх — это роскошь, которую я давно разучился себе позволять. Просто нельзя было спешить. Кирпич, когда я попросил его навести свежие справки через портовых, отнесся к делу с той основательностью, которая отличала его от прочих приютских: ни одного лишнего вопроса и телодвижения. Только результат.

Результат же пришел через двое суток в виде короткого, произнесенного перед самым отбоем отчета.

— Есть, — еле слышно произнес Кирпич, устроившись на соседней койке и развернувшись ко мне лицом. — Переплетчик Павел Елагин. Работает в том числе и через лавку Старый фолиант на Сенной. Берет заказы по вторникам и четвергам, после полудня. Сдает готовое, забирает новое, мелочь делает прямо на месте. Тихий мужик. Ни с кем особо не водится. Хозяин лавки — Иван Кузьмич, старик, торгует всяким книжным хламом и берет заказы на переплетные работы.

— Источник информации?

— Их несколько. Но основной — грузчик с Калашниковой набережной. Он таскал Елагину тюки с кожей для обложек. Говорит — мужик странный. Руки золотые, а живет как церковная мышь. Ни семьи, ни знакомств. Появляется, делает дело и уходит. Все.

Я молча кивнул. Кирпич выдержал паузу, потом добавил:

— Лис, ты уверен, что это тот, кто тебе нужен?

— Уверен.

— Ладно. Тогда скажи, что от меня нужно.

— Ничего. Я пойду один.

Он не стал спорить. Только посмотрел долгим, тяжелым взглядом, потом поднялся и, не попрощавшись, ушел к себе в барак.

Я лежал в темноте, слушая скрип досок, сопение двух десятков спящих детей и далекий, едва различимый гул города за окнами. И думал о Павле Елагине.

Он был не самым ярким из моих учеников. Не самым дерзким и не самым талантливым. Были те, кто схватывал формулы на лету и жонглировал переменными, как заправский циркач. Павел же был другим. Тихий, терпеливый, упрямый, как корень дуба, пробивающий камень. Он мог сидеть над одной задачей неделю, две, месяц, и, не сдвинувшись ни на шаг, все равно не отступал. А потом приходил с решением, которое было не просто правильным, а красивым и элегантным. Таким, до которого даже я дошел бы не сразу.

Я помнил его руки: длинные, сухие пальцы с въевшимися чернилами, которые он вечно тер пемзой перед лекциями и никогда не мог оттереть до конца. Помнил, как он краснел, когда я хвалил его при других. Помнил, как однажды, уже после того, как началась последняя негласная опала на меня, он пришел ко мне ночью и сказал: «Константин Андреевич, я спрятал все записи. Они не найдут». И я тогда положил ему руку на плечо и ответил что-то обычное, вроде «хорошо, Паша», а сам подумал: вот этот точно не предаст.

Тяжело вздохнув, я закрыл глаза и заставил себя уснуть. Завтра мне предстояло очень многое сделать.

Проснулся я за полчаса до общего подъема. И первое, что сделал — это еще раз осмотрел приготовленную для сегодняшней вылазки в город новую одежду.

Анна Дмитриевна снабдила меня не только устной благодарностью за спасение Афанасия, но и кое-чем куда более практичным. Среди вещей, переданных в приют после ее визита, был комплект одежды «для мальчика, который помог кучеру». Настоятель, скрипя зубами, отдал его мне. Не из щедрости, разумеется, а потому что отказать было бы равносильно признанию, что подарок благодетельницы украден или пропал по дороге. Политика, как всегда, оказалась сильнее жадности.

Рубаха из плотного небеленого полотна: чистая, без заплат, с аккуратно обметанными швами. Жилетка темно-серого сукна, чуть великоватая в плечах, но вполне приличная. Штаны, которые Фрося по моей просьбе слегка ушила в поясе. И — главная ценность — ботинки. Настоящие, кожаные, на твердой подошве. Не новые, но крепкие. После недель в протертых онучах и расползающихся лаптях они казались мне не просто обувью, а настоящими доспехами.

Канцелярскую работу я закончил к одиннадцати. Секретарь, привыкший к моей скорости и аккуратности, даже не поднял головы, когда я положил перед ним стопку переписанных бумаг и сказал:

— Готово. Мне нужно за травами. Настоятель разрешил.

Впрочем, я мог бы вообще не спрашивать. Секретарь, который уже давно был поставлен в известность о моем новом графике и статусе, мельком осмотрел работу и лениво махнул рукой в сторону выхода.

Через пару минут я уже был возле своей койки, на которой, прикрытая одеялом, лежала моя новая одежда.

Быстро переодевшись, я аккуратно сложил на кровать свое приютское тряпье и пригладил волосы. Они уже не торчали во все стороны ежом, а ложились чуть набок, как у подмастерья из приличной семьи. После этого ополоснул лицо холодной водой из бочки. И посмотрел на свое отражение в заляпанном окне барака.

Из мутного стекла на меня глядел худой мальчишка лет тринадцати-четырнадцати с острыми скулами, темными глазами и выражением лица, которое при желании можно было бы принять за робость. Именно то выражение, которое не привлекает лишнего внимания окружающих.

Сойдет. Не оборванец, не попрошайка. Мальчик при деле, выполняющий поручение старшего. Таких в Петербурге — тысячи. Ни один взгляд не зацепится.

Око Скитальца я по обыкновению приколол к изнанке рубахи, у самого сердца. Активировать пока не стал — было бы глупо привлекать внимание артефактом на территории приюта, оплетенного магической сетью.

Привратник Григорий, как обычно, сидел на скамье у ворот и лениво строгал палочку.

— Опять за травками, лекарь? — хмыкнул он.

— За травками, Григорий Степаныч.

Он кивнул и без лишних вопросов отодвинул засов. Ворота скрипнули, и внешний свободный мир обрушился на меня: сырой ветер с Обводного, запах конского навоза и печного дыма, грохот колес по булыжнику, крик извозчика. Я глубоко вдохнул, шагнул за порог и двинулся вдоль по переулку.

До Старого фолианта было минут двадцать быстрым шагом.

На этот раз я не бежал. В лавку мне нужно было прийти спокойным, с ровным дыханием и ясной головой.

Я шел по Садовой улице, мимо ломбардов и трактиров, мимо баб с лотками калачей, мимо артелей грузчиков, волокущих тюки к складам. Активировав Око, я сразу почувствовал, как взгляды прохожих перестали цепляться за мою фигуру.

Сенная площадь встретила меня привычным хаосом. Торговые ряды, крики зазывал, вонь гниющей капусты и соленой рыбы. Я обогнул главный рынок по правой стороне и нырнул в узкий проход между двумя каменными домами, где, по описанию Кирпича, располагалась лавка.

Вывеска была старая, потемневшая от времени и копоти: «Старый фолиантъ. Книги, рукописи, переплетныя работы». Золотые буквы облупились до такой степени, что «ф» почти сливалась с фоном, а «ъ» и вовсе угадывался лишь по следу на дереве.

Дверь в лавку была тяжелой, дубовой, с позеленевшей от патины латунной ручкой.

Я постоял секунду перед входом и деактивировал Око. Если Павел хоть немного чувствителен к эфиру, а в этом я ни капли не сомневался, он заметит аномалию и тут же заподозрит неладное. И это может сразу все испортить.

Толкнув дверь, я услышал, как над притолокой звякнул колокольчик. Звук был тихим и каким-то хриплым, будто этому маленькому инструменту исполнилось уже лет сто и он давно устал оповещать о визитерах.

Внутри все было именно так, как я и ожидал.

Вокруг царил полумрак. Но не тот, что бывает в бедных лавках, где экономят на свечах. Это был полумрак осознанный, взращиваемый десятилетиями, как плесень на хорошем сыре. Свет проникал сквозь единственное окно и падал узкой полосой на прилавок, оставляя все остальное в теплых, густых тенях. Над головой нависал низкий, с тяжелыми балками, потолок. У стен располагались деревянные стеллажи, заставленные книгами.

Первым, что я почувствовал, когда вошел внутрь, был запах старой бумаги — сухой, чуть сладковатой, с привкусом ванили от разлагающегося лигнина. За ним последовал легкий аромат дубленой кожи и костного, с характерной кислинкой, клея. А поверх всего этого — пыль. Не грязь и запустение, а именно пыль времени. Пыль, которая оседает на вещах, переживших своих хозяев.

За прилавком стоял хозяин. Иван Кузьмич, надо полагать. Невысокий, сутулый старик с редкой бородкой и очками в железной оправе, сидевшими на самом кончике мясистого носа. Он листал гроссбух, водя пальцем по столбцам цифр, и поначалу даже не поднял головы на звук колокольчика. Сначала он дописал что-то на полях карандашом, потом снял очки и, прищурившись, взглянул на меня.

— Чего тебе? — спросил он без враждебности, но и без интереса. Голос звучал хрипло и прокурено.

Я несмело шагнул к прилавку, сделав вид, что слегка смущен обстановкой — все-таки книжная лавка, а не какой-то там лабаз.

— Добрый день, — сказал я, стараясь попасть в правильный тон: вежливый, но не заискивающий. — Я от Никодимовского сиротского приюта. Хотел спросить, не беретесь ли вы за переплет церковных книг? У нас в приюте есть несколько Часословов и Псалтирь, совсем истрепанные, листы выпадают. Отец-настоятель хотел бы привести их в порядок, если цена будет посильной.

Иван Кузьмич снова надел очки и посмотрел на меня поверх них — жест, который я видел у сотни людей и который всегда означал одно: «Ты мне не врешь, мальчик?»

— Церковные книги, значит? — повторил он медленно. — А почему не в типографию при монастыре? Там же у вас своя мастерская.

— Там дорого, — ответил я, и это было чистой правдой для любого приюта в Петербурге. — А нам бы попроще. Но чтобы держалось.

Старик хмыкнул и пожевал губами.

— Переплет — это не ко мне. Я тут просто торгую. Но…

Он повернул голову в сторону дальнего угла, туда, где сгустился полумрак, и повысил голос:

— Павел! Тут клиент спрашивает.

Сначала я увидел его фигуру. Человек сидел за столом, склонившись над работой, и его силуэт почти сливался с книжными стеллажами за спиной. Услышав свое имя, он поднял голову, потом встал и шагнул к свету.

Ему было за тридцать. Может, тридцать два, тридцать три. Лицо — вытянутое, с глубокими вертикальными складками у рта, какие бывают у людей, привыкших крепко сжимать челюсти. Густые, коротко стриженные волосы. Темные мешки под глазами от хронического недосыпания. Но руки — на них я посмотрел в первую очередь — были те же. Длинные, сухие, сильные пальцы с набитыми мозолями на подушечках.

Он был одет просто: серая рубаха, поверх — кожаный фартук с карманами.

— Слушаю, — Павел вопросительно взглянул на меня.

— Простите, — ответил я, чуть понизив голос и изобразив ту степень почтительного смущения, которая уместна для подростка, обращающегося к взрослому мастеру. — Мне сказали, что здесь работает мастер по медным застежкам на окладах. Нам бы для книги, которую часто используют. Псалтирь. Каждый день открывают и закрывают, застежки не выдерживают.

Павел прошелся по мне равнодушным взглядом мастерового, оценивающего не человека, а заказ.

— Медные не ставят, — произнес он тем же бесстрастным голосом. — Латунь или серебро. И книга от этого только тяжелеет. Для Псалтири, которую берут в руки каждый день, лучше кожаные хлястики с костяными пуговицами. Дешевле и практичнее.

Иван Кузьмич за прилавком согласно кивнул — мол, видишь, мальчик, мастер знает свое дело — и вернулся к своему гроссбуху. Для него разговор был окончен: клиент отправлен к подрядчику, дальше пусть сами договариваются.

Я выдержал паузу подольше.

Мне нужно было, чтобы Иван Кузьмич окончательно перестал слушать, уйдя с головой обратно в столбцы цифр. Чтобы окружающий мир сузился до двух человек — меня и Павла.

А потом я посмотрел ему прямо в глаза.

Не как мальчик смотрит на мастерового или клиент на исполнителя. Я посмотрел на него так, как недавно смотрел Константин Радомирский на своего бывшего ученика. Спокойно. Прямо. С той мягкой, уверенной серьезностью, которую невозможно подделать.

И еще я постарался изменить голос.

Не полностью, конечно. Тембр так и остался мальчишеским, его не изменишь. Но интонацию. Ритм. Мелодию фразы. То, что отличает живую речь от простого набора слов.

— Вес — не недостаток, — произнес я негромко, отчетливо и ровно. — Это признак основательности. Помнится, как однажды мы взвешивали облако ртути, чтобы рассчитать давление пара в закрытом сосуде.

Секундная пауза.

— Получилось три с половиной унции отчаяния и грамм надежды.

Тишина.

В лавке Старый фолиант стало так тихо, что я услышал нервное потрескивание фитиля в масляной лампе над столом Павла. Услышал, как Иван Кузьмич перевернул страницу гроссбуха.

Павел не двигался.

Он стоял передо мной, и я видел, как это происходит — как фраза проходит сквозь его сознание. Сначала — первый слой, поверхностный: странные слова, не относящиеся к переплету. Потом — второй: знакомый оборот, что-то из прошлого, какое-то далекое эхо. И наконец — третий: ясное воспоминание, словно удар электрическим током.

Облако ртути. Абсурдная задача, которую я давал каждому новичку в первые дни учебы. «Рассчитайте массу облака ртути при комнатной температуре и нормальном давлении в сосуде объемом сто кубических сантиметров». Бессмыслица. Ртуть при комнатной температуре не образует облака. Любой грамотный студент сказал бы это через минуту. Но задача была не в ответе. Задача была в том, чтобы увидеть, как человек реагирует на невозможное. Отбрасывает? Злится? Или начинает думать — а что, если?..

А «три с половиной унции отчаяния и грамм надежды» — это был ответ самого Павла. Ответ, над которым он практически не думал. Когда все остальные новички еще пыхтели над вычислениями или сердито заявляли, что задача не имеет решения, тихий Павел Елагин поднял руку и выдал это — спокойно, без улыбки, глядя мне прямо в глаза. И тогда, впервые за несколько последних курсов, я от души рассмеялся.

Это стало нашей шуткой. Нашим паролем. Нашим способом сказать друг другу: «Я помню, кто мы такие и к чему стремимся».

Услышав эту до боли знакомую фразу, Павел побелел…

Предыдущая главаГлава 17 из 32Следующая глава