После разговора с Угрюмовым Ловец вышел из штабного здания на мороз. Время тянулось медленно, как смола, но он знал: спать нужно. Обязательно. Даже всего полчаса поспать. За линией фронта в предстоящую ночь сна точно не будет — только короткие минуты забытья между марш-бросками сквозь заснеженный лес.
Он вернулся в казарму. Внутри было темно, пахло нагретым деревом, махоркой и свежей кожей новенькой амуниции. Печка-буржуйка дышала жаром. Недалеко от ее чугунного бока, свернувшись калачиком, дремал Рекс. Пес приоткрыл один глаз, узнал хозяина, вильнул хвостом — и снова закрыл, давая понять, что все спокойно.
Ловец скинул новенький белый полушубок из овчины, выданный интендантом в дорогу вместо форменной шинели, присел на нары, прислонился спиной к бревенчатой стене. Закрыл глаза. Мысли не отпускали его. План операции «Комета» представлялся попаданцу амбициозным и слишком рискованным. Угрюмов сказал, что Жуков снял резервы с укрепрайонов вокруг Москвы, да еще и снова бросал в окопы уставших недавних окруженцев генерала Ефремова.
Значит, командующий Западным фронтом опять пытался действовать в своей любимой манере, прямолинейно давя врагов количеством личного состава, а не военной хитростью. Неужели в очередной раз бросят дивизии красноармейцев на укрепленные позиции и пулеметы немцев, надеясь на авось? И только маленькая стрелка на карте, — его отряд, сто десять человек, одна рота особого назначения, — должна была пройти сквозь мерзлые леса, где не пройдут армии лобовыми атаками.
«Всего сто десять советских диверсантов против немецких дивизий, — подумал Ловец. — Но шансы есть, если действовать с умом». Мысли его путались. Усталость брала свое. Он провалился в забытье — не сон, а какое-то дремотное оцепенение, заставляя себя спать усилием воли.
В это время в тамбуре на лавке у входа в казарму одиноко сидел Липшиц. Он не спал. Он что-то записывал в небольшой блокнот в коричневой клеенчатой обложке заточенным простым карандашом. Рядом лежала раскрытая полевая сумка, из которой торчали листы с машинописным текстом. Инструкции. Копии приказов. Сводки. Бумажная жизнь человека, привыкшего отчитываться.
Липшиц писал быстро, но без особой аккуратности. Буквы прыгали, карандаш он то нажимал слишком сильно, то скользил грифелем по бумаге почти незаметно, пропуская буквы. Но комиссар не замечал этого — он был далеко отсюда своими мыслями. Там, где на груди у сына, повешенного немцами, висела табличка с двумя словами: «Комиссар» и «Еврей».
Он не обратил внимания, как вошел Угрюмов. Поднял глаза лишь тогда, когда особист остановился на пороге, потом присел рядом на лавку. Закурил. Помолчал. Выпустил клуб дыма в потолок тамбура.
— Что пишете на дорожку, Моисей Абрамович? — спросил наконец Угрюмов. Голос его звучал почти дружелюбно — но только почти. — Письмецо родным?
— Докладную, — Липшиц не поднял головы. Карандаш продолжал скрипеть по бумаге. — О состоянии личного состава. О настроениях. О недостатках, обнаруженных перед боевым выходом в отряде.
— О недостатках, значит, — Угрюмов выпустил еще один клуб дыма. — И какие же недостатки вы выявили, товарищ батальонный комиссар?
Липшиц наконец поднял глаза и посмотрел прямо на особиста. Взгляд у пожилого комиссара был усталый — тот особенный, фронтовой, когда человек уже видел смерть вблизи и знает, что она не страшнее некоторых живых. Но смотрел он цепко, как следователь, привыкший докапываться до самой сути.
— А вы как думаете, товарищ майор государственной безопасности? — спросил он хрипло. — Отряд готовится к выходу в тыл противника, а политработника воспринимают, как обузу. Собраний не проводится. Митингов — тоже. Командир — опытный, грамотный, но слишком недоверчивый к представителям политотдела. И овчарка его трофейная — совсем не по уставу в диверсионном отряде присутствует. Демаскировать может. Лаять начнет в самый неподходящий момент, — и вся операция к чертям.
Угрюмов усмехнулся.
— Рекс — умная собака, служебная, хорошо вышколенная, — сказал он. — Пес мины выявляет, взрывчатку чует. Лучше любого миноискателя работать может. И лает, между прочим, только по команде. Или, когда чует явную опасность. Так что не переживайте, товарищ комиссар. Рекс нас не подведет. А еще он чувствует, кто свой, кто чужой.
— На что вы намекаете? — Липшиц нервно крутанул в пальцах карандаш — тот выскользнул, упал на пол, и комиссар наклонился, подняв его. — Это я, значит, чужой?
— Я не намекаю. Я говорю про собаку, — Угрюмов затушил папиросу о подошву сапога, бросил окурок в жестяную банку у двери. — Но вы продолжайте, товарищ комиссар. Расскажите мне о себе. Зачем пришли в этот отряд? А я послушаю.
Липшиц выпрямил спину, и в голосе его зазвучала жесткая командирская нотка, которую он, казалось, прятал до времени.
— Товарищ майор, я в партии с двадцатого года. В гражданскую — комиссаром эскадрона был. В конном строю ходил с самим Буденным. Под Ростовом — в атаку, под Царицыном — в разведку. У меня — три ранения. Одно — тяжелое, пуля попала в грудь. — Он машинально коснулся левого бока, где под гимнастеркой прятался старый шрам. — Но я выжил. Потом много лет служил в контрольных органах. Перед самой войной — в Центральном аппарате Народного комиссариата государственного контроля СССР у товарища Льва Захаровича Мехлиса. На политической работе в войсках я с июля прошлого года.
— Знаю, — кивнул Угрюмов. — Проверял.
— И что же вы выяснили? — Липшиц недобро глянул на особиста. В его взгляде читалось: «Ну, давай, удиви меня».
Угрюмов помолчал секунду. Потом сказал — спокойно, будто про погоду:
— Что вы — порученец Эйтингона.
Липшиц замер.
Рука его, державшая карандаш над блокнотом, дрогнула. Карандаш описал короткую кривую, оставив на бумаге бессмысленную закорючку.
— Это интересно, — сказал комиссар, и голос его вдруг сел, стал тише, осторожнее. — Откуда же у вас такая информация?
— У меня свои источники, — Угрюмов не стал уточнять. Достал новую папиросу, прикурил от спички, щелкнувшей громко по коробку в тишине тамбура. — Не дергайтесь, товарищ комиссар. Я вам не враг. Я просто хочу, чтобы вы знали: я в курсе. И майор Епифанов — тоже. Так что игры в «тайного соглядатая» оставьте здесь.
Он сделал паузу, давая словам осесть в сознании собеседника.
— За линией фронта не до интриг, — продолжил Угрюмов. — Там выживать нужно, да еще и трудное боевое задание выполнять. Вольетесь в отряд, станете работать честно — будете живы. Попробуете интриговать — пеняйте на себя. Пули, знаете ли, за линией фронта прилетают с разных сторон. И не всегда от немцев. Так что не советую вам писать лишние докладные. Поберегите бумагу.
Он поднялся, развернулся и ушел в темноту короткого коридора, ведущего к выходу. Сапоги застучали по дощатому полу, — раз-два-три-четыре, — и стихли, когда входная дверь скрипнула. Липшиц снова остался один. Он долго сидел неподвижно. Потом закрыл блокнот, сунул его в сумку-планшет. Карандаш положил сверху — аккуратно, ровно, как на столе в кабинете.
— Вот как так, — пробормотал он тихо себе под нос. — Еще не вышли, а меня уже раскрыли.
Он потер лицо ладонями. Потом достал из своего вещмешка термос и налил в кружку чай, — остывший и горьковатый. Отхлебнул. Поморщился, но продолжил пить.
За единственным окошком тамбура постепенно наступал вечер, и в мутном стекле отражалась его собственная фигура — сутулая, в шинели с красными звездами, нашитыми на рукавах.
«Ицик, — подумал он. — Сынок. Я им покажу! Я им всем покажу. Мне терять нечего».
Ловец поспал не больше двадцати минут. Но, когда открыл глаза, — в казарме уже все-таки стемнело. Яркий дневной свет солнечного мартовского дня снаружи сменили закатные сумерки. Печка по-прежнему дышала жаром, да кто-то громко храпел в одном из углов, а в противоположном — кто-то сопел носом, подвывая на высоких нотах. Рекс лежал недалеко от печки, положив морду на лапы. Вроде бы спал, дышал ровно.
Ловец сел на нарах. Голова была тяжелой, но не от недосыпа, скорее, от мыслей. Слишком много информации пришлось переварить за последние часы. Слишком много имен, карт, планов, паролей. Слишком много ответственности. Он тихо встал, стараясь не разбудить бойцов. Накинул полушубок, шагнул к выходу. Рекс тут же проснулся, поднялся следом, ступая бесшумно, как тень.
В тамбуре все еще сидел Липшиц. Теперь он ничего не писал. Просто сидел, обхватив кружку с остывшим чаем обеими руками, и смотрел в одну точку — на стену, где висело пожелтевшее расписание занятий на полигоне, составленное еще до войны. Услышав шаги, комиссар резко обернулся. Чай едва не выплеснулся через край кружки.
— Товарищ майор, — сказал он, ставя кружку на лавку. — Может, присядете? Поговорим.
Ловец помедлил секунду. Потом опустился на лавку рядом.
Рекс устроился у его ног, опять улегся, положив голову на лапы. Пес покосился на комиссара — шерсть на загривке чуть приподнялась, но рыка не было. Настороженность — да. Но не враждебность.
— Значит, вы уже знаете, — сказал Липшиц, глядя Ловцу прямо в глаза. — Что я иду с вами в рейд не только по приказу начальника политотдела фронта.
— Знаю, — кивнул Ловец. — Вас послало 4-е управление. Лично Наум Эйтингон.
— И что вы думаете по этому поводу? — Липшиц не отвел взгляда. — Наверное, считаете, что я пожилой интриган, ни на что не годный, кроме сомнительной должности соглядатая. Что буду писать доносы, сидеть в штабе и мешать вам воевать.
Он усмехнулся — горько, с каким-то надрывом, потом добавил:
— А вот и нет. Я иду с вашим отрядом, потому что хочу мстить. Своими руками, своими пулями. Я не соврал, что служил пластуном.
Ловец молчал, решая, что лучше на это сказать. Липшиц допил свой остывший чай и поморщился. Потом поставил кружку, сложил руки на животе.
— У меня сын погиб, — сказал он, и голос его дрогнул. — Ицик. Исаак Моисеевич Липшиц. Тоже политработник, как и я. В сорок первом его часть попала в окружение. Долго не было вестей. А потом через партизан пришли сведения. Очень страшные.
Он замолчал. Сжал пальцы в кулаки. Потом рассказал подробности:
— Немцы зверски пытали моего мальчика. Вырезали у него на лбу и на щеках красные звезды. Выкололи глаза. А потом повесили на площади с табличкой на шее. «Так будет с каждым комиссаром и евреем», — так они написали. Чтобы все видели. Чтобы все боялись.
Липшиц отвернулся к окну. В стекле отражалось его лицо — немолодое, изможденное, с большим носом и глубокими морщинами у глаз.
— Я не знал, что он попал в плен. Думал, погиб в бою. А оказалось гораздо страшнее… — Он снова провел ладонью по лицу, словно стирая страшное видение смерти сына, которое ему нарисовали скупые строчки партизанских донесений. — Теперь понимаете, почему я здесь? Почему напросился в ваш отряд? Не для доносов. Для мести. Чтобы убивать немцев. Много. Жестоко. Чтобы каждый мой точный выстрел был за Ицика.
Ловец молчал долго. В тамбуре было тихо — только печка гудела за стеной, да внутри казармы по-прежнему храпели десантники.
— Я понимаю, — сказал наконец Ловец. — Потерять сына очень тяжело. И если вы хотите мстить — я не буду мешать. Только запомните, товарищ комиссар, — он наклонился вперед, и в его голосе зазвучала сталь, — в тылу врага мы — одна стая, один оркестр, где каждый знает свою роль. Я — вожак и дирижер. Мои приказы не обсуждаются. Если я скажу отойти — отходите. Если скажу лежать — лежите. И я не позволю, чтобы личная месть поставила под угрозу весь отряд. Вы меня поняли?
Липшиц кивнул.
— Понял, — сказал он. — Я пластун Империалистической. Я умею подчиняться в бою. И я не струшу. Это я могу обещать.
Он встал, взял кружку. На пороге обернулся.
— Спасибо, товарищ Епифанов. За то, что выслушали. Я не привык рассказывать о сыне. Но вам — почему-то смог.
Он вышел на улицу — быстро, словно боялся, что если задержится, то не сможет сдержать слезы. Дверь хлопнула, впустив клуб морозного пара. Рекс проводил комиссара долгим взглядом, потом посмотрел на Ловца. «Он несчастный», — пришла мысль от собаки. — «Он готов умереть».
«Не только умереть, а и убить, — мысленно ответил псу Ловец. — Это опасный человек. Но, может быть, полезный. Если не врет, что был пластуном. Посмотрим, каков он в деле. Война покажет».
Последний час пролетел незаметно. Ловец взглянул на часы, потом прошелся по казарме, хлопая в ладоши:
— Подъем! По машинам! Выезжаем через пятнадцать минут!
Казарма ожила. Бойцы вскакивали с нар. Кто-то сразу, кто-то после секундного замешательства. Они хватали оружие, вещмешки, лыжи.
— Чтоб не как в прошлый раз! — орал Панасюк на всю казарму, перекрывая гул голосов. — Пулеметчики — ко мне! Проверить все еще раз! Ничего не забывать!
Старший сержант Ковалев, командир разведчиков, не повышал голоса. Он стоял у выхода, перехватывая глазами взгляды своих бойцов — коротко, цепко, как волк пересчитывает своих волчат.
— Без шума, — сказал он негромко. — Построение — на улице. Вещи не оставлять.
Разведчики зашевелились быстрее. Чернявый, застегивая вещмешок, шепнул рыжему:
— Слышал? Наш сегодня злой. Лучше под руку не попадаться.
— Он всегда злой, когда на задание идет, — ответил рыжий. — Злость у него на немцев.
В углу возле новеньких раций радисты Ветрова натягивали наушники под шапки-ушанки, проверяя, как сидят штекеры в гнездах.
— Эх, — пробормотал сержант государственной безопасности Ветров, — главное, братцы, чтобы связь надежно работала. А с ней — не пропадем.
— Связь — тоже оружие, — заметил один из его подчиненных.
Из медпункта, отгороженного в другом конце длинного помещения, прижимая к бокам санитарные сумки, выбежали Маша и Валя. Шинели им перед выходом заменили на полушубки, которые оказались великоваты. Но девчата подвернули рукава, подпоясались потуже. Маша, круглолицая, с косой, уложенной под шапку-ушанку, напомнила:
— Клава! А шприцы мы взяли? Все?
— Все, — Клавдия шла за ними спокойно, с достоинством. На поясе у нее висела кобура с трофейным «Вальтером», который достался ей от убитого немецкого офицера. — Я сама проверяла. Иголки, ампулы, порошки, бинты, жгуты. Все на месте.
Чодо, в отличие от остальных, не суетился. Он неторопливо вышел на воздух, нашел свои лыжи, прислоненные вертикально к стене казармы, сунул их в кузов грузовика. Потом проверил винтовку — новую удлиненную «Светку» с глушителем, поправил оптический прицел, потом повесил на плечо.
— Снег хороший, не липкий, — сказал он Ловцу, проходящему мимо, взглянув под ноги. — Ночью пойдем быстро. Туч нету. Ветра нету. Луна будет снег искрить. Далеко видеть сможем.
— Если немцы тоже нас не разглядят и не помешают, — ответил Ловец.
— Помешают — убьем, — спокойно сказал эвенк. — Мы же охотники. А они — дичь.
Он скупо улыбнулся — лишь уголками губ, как улыбаются люди, привыкшие к тайге и одиночеству.
На улице в морозных сумерках уже рычали, прогреваясь, моторы грузовиков. «ГАЗ-ААА» с накладными гусеницами на задних колесах, — специальные машины для снежной целины, — дымили выхлопными трубами, пахли дымом и нагретым железом. Бойцы в белых маскхалатах строились, перекликались, матерились тихо: кто-то забыл в последний момент варежки, кто-то — шапку, кто-то — флягу. Но разобрались быстро, устранив все последние недочеты.
Ловец прошелся вдоль строя. Рекс держался с ним рядом.
— Товарищи бойцы! — голос Ловца разнесся над поляной, перекрывая гул моторов. — Через десять минут — отправляемся. Ехать будем часа три. Потом — марш-бросок на лыжах к линии фронта. Переходим ее ночью. Постараемся просочиться к немцам в тыл без стрельбы. Без лишнего шума. Тихо, как мыши.
Он помолчал. Окинул взглядом строй — сто десять человек. И сто десять судеб под его ответственность.
— Вопросы? — спросил он.
— Никак нет! — рявкнули сто десять глоток. В унисон, будто репетировали.
— Тогда — по машинам!
Бойцы кинулись к грузовикам. Лыжи — в кузова, вещмешки — туда же, потом — сами, помогая друг другу забраться.
Клавдия забралась в машину сама. А Машу и Валю подсадили сразу несколько бойцов — наперебой, как на смотринах. Девушки только отмахивались:
— Да мы сами, сами! Не маленькие!
— Сами — это когда не на войне, — сказал Панасюк, лично помогая Маше. — А на войне — чем можем, тем и поможем, раз вы с нами идете в рейд. Как же не помочь таким красавицам?
— Старшина, вы бы жену свою вспомнили, — ответила Маша, поправляя сумку.
— Жена далеко, — Панасюк усмехнулся. — А вы — рядом. Потому и забочусь.
Отдельно грузили минометы, пулеметы, противотанковые ружья. Саперы затаскивали ящики со взрывчаткой, катушки с проводом, электродетонаторы в отдельных коробках. Потом — лыжные волокуши, не самодельные, а специально изготовленные из лыж и дюралевых трубок с ременными креплениями для грузов.
Смирнов, младший лейтенант госбезопасности, руководил погрузкой. Рядом суетился Липшиц. Комиссар пересчитывал каждую единицу, каждый ящик и каждую коробку, тщательно все выверяя и записывая.
Ловец подошел к Угрюмову. Майор госбезопасности стоял чуть поодаль, курил, глядя на суету.
— Петр Николаевич, — сказал Ловец. — Можно последний вопрос?
Угрюмов кивнул.
— Если мы не вернемся, надеюсь, вы позаботитесь о моем родственнике? О Николае Денисове…
Угрюмов перебил.
— Вернетесь, Коля, — сказал он. — Не смей не вернуться. Я приказываю. Это — приказ командира подчиненному. Ты меня понял?
— Понял, — ответил Ловец.
Угрюмов протянул руку.
— Удачи, Николай!
Ловец пожал ладонь крепко, по-мужски, глядя в глаза.
— До встречи, Петр Николаевич.
Ловец развернулся, шагнул к головному грузовику, забрался в кабину. Рекс — за ним. Пес устроился в ногах, положил голову на колени хозяину.
Угрюмов приказал начать движение. Двигатели взревели. Колонна грузовиков, взбивая снег накладными гусеницами, тронулась в темноту. Угрюмов стоял на крыльце казармы, глядя вслед уходящим машинам. Он закурил новую папиросу и машинально проверил внутренний карман — смартфон лежал на месте.
— Обязательно вернись, — сказал Угрюмов тихо, одними губами. — Ты мне нужен живым, Ловец. Один я не справлюсь с этой ношей.