К книге
ПансионатСтраница 12
80%
Страница 12
12

Кроме него, в саду никого не было, никто на меня не смотрел. И тем не менее я чувствовал, что совсем рядом, за стеной, прячутся они. Я знал, что они не спят, живут тут тайно, сидят на корточках в шкафу, схоронившись за одеждой, или в кладовке для метел и, вжавшись в угол, стараются дышать как можно тише. Точно доктор Кан, когда он прятался у себя дома за атласной ширмой. Я бегал по гостиной, слушая, как тетки и бабушка кричат «тепло-холодно», и притворялся, что не вижу его коричневых полуботинок. А доктор Кан очень любил прятаться и, видимо, был убежден, что это получается у него совсем неплохо, так что я заглядывал под стол и за буфет, не обращая внимания на подсказки, чтобы не портить всем удовольствие и подольше его не обнаружить. И помню, как доктор Кан, который немного скучал в своем углу, наконец выходил и окидывал меня притворно суровым взглядом, так что я убегал от него в мрачный лабиринт комнат, забыв, что там меня тут же обступят тени с картин, искушая остаться в их безмолвном краю.

Я хотел услышать стук жалюзи и шорох открываемого окна, вселяющие надежду, что мои соседи утратили бдительность и наконец выйдут на один из бесчисленных балконов, но ничего подобного не произошло, хотя я ждал до полудня, пожирая глазами ржавеющие на ветру сосны.

Никто не появился, сад был пуст, окна закрыты. Быть может, все прячутся в столовой или в клубе, как в прежние времена, собравшись вокруг испорченного телевизора, под фреской с картиной из еврейской истории? Может, стоит поискать их там? А если не там, то где?

Тогда это было просто, потому что суматоха царила в коридорах с самого рассвета. Задолго до завтрака, еще до того, как в кухне успевала подгореть овсянка, во всем доме хлопали двери, слышались шаги, повсюду скрипели деревянные полы. Пан Абрам с паном Хаимом выходили, чтобы выкурить возле дома первую сигарету. Пани Ханка жаловалась, что у нее ломит кости, и скрипучим голосом рассказывала бабушке о бессонной ночи. Пани Теча отправлялась за газетами. А пан Леон, в коротком купальном халате, с полосатым полотенцем, большущей щеткой и стаканом для полоскания челюсти шагал в ванную, чтобы спокойно принять свой полезный ледяной сибирский душ. Потом они с доктором Каном делали утреннюю гимнастику. Раз-два, раз-два! Доктор Кан размахивал руками, задавая темп. Три-четыре! Поскрипывала в ответ старая спина пана Леона. Пять наклонов, пять подъемов, два неполных приседания, несколько поворотов шеей вправо-влево. Раз-два-три-четыре-пять!

Пансионат наполнялся их возгласами, разрастался и делался зримым, потому что день отовсюду протискивался внутрь. Люди собирались у лестницы, на площадке между первым и вторым этажом, что-то оживленно обсуждая, затем расходились и образовывали новые группы, пока не добирались до первого этажа, где можно было с удобством устроиться в креслах свекольного цвета и дожидаться открытия столовой. За дверью весело звякали тарелки. Сквозь щель я видел, как расставляют на столиках блестящие сифоны с содовой водой, как в зал входят официантки с супницами и мисками, наполненными творогом с зеленым луком. Мне нравилось то мгновение, когда мы все вместе усаживались под портретами идишских классиков и принимались за завтрак. Наша семья названых дядьев и теток, непохожая на те, что запечатлены на коллективных портретах. А у меня даже ни одной фотографии пана Леона или пана Абрама нет. И я не уверен, что сумел бы их узнать, появись они внезапно передо мной.

Кроме этого, я мало что помню. Иногда совсем ничего. Мое прошлое сидит во мне глубоко, но когда я пытаюсь до него добраться, то обнаруживаю пустую полость, словно родился вчера, а все, что случилось прежде, было лишь сгустком тенистых образов, истлевших и рассыпавшихся на частички молекул, о которых рассказывал пан Леон. Нагромождение этих образов создает иллюзию воспоминаний и, подобно множеству фотографий, подменяет жизнь. Я следую за ними, шарю в пыли между камнями знакомой мостовой или между половицами. Может, таятся еще где-то ослабевшие крохи прежнего времени, одновременно дурманящие и отталкивающие, словно запах гуммиарабика, сохранившийся в углах выдвижного ящика? И теперь я уже понимаю, что именно там, в той столовой берет начало неотступное ощущение изоляции, неадекватности или непригодности. И что пессимистическое сознание того, что все преходяще, старо и конечно, что все обречено на чудачества, выродилось и тронуто инеем седины, уходит корнями именно в то время, когда я подглядывал за доктором Каминьской и паном Хаимом, семенившими вдалеке по лесной аллейке.

Когда я теперь проходил по коридору, двери стояли шеренгой, одна за другой, наизготовку, словно санитары перед отправкой на фронт, их поверхность сверкала тщательно наложенными один на другой слоями масляной краски. Но не хватало табличек с номерами, хотя они еще были, когда я проходил здесь вечером и ощущал сквозняк от приоткрытой двери верхней террасы, где встретил пана Якуба и где находились владения пана Хаима, а летом в хорошую погоду доктор Кан играл в шахматы с паном Абрамом.

Время завтрака давно миновало. А может, обеда? Неужели поели без меня? Никто не звонил в колокольчик. Я тоже не звонил. Я уже не маленький. Последняя привилегия младших, которых тут больше нет. Но остался ли хоть кто-нибудь? Пан Якуб? И директор. Не слышно стука его пишущей машинки, значит, он еще не пришел в кабинет. Порой он напоминает пана Абрама с его дневником, особенно когда выписывает счета своим бисерным почерком. Наш мужественный летописец. Сидит в одиночестве и марает бумагу, раскладывает карточки, составляет отчеты, останется после него стопка ненужных бумаг. Не висит ли в углу его канцелярии один из витражей? Синий Биньямин, хищный волк, любимец Вечносущего. Лежит рядом с ним, в безопасности, а тот его защищает во все дни.

Тишина в холле прозвучала стоном. Когда я приблизился, от лестницы донеслось эхо голосов в столовой. Наверное, директор вернулся к тем, чтобы закончить спор с паном Якубом. Наш исторический спор, который мы ведем со времен Моисея, а может, даже Адама. Подобно пану Абраму и пану Леону. И пану Хаиму, который каждый вопрос непременно освещал с обеих сторон. И вел нескончаемые разговоры о выходе из Египта и о тех, кто остался в Варшаве. Кто остался, а кто вышел. Мы всегда откуда-нибудь выходили и больше не возвращались, но разница заключается в том, что если бы тогда никто не вышел, то нас бы вообще не было. Я никогда не мог уразуметь этой мрачной безжалостной логики, меня долгие годы удручала неотвратимость того выбора. Разве не оказались бы мы в каком-нибудь другом месте — не здесь, так там? Не сегодня, так… Ведь молекулы, о танце которых говорил пан Леон, — разве не сложились бы они в конце концов в наши тела и умы — даже если бы дедушка с бабушкой не покинули город после первых сентябрьских бомбардировок?

Я пересек столовую. Она была пуста. Тут ничего не изменилось. За пятью окнами веранды белые колонны все так же поддерживали чуть покатую крышу, пестрые цветочки весело выглядывали из гипсовых вазонов, в щелях между плитами дорожки рос тысячелистник. Внутри по-прежнему стоял под портретом еврейской пары служебный стол. Посуда убрана, только немного крошек оставалось на клеенке да три засохших круглых следа напоминали о местоположении наших кружек с ночным чаем. Дальше, за стеклянными дверями, простирался бальный зал. Я толкнул их. Двери не поддались. Ручки были связаны бечевкой. Мне, однако, казалось, что изнутри доносится разговор. Разговор, которого я не помнил или которого не мог прежде слышать. Но я улавливал лишь шелест голосов, смутные, расплывчатые контуры фраз, отдельные слова.

Я прижался лицом к хрустальному стеклу.

* * *

— Что за туман! Хоть ножом его режь! Где это видано?!

Пан Леон. Его сетования. Небось все утро играл с паном Абрамом в карты, пан Леон, как всегда, проиграл, а потом единственный осмелился высунуть нос на улицу.

— Катастрофически мокро, — сообщил он взволнованно.

— Конец света! Как есть — конец, — тут же сыронизировал пан Абрам.

— Раз имеется начало, должен быть и конец, — парировал пан Леон. — Что тут удивительного?

— Так я вовсе не удивляюсь. Просто беспокоюсь за вас.

— Почему это? — возмутился пан Леон. — Почему вы беспокоитесь? Что он опять надумал?! — обратился он к собравшимся.

— Конец света, а вы к нему готовы? Набожный еврей должен каждый день готовиться к приходу Мессии, — дал пан Абрам ученое объяснение.

Пан Абрам всегда любил объяснять, как и что принято у евреев. Рассказывать о нашей традиции. О том, что было в давние времена, как тогда ходили, спали, ели и все утро напролет пели в синагоге. О том, какая тогда была жизнь. Как мы, как они когда-то жили. Я не понимал, почему так было когда-то, а теперь — нет. Что произошло, отчего они перестали делать то, что принято у евреев, и по какой причине, вместо того чтобы без конца об этом толковать, не живут так, как рассказывают, будто жили раньше?

Про пана Леона понятно, потому что пан Леон был революционером, подобно бабушке, дедушке, дяде, тете, пану Бялеру и другим, и, будучи революционером, верил в лучший мир и за этот лучший мир сидел в свое время в тюрьме. А новый, лучший мир, объяснял он, нужно строить на руинах старого. Но ведь пан Абрам не был прогрессивным, во всяком случае, таким прогрессивным, как пан Леон с паном Бялером. Кроме того, что касается пана Абрама, я отчетливо чувствовал, что у него есть тайна, что он скрывает от меня что-то нехорошее, мешающее сказать прямо, в чем дело со всей этой традицией и почему, собственно, мы не живем так, как жили раньше. Ведь не было ни малейших сомнений — пан Абрам очень тосковал по тому старому миру, но не умел повернуть время вспять, чтобы этот мир нам возвратить. А впрочем, может, они все по нему тосковали, просто из-за этой революции, материализма и прогресса никто не желал в этом признаваться?

— А, Мессия? Очень вовремя. К чему нам тут Мессия? Говорят, как определить фальшивого: по тому, что он явился, — захихикал пан Леон. И добавил более серьезно: — А впрочем, где ему тут разместиться, в этой развалюхе? Не стыдно нам будет принимать его здесь?

Он развел руками. Опустил голову и оглядел себя, потом перевел взгляд на пана Абрама и на пана Хаима, который подремывал в своем плюшевом кресле, тщательно закутавшись в клетчатое одеяло.

Пан Абрам решил утешить старого товарища.

— Будет четвертым игроком в бридж. Для миньяна слишком мало, — улыбнулся он.

— Слишком мало, слишком мало! — воскликнул пан Леон. — А где сказано, что количество непременно переходит в качество?

— Вы меня спрашиваете? — иронически поддел его пан Абрам.

Пан Леон понял, что зарапортовался.

— Это вы меня запутали! — проворчал он обиженно. — Разумеется, переходит, а как же иначе.

Надувшийся пан Леон дважды обошел холл. Остановился неподалеку от коленопреклоненной фигуры.

— Вы видели? — спросил он с вызовом.

Директор затыкал щели в высоких окнах. Он не заметил пана Леона.

— Черт! Все поломано. Ни одного прямого гвоздя в этом доме не найдешь.

— Вы не видели? — не отступал пан Леон.

Директор дома отдыха вздрогнул, словно на нос ему села пчела.

— Что видел? Я ничего не видел и ничего не хочу видеть. Господи, дай мне только теплый угол и оставь меня там, в тишине и покое. И чтобы никаких ссор!

— Ссоры — наше фирменное блюдо, — заметил пан Абрам. — Разве не ссорились мы в пустыне? Ежеминутно и ежесекундно! Это плохо, то плохо, еда невкусная, соседи плохие, родственники не такие, как надо.

Тогда было из-за чего ссориться. Наши скитания только начинались. А теперь, когда они едва не закончились? Как после этого ссориться? Есть ли теперь в этом хоть какой-то смысл? А может, пан Абрам с паном Леоном завершили наш исход? Последние спорщики из тех краев. Их повествование, исполненное бодрости и внутренней энергии, которую они уже не сумели нам передать, целиком потратив ее на собственное выживание, упорное цепляние за жизнь. Остались их следы на дюнах, среди можжевельника, сосен, рябин, на мостовой и под ней, меж комьев земли.

— Ну и пожалуйста! — не уступал пан Леон, вызывающе поглядывая на пана Абрама. — Так, значит, не скажете, к чему он клонит?

Директор старался не обращать на него внимания. Он молча и тщательно укладывал скатанные в рулоны одеяла, чтобы не дуло из щелей. Несмотря на его усилия, туман продолжал заползать внутрь.

— Отвратительное лето в этом году, — заявил он.

— Было хоть раз так, чтобы он не назвал лето отвратительным? — отозвалась из своего угла пани Теча.

— До войны, до войны было, — уточнила пани Гриншайн.

— Мне кажется, до войны его тут еще не было… — задумалась пани Маля. — Откуда ему было взяться? Слишком молод.

Директор тихо заворчал, словно хотел вступиться за самого себя, но тут же отказался от этой идеи.

— Один черт. Был, не был. Не здесь, так в другом месте.

— Еврейский оптимист, — добавил пан Хаим. — Скажите, а когда будет лучше? Когда? Уже было!

— Старая шутка! — заметила пани Теча. — А у него никогда не было лучше. Правда, директор?

— М-м-м, — донеслось с пола равнодушное мычание.

— Вот именно, — подвел итог пан Хаим. — Наш директор, подобно Моше Рабейну, переводит нас через тяжкие времена, кормит, поит. И один как перст спорит за нас с Господом.

Картина в альбоме доктора Кана. Моисей препирается с Богом. Два крепких бородатых старика. Создатель стоит, очень прямой, руки подняты в жесте напоминания. Моисей, Моисей! А Моисей чуть сгорблен, оперся на суковатую палку, еще без своих скрижалей, которые даровал ему Господь на горе Синай, чтобы все мы знали, что нельзя убивать. Смотрит исподлобья. Недоверчиво. Вот я пред тобой. Разве Бог не мог указать на кого-то другого? Неужели не нашлось бы кого-нибудь взамен? А что, если я откажусь? Обойдется ли тем, что Бог рассердится, ниспошлет одну или даже целых три бури с громом и молниями, а потом оставит нас в покое и разрешит уйти? И кто-нибудь другой станет избранным народом.

Предыдущая главаГлава 12 из 15Следующая глава