К книге
ПансионатСтраница 11
73%
Страница 11
11

В такие окутанные туманом дни я встречал в саду пана Абрама с паном Леоном, которые страстно обсуждали какие-то свои темы и толковали мне об устройстве Вселенной. Они сидели на скамейке у самого крыльца, один повыше, другой пониже, одинаково старые. Сажали меня между собой и принимались сплетать истории, которые я мог слушать без конца. И мне никогда не мешало, что пан Леон в который уже раз повторяет один и тот же рассказ о философе Барухе Спинозе, доказавшем, что Бог есть не более чем суеверие древних раввинов, или что пан Абрам нипочем не желает признать его правоту и упрекает пана Леона, что тот совершенно не разбирается в философии. В эти моменты все отходило на второй план, окружающий мир исчезал, никто меня не звал, и никакое беспокойство неспособно было смутить мою внутреннюю радость. Я трепетал от возбуждения, внимая каждому слову и укладывая их перед собой, как укладывают элементы магического квадрата, а те слушались меня легко и просто, как не случалось никогда больше.

Берешит бара Элохим… — говорил пан Абрам на непонятном языке. Как там дальше?.. Эт а-шамайим веэт а-Арец. В начале сотворил Бог небо и землю. Остальное можно вычислить при помощи дедукции. Мне нравилось слово «дедукция», я громко повторял его, шлепая языком по зубам. Пан Абрам тем временем терпеливо описывал дальнейшие судьбы божественного акта творения. Когда он говорил все это, мне казалось, что вокруг его круглой головы кружат незримые снежинки. Пан Абрам напоминал подхваченного вихрем воробья, который на мгновение присел передохнуть на краешек скамейки. И я замирал, опасаясь, что малейшее мое движение заставит его упорхнуть, не объяснив, каким образом Господь Бог управился со своей работой. Но спугнуть пана Абрама было не так-то просто, он продолжал свою историю, а наш сад, прежде пустой, зеленел, распахивая навстречу солнцу разноцветные лепестки цветов и бахромчатые листья папоротника, наполнялся сочным запахом травы и одуряющей горечью можжевельника. Вокруг нас все прибывало предметов, которые я прежде не умел разглядеть, словно они становились различимы лишь благодаря повествованию пана Абрама.

Часы шли, пожалуй, медленнее, чем обычно, а перед нами шествовали звери и морские гады всех мастей, которых Господь создавал во время нашей беседы. Но я тогда, вместо того чтобы любоваться этими чудесами, разглядывал лицо пана Абрама, его уши, торчащие в стороны, словно капустные листья, сморщенные веки, почти закрывавшие глаза цвета выцветшего миндаля, и щеки, изрезанные сеточкой красноватых сосудов, через которые утекала жизнь. И следил за движениями его синеющих губ, которыми он произносил все слова своей истории — словно старый пан Абрам должен был в одиночку объять все сотворение мира. И напряженно ждал, успеет ли он дойти до конца, прежде чем капелька белой слюны, собравшаяся в уголке рта, упадет на землю, а усталый пан Абрам встанет со скамейки и уйдет по аллее прочь.

Но он не уходил, а начинал рассказывать, как Богу пришло в голову слепить из глины Адама, первого человека, поселившегося в красивом саду, где росли экзотические деревья, а на них прекрасные плоды, которые Адам мог рвать сколько душе угодно, потому что их всегда было вдоволь, и где солнце светило без конца, не так, как у нас. А когда я спрашивал, почему мы не остались там жить, ведь человеку не могло быть плохо в саду, который Бог посадил специально для него, пан Абрам добавлял тихо, так, чтобы не услышал пан Леон, что Адам с женой однажды сорвали плод, который им запрещалось есть, Господь рассердился и велел им поселиться в другом месте.

Мне совершенно не нравился такой жестокий Бог, который выгнал Адама из его сада. Ведь раз так, то, может, он и нас в один прекрасный день выгонит, куда нам тогда деваться? И я переставал слушать пана Абрама и поворачивался к пану Леону, который только того и ждал: Бог создал человека! Слепой и хромой, тоже мне история! Он сдвигал свои кустистые брови и сурово смотрел на меня, а я, хотя обычно мне при виде пана Леона хотелось смеяться, боялся с ним спорить, когда он с грозным видом говорил о Боге. Бог создал человека… А кто создал Бога? Не знаешь? Я не знал. Пан Абрам, видимо, тоже не знал, иначе наверняка сумел бы мне объяснить и начал свою повесть с начала, то есть с того момента, когда кто-то создал Бога, который потом придумал небо и землю, деревья, цветы, зверей и, наконец, Адама и его жену. Я тоже не знаю, радовался пан Леон. Не знаю, потому что Бога не существует! Сперва я этого не понимал и поэтому спросил своего учителя: ребе, а откуда взялся Бог, было ли что-то раньше? Другой Бог, больше нашего?

Я слушал пана Леона. И представлял какого-то бо́льшего Бога, который создал этого, который потом создал небо и землю, слепил его из глины, как этот, наш, слепил первого человека. Но кто создал того, бо́льшего, Бога? Бог, который еще больше и сильнее? А он был первым или, может, существовала бесконечно длинная череда Творцов, стоявших друг за другом, и каждый предыдущий был больше и сильнее следующего?

Когда я принимался задавать подобные вопросы, пан Абрам ничего не отвечал, а пан Леон только недовольно махал рукой. Дело в том, что пан Леон не любил говорить хорошо о Господе, поскольку, когда он тогда спросил о нем своего учителя в хедере, реб Пинкус Менахем так разволновался, что выгнал маленького пана Леона с урока, а потом отец пана Леона выдрал его за грех и позор, который тот навлек на их набожный дом. Еще несколько лет пан Леон спорил с Богом, ибо ему, несмотря ни на что, все же очень хотелось как-то объяснить существование Бога, но когда отец, обнаружив у него книгу Спинозы, выпорол пана Леона розгами и выгнал из дому, тот решил, что в его случае Господь повел себя недостойно. Ведь пан Леон столько времени и сил посвятил размышлениям о божественной сущности, а Господь молчал и даже пальцем не пошевелил, чтобы защитить его. Вот так пан Леон обиделся на Господа Бога. Но к тому моменту, когда я познакомился с паном Леоном, он уже разлюбил Спинозу и утверждал, что верить нужно исключительно ученым, которые давно выяснили, каким образом создавался мир, и доказали совершенно достоверно, что никакого Бога в нем нет.

Пан Абрам молчал, а повеселевший пан Леон начинал свою лекцию о звездах. Он разворачивал передо мной на скамейке большое полотнище газеты и мягким карандашом рисовал точки, кружки и линии, которые расходились в разные стороны, порой пересекались, а иной раз мчались наперегонки, образуя неразборчивые иероглифы, с множеством размашистых зигзагов и переплетенных петелек. Издали это напоминало шершавые бородавки, украшавшие смуглое лицо пана Леона. Вот наша планетарная система — он хлопал ладонью по центру страницы и надувался от гордости, видимо, при мысли, что создание Вселенной — также и его заслуга. Я пытался разобраться в этих ученых каракулях, и порой мне даже казалось, что в клубках линий я вижу светлую точку нашего Солнца и шарики планет, блуждающих вокруг него по яйцевидным орбитам. Но картинка быстро теряла четкость, небесные тела и их траектории, столь ловко вычерченные паном Леоном, исчезали где-то между строк, терялись там и гасли, словно кусочки выгоревшего шлака. Ничуть не смущаясь этим, пан Леон продолжал урок. Он выкладывал на земле орехи и дикие яблоки, соединяя их палочками в созвездия Большой и Малой Медведиц. А рядом немедленно творил новые: созвездие Кассиопеи из пяти крупных шишек и раскидистого Ориона, чей пояс сиял кистями перезревшей рябины. И не успевал я оглянуться, как сад превращался в небеса, на фоне которых мчались вперед, средь туманностей клевера, кометы и метеоры из косточек черешни и кусочков шерсти. Шарики одуванчиков щедро осыпали их звездной пылью, а космический ветер нес его частички дальше, к кучам сухих листьев у забора, на самый край галактики.

В те времена Вселенная была перед нами открыта, и мы с паном Леоном навещали самые дальние ее закоулки, присаживаясь по мере надобности на какую-нибудь не слишком горячую звезду — перевести дух. А поздней ночью, вооружившись телескопом, который пан Леон искусно соорудил из тубуса, устраивались на одном из верхних балконов, чтобы наблюдать чудеса природы. И ничто нас не пугало, даже выстроившиеся в ряд планеты нашей системы, что якобы предвещало — так твердили на Земле — грядущие катастрофы и несчастья, каких нам еще не доводилось переживать. В ту пору мы уподоблялись ученым из рассказов пана Леона, по движению одного скалистого обломка на небосклоне способным судить о дальнейшей судьбе всего космоса, и даже, возможно, определить приближение его конца.

Вот видишь, не требуется никакой Бог, чтобы узнать все это! Пан Леон радовался, как ребенок. Разве спутники обнаружили в космосе Бога, разве Гагарин его видел? Нет! А ведь оттуда, говорят, видно лучше всего! Лучше всего! Потому что на Земле-то он прячется, так ловко, что даже величайшие умы не в силах ничего отыскать. Даже при помощи электронного микроскопа! Он громко смеялся и начинал все сначала: что сперва был большой шар материи, который расширился до гигантских размеров, чтобы внутри уместились мы все — я, бабушка, пан Абрам и пан Леон. И те, кто живет далеко от нас, в других городах или жил давным-давно, в далекой галактике. И те существа, которые появятся на окраинах космоса, когда нас тут уже давно не будет, когда наша Земля и все, что на ней создано, перестанет существовать.

Я вглядывался в черноту неба, а оно лежало передо мной, как на ладони, и я спрашивал пана Леона: «А за ним, дальше, что-нибудь есть? Еще одно небо? А потом еще? А что значит, что Вселенная вечна, что она не имеет ни конца, ни начала?» Я не мог уразуметь его слова и чувствовал, что от всех них у меня кружится голова. Бесконечность вечной материальной Вселенной, о которой пан Леон рассказывал с такой страстью, была столь же непостижима, как истории пана Абрама о Господе Боге. И я с ужасом понимал, что никогда как следует их не пойму.

Порой случалось и так, что, когда они разговаривали о Боге и о мире, пан Леон смотрел на пана Абрама косо, а пан Абрам так упорствовал, что на лбу у него становился виден пучок вен.

Они напоминали воробья и галку. Дискуссия о началах мира, видимо, наводила их на мысль о совершенно других, более мрачных делах. В такие мгновения они забывали о моем присутствии, а я ощущал возникшее между ними напряжение и понимал, что все эти вопросы значат для них куда больше, чем можно было судить по шуткам, которыми они перемежали свои тирады. Словно их истории — о деревьях, птицах и звездах, сияющих на ночном небосклоне, — имели второе, скрытое от меня дно. Все это витало между словами, в безмолвном и разреженном воздухе.

А когда туман рассеивался, они снова брали меня за руки, и мы шли через сад, я в центре, они по бокам, закутавшись в осенние пальто. И пан Абрам стучал посохом по вскопанной земле, так что комья летели во все стороны. И ходили мы от террасы до самого конца сада, до железнодорожных путей, где когда-то, на самом дне моей памяти, росли кусты сочной ежевики. И пан Абрам велел мне называть все, что росло в саду. Я распознавал растения по форме листьев, но пан Абрам велел придумать для каждого имя, которое будем знать только мы трое. И больше никто, даже бабушка или пани Теча. Секретные имена цветов и грибов. И если мы о ком-то из них забудем или когда умрем и уже ничего не будем помнить, то никто не разгадает их истинного звучания и они попадут на склад пропавших имен, разделив судьбу множества тех, что были даны до нас.

И я ходил по аллейкам и называл каждую сосну и каждую веточку вереска. Не знаю, сам ли я придумывал эти имена или находил их там, присыпанные землей, среди пучков травы, подброшенные заранее, за много лет до нашей прогулки. И потом смотрел, как на рассвете, с восходом солнца, когда его первые лучи робко касались крон сосен, сад наполняется именами, наполняется по самые края, до границ возможного, а затем расширяется и охватывает весь неведомый мне мир. И стоит — перед пансионатом, между крыльцом и железнодорожной станцией, — толпа теток и дядей, стоят дюжины панов Леонов, панов Абрамов и двойников доктора Кана, отряды бабушкиных подруг, дедушкиных и дяди Мотиных кузенов и все сестры пани Цукерман. Стоят и глядят на меня, в то время как день еще сливается с ночью, на краю тьмы, которая перекатывается над бездной черными волнами.

* * *

Луч света, вплетенный в прутья изголовья, полз к ногам, завернутым в рыжеватое одеяло. Двинулся дальше, миновал табуретку с тазом и дорожное барахло, которое я бросил у стены после приезда, и перебрался аж за край двери. В комнату вливался свет, прикрывая следы последних часов, недель, а может, даже лет, словно ночь продолжалась гораздо дольше, чем это обыкновенно случается.

Я лежал неподвижно, глядя на коричневатый подтек на потолке и дожидаясь, пока монотонное шуршание металлических граблей смахнет с меня остатки сна. За домом раздавались отдельные птичьи голоса. Они перекликались довольно долго, потом умолкли, может, птицы готовились к отлету перед скорой зимой. Проехал поезд, снова не остановился. Наша маленькая, забытая станция с облезлой табличкой. В конце весны мы высаживались на ней, нагруженные чемоданами и узлами, клетчатой дорожной сумкой с моими игрушками и темно-синим саквояжем с плиткой, кипятильником и дюжиной термосов, и тащили все это дальше, по песчаной аллее. Запасались на несколько месяцев, до первых холодов, таких, как теперь, когда листья в саду начинали утрачивать сочный зеленый цвет. Тогда мы сразу собирались домой, потому что приближалась зима. В пансионате не бывало ни весны, ни осени. Я, во всяком случае, их не помню. Все умещалось в разгаре лета или разгаре зимы. Остальное покрывал туман. Туман, такой густой, что хоть ножом режь. Так говорил о нем пан Леон.

Я встал у окна, на безопасном расстоянии от стекла, за складками шторы. Опасаясь, что кто-то — случайный прохожий или приезжий — примется внимательно изучать фасад, высматривая скрывающиеся за ним проявления жизни. В невесомом, ставшем прозрачным свете я видел вдалеке местного садовника, убиравшего с дорожек шишки. Он делал это торжественно, исполненный внутреннего достоинства и покоя. Сгорбленный старик, опирающийся на грабли, напоминал пана Якуба. Он методично собирал свой урожай и сгребал в аккуратные кучки, словно эти шишки могли кому-нибудь пригодиться. Ни разу не посмотрел в мою сторону. То отдалялся, то приближался, иногда смотрел на небо, а затем вновь устремлял взгляд на дорожку. На нем был длинный, прикрывавший ботинки белый халат, вроде тех, что носят скорее аптекари, чем садовники. Он тревожно белел на фоне зелени. Словно в можжевельник на мгновение залетела светлая птица, неземная, сплошь из пуха, через который просвечивает солнце. Я знал, что она появилась тут случайно, заблудилась, и, едва оглядевшись, улетит, хлопая крыльями, подхваченная первым же порывом ветра.

Предыдущая главаГлава 11 из 15Следующая глава