К книге
Под МосквойГлава 7
58%
Глава 7
7

Пятого декабря вечером приказ Ставки был доведен до сведения командиров рот. Сотни политработников направились во взводы и отделения, чтобы разъяснить бойцам сущность этого приказа.

Политрук Парфентьев назначил коммуниста Кройкова для беседы со стрелковым отделением сержанта Перчаткина. Блиндаж отделения помещался на самой опушке, был просторен, обшит сосновыми досками, и когда Кройков вошел туда в своей длинной, не по росту, шинели и в шапке, из-под которой оттопыривались уши, он застал бойцов надрывающимися от смеха. Хохот происходил оттого, что боец Сафонов смешно и картинно рассказывал, как он ухаживал в городе Тамбове за продавщицей парфюмерного магазина:

— Зашел, мыло купил… Вышел, за углом постоял, зашел — опять мыло купил… Третий раз вышел, зашел — снова мыло… Смеется, шельма! «Зачем, — говорит, — вам, боец, столько мыла?» — «Да я, — говорю, — кажный час в бане моюсь!..»

Хохот.

— А в другой день на помаду кинулся. Пять штук помады купил, сдохнуть на месте! Покупаю и на ее гляжу, покупаю и на ее гляжу… Глазки закатывает, соображает!.. «К чему, — говорит, — вам, боец, столько помады?» — «Да я, — говорю, — себе губки мажу после кажной цыгарки…»

Успех рассказа превзошел самые гордые ожидания рассказчика, и он удовлетворенно моргал глазами.

Вмешался Зинялкин: он не переносил чужого успеха.

— Да, да, бывает, случается, — заговорил он быстро и оживленно, стараясь сразу же обратить на себя внимание аудитории. — Вот, скажем, в Борисоглебске я за бухгалтершей ухаживал… Деловая такая бухгалтерша, в очках…

Выслушав повествование о бухгалтерше и посмеявшись так, что нос у него покраснел, на лбу выступили капли пота, Кройков снял шинель, расправил под поясом складки на гимнастерке и веско сказал:

— Ну, так… Смеху конец. Теперь я буду говорить, а вы слушать.

Бойцы, переговариваясь и все еще пересмеиваясь от лихого рассказа Зинялкина, расселись по нарам и складным табуретам. Кройков не спеша развесил на стене большую, наклеенную на холсте, разноцветную карту Европы. Потом, все так же не спеша, засучил рукава гимнастерки, как бы собираясь начать какую-то сложную хирургическую операцию.

— Товарищи! — сказал он, щурясь и вытирая кулаком лоб. — Вот она, тут перед вами, Европа. Вот тебе Франция, — он обвел черту французских границ своим заскорузлым пальцем, — вот тебе Германия… Тут, под низом, Италия… А вот это мы, Сесесеэр, Россия… Не возись, Милкин! — сердито прикрикнул он на молодого, пошевелившегося и оглянувшегося зачем-то бойца. — С тобой разговариваю, не с дверью…

Он помолчал, точно отделяя те серьезные, значительные мысли, которые занимали его, Кройкова, от образа легкомысленного Милкина, нарушившего ход этих мыслей, и продолжал:

— Каково положение на сегодняшний день? Положение худо, товарищи, худо, очень плохое, — сказал он и покачал головой так грустно и сокрушенно, что все молча и сосредоточенно уставились на него. — Почему же так худо? А потому, что немец в Белоруссии, на Украине, в Крыму и подходит к Москве. Что тут делать, а? Как тут быть?

Он проговорил это и, точно ожидая ответа, сел на уголок нар, не спеша вынул кисет, свернул папиросу, закурил и выпустил пышный клуб дыма. Слушатели следили глазами за каждым его жестом и сосредоточенно молчали.

— Да, тут призадумаешься! — одобрительно и серьезно сказал Кройков. — Столько лет строили, мучились, от куска хлеба отказывались — и нате! Вот ты, Лузарек, Кузнецк строил? — обратился он к одному пулеметчику, вздрогнувшему от неожиданности. — Строил! А я Днепрогэс строил.

— Да ты разве на Днепрогэсе был? — прервал его чей-то голос из глубины землянки.

— Был! — ответил Кройков, и все почему-то внутренне удивились тому, что Кройков строил Днепрогэс, как удивлялись люди, узнавая, что Кройков партийный. — Был! Плотником-бригадиром. Все видел. Видел, как народ на морозе бетон клал… Все видел, и холод, и голод. Сам в тридцать пять градусов опалубку делал… И вот теперь — где Днепрогэс? Нет Днепрогэса! Страдал народ, мучился, а немец все слопал в свое удовольствие.

Он снова не спеша загасил цыгарку, затянул шнурочком кисет, спрятал в карман, и все опять молча следили за каждым его движением, точно спрашивая себя, как же это так вышло, что отдали немцу Днепрогэс, где так тяжко трудился народ и работал Кройков, такой спокойный и рассудительный.

И, видно, у самого Кройкова мелькнула та же мысль, поточу что он сказал:

— А почему так вышло? Потому, что плохо воюем. Очень плохо воюем! — серьезно и веско проговорил Кройков. — Затылок чешем! Беспорядка-то одного сколько, беспорядка! — вдруг резко выкрикнул он. — Пошлют какого-нибудь бойца в штаб за делом, а он идет, скот, прохлаждается, папироску запаливает! А почему, почему? Потому что есть замечательные ребята, а есть так — пыль, плясуны. Вот они и показывают себя, плясуны: бегут! Бегут, чорт бы их взял с их матерью! — крепко выругался Кройков, помолчал, вытер кулаком пот и уже спокойно сказал:

— Человек должен свои долг знать. Если ему сказано стоять — должен стоять, сказано итти — должен итти… А у нас? Скажешь какому-нибудь раззяве «стой», он идет, скажешь «иди», он стоит. Воспитали! С самой школы ему все: ах, умненький, ах, хорошенький, ах, ах, ах! — заахал сердито Кройков. — Вот он и вырос — умненький. Разве он может долг понимать! Ему музыку подавай — спляшет. Это он может! А воевать? Нет. Хватит! Этак всю советскую землю можно провоевать! — вдруг резко и гневно сказал Кройков и хлопнул по нарам шершавой, мускулистой ладонью. — Да погоди, погоди! — сердито крикнул он старшине, который вошел в землянку с термосом и котелками. — Погоди с ужином, дай доклад кончу!

Он примолк, собираясь с мыслями, прерванными приходом старшины. Стояла мертвая тишина, — видимо, речь Кройкова произвела на бойцов сильное впечатление.

— Вот, братцы, какое дело! — сказал Кройков. — Стонет народ под немцем, сильно стонет, и много немец разрушил нашей земли, много всего пожег, порубил… А теперь баста! Есть приказ страны, партии, товарища Сталина. Вперед! — есть приказ. Завтра с утра наступление. Завтра, товарищи, пойдем советскую землю освобождать. Будет тут и кровь, и горе, и раны — все будет! Ничего не поделаешь — долг, присяга, надо итти. И мы пойдем! — крикнул он. — А если какой танцор побежит, так ему пуля в спину! Будем, товарищи, драться, как большевики, покуда в нас кровь, а кого из наших убьют, так тому честь и вечная слава!

Кройков умолк, снял карту Европы, свернул ее в трубку, рассучил рукава, застегнул пуговички на запястьях и взглянул на слушателей.

— Вот и весь доклад! — сказал он вдруг растерянно и смущенно.

Ужинали чинно, без шуток: доклад очень понравился. После ужина стали просить Кройкова спеть сибирские песни — он был мастак по этой части. Кройков долго отнекивался, — он был недоволен собой, его доклад казался ему самому сбивчивым и неполным. «Далее о международном положении не сказал и о немецких зверствах», — досадливо думал он.

— Нет, нет, спой! — твердил Милкин, тот самый боец, которому Кройков сделал замечание. — Спой про то, как охотник в тайге заблудился да сорок дней проблуждал.

— Ну, разве про это, — нерешительно согласился Кройков и начал тихонько петь.

Странная песня! Не было в ней ни ясной мелодии, ни припева, но слушали ее, затаив дыхание. Необозримость сибирских лесов, гул ветра, запах хвои и дождя — в ее причудливо сплетающихся словах. Идет среди этих вековых деревьев сибиряк-охотник. Сколько дней он уже идет? Много дней. Бьет его ветер, хлещет дождь, нападает на него дикий зверь — все ничто этому человеку! Силы оставляют его, он падает, он ползет. Но ползет и ползет — не сломишь его! И опять ветер, и опять дождь, и уже вышли патроны, и нападает на него стерегущий во тьме враг, и долго катаются они по ночной траве в смертной борьбе. Враг убит, и опять идет вперед человек.

Он дойдет, добредет,

Не горюй, жена, он к семье придет!

Так кончается песня.

Какая мощь в этой протяжной широкой сибирской песне! Да есть ли сила на свете, которая сломит народ, сложивший такую песнь!

* *

Еще затемно начала бить наша артиллерия, и бойцы, ежась той незаметной дрожью, которая происходит от нервного ожидания, холодного утра и короткого прерванного сна, глядели туда, где вспыхивали желтые шары пламени и куда им сейчас предстояло итти.

Командир отделения, высокий Перчаткин, стоя за деревом, то и дело поглядывал на ручные часы и всматривался в лица своих бойцов быстрым, ободряющим взглядом сообщника, точно говоря: «Ну, вот сейчас!.. Терпение, терпение!.. Теперь скоро… А холодно, чорт побери!..»

Чем ближе к сроку, тем медленней и медленней двигались стрелки часов и на последних пяти минутах завязли настолько, что Перчаткин в нетерпении отвел от них глаза, задумался о чем-то, и когда опять посмотрел на циферблат, то выяснил, что уже просрочил полминуты.

— Вперед! — торопливо и резко скомандовал он.

Быстрым шагом, почти бегом, используя скрытые подступы, переступая валенками по примятому передними рядами снегу, бойцы отделения двинулись вперед, на запад. Первые две сотни метров отделение прошло без помех, но затем, как только бойцы вышли из леса, противник начал сильный прицельный минометный и пулеметный обстрел. До рубежа накапливания для атаки, намеченного командиром роты, оставалось метров четыреста — местность была открытая. Ввиду мощного огня противника Перчаткин применил короткие перебежки по одному. Каждый боец с выходом на рубеж перебежки немедленно окапывался, то там, то тут над белой равниной вздымалась блестящая снежная пыль, точно проплывал крохотный, сиротливый дымок.

«А не плохо пока дело идет!.. Совсем не плохо! — думал Перчаткин, намечая глазами новый рубеж перебежки и первым, согнувшись, подбегая к нему. — Теперь уже недалеко, вот, совсем недалеко!» — соображал он, падая в снег и чувствуя, как плотная морозная пыль обдает его горячее лицо.

Мина хлопнула совсем рядом, взрывная волна повернула Перчаткина на бок. Тут же быстро-быстро зачиркало по снегу что-то крохотное, невидимое, жужжащее. «В меня пулеметом бьют!» — подумал он, вжимаясь всем телом в снег. Новый разрыв. Мелкие острые брызги хряснули и рассыпались на руке Перчаткина.

— Эге! — громко сказал он. — Этак и помереть можно! Сыпет, чорт! — Он взглянул на руку и убедился, что разбилось стекло на часах.

«Ну вот еще новости! — досадливо подумал он. — Где я теперь стекло-то найду? В Москву, что ли, ехать? Да как же это я его так, честное слово!»

Вскоре отделение попало под артиллерийский налет, но Перчаткин, не растерявшись, смелым броском вывел его из-под огня.

— Ей-богу, не плохо! — вслух сказал он, впрыгнув в овражек, назначенный рубежом накапливания для атаки. — Ай да Перчаткин!.. Ну молодец, знает дело!

— Чего это? — переспросил впрыгнувший тут же за ним боец Сафонов — тот самый, что ухаживал однажды в Тамбове за продавщицей парфюмерного магазина.

— Да ничего, так, мысли, — смутившись, сказал Перчаткин. — Вот стекло на часах разбил, — добавил он, радуясь возможности перевести разговор на другую тему, — где я его теперь починю! В Москву ехать?

— Ты выживи сначала, а потом часы чини, — строго ответил Сафонов, не взглянув на часы.

Перчаткин присел на корточки, посмотрел назад и, уловив сигнал командира взвода, отдал приказ готовиться к атаке. Бойцы поспешно дозаряжали ружья и подготовляли ручные гранаты. Где-то рядом, на гребне овражка, коротко и бойко тарахтел пулемет Кройкова.

Перчаткин привстал, пригнулся, недвижно устремившись всем телом вперед, точно выжидая какой-то подходящей, ему одному известной секунды, и, крикнув вдруг: «Отделение, в атаку, за мной!» — выбежал из-за укрытия.

Бежать было недалеко, но немцы открыли по атакующим бешеный плотный огонь. Этот огонь прижимал человека к земле. Спина сама сгибалась, ноги подкашивались, стоило невероятных усилий передвигать их. Все существо человека, все силы его разума и инстинкта, все то в человеке, что радуется жизни и ненавидит смерть, кричало, стучало, молило: «Ложись, ложись!»

Движение, как камень, брошенный вверх, постепенно замирало. Нужен был новый толчок, чтобы придать движению силу.

— Ура! — что было силы крикнул Перчаткин.

— Ура! — подхватили бойцы. Этот простой возглас стал (неведомыми путями) тем самым искомым толчком, веселым и бесшабашным, рождавшим (на смену обычному, осторожному) новый, удалой разум, новый, не знающий страха, инстинкт — смять, раздавить, отбросить врага!

Но и этот толчок не мог действовать бесконечно, а до немцев еще оставалось метров пятнадцать. Перчаткин сам чувствовал, как уходит сила толчка, как опять немыслимая тяжесть пригибает к земле тело, как подгибаются ноги: ложись, ложись!

Однако в этот решающий момент пришло в действие то, чего не видит атакующий, но что происходит в душе атакуемого: постепенное иссякание стойкости. Ведь у атакуемого тоже был разум и был инстинкт. И при виде этой неуклонно надвигающейся лавины бегущих, кричащих, несущих смерть людей, этот разум, этот инстинкт и все то в атакуемом, что радуется жизни и ненавидит смерть, стало кричать, стучать, молить в едином порыве: «Беги, беги, все кончено, беги!.. Не остановить!..» И в тот момент, когда Перчаткину уже показалось, что атака совсем захлебывается, какой-то невидимый рубеж был пройден, немцы дрогнули и, бросая оружие, кинулись назад по ходам сообщения.

— Ура! — крикнул Перчаткин и с ходу метнул гранату.

— Ура! — подхватили бойцы и, чувствуя, как захлестывает дыхание и сердце этот новый, последний, торжествующий крик, которого уже не заглушить ничем, бросились за Перчаткиным, вломились во вражеские траншеи и, добивая немцев штыком и гранатой, перепрыгивая через зарядные ящики, котелки, брошенные винтовки и автоматы, вырвались, задыхаясь, к околице деревеньки, видневшейся на холме…

…Связные из взводов еще затемно прибыли на командный пункт роты. Петр, не спавший всю ночь, бледный, с глубоко запившими глазами, на рассвете снова разослал их по взводам, чтобы в последний раз уточнить все детали атаки. Потом, чтобы успокоиться и скрыть от окружающих волнение, сел бриться. Он брился на снежной полянке, при тусклом свете зарождающегося дня. Парикмахер-боец работал весело, споро и рассказывал о том, как хорошо было поставлено дело у них в парикмахерской в Туле.

— Приходишь — все чисто, прибрано, кассирша на месте, умывальники вымыты, всюду таблицы: «Будьте взаимно вежливы»…

— Что же, ты без таблички не знаешь, что надо быть вежливым? — спросил, думая о своем, Петр.

— Мы-то знаем, — спокойно сказал боец, — клиенты не допонимают.

Он сделал последний, уверенный и галантный взмах бритвой, с треском сложил ее, вытер Петру салфеткой лицо и стал спрыскивать волосы из пульверизатора.

— Лысеете! — сказал он вежливо, но значительно. — Надо касторкой мазать!

— Ничего, — хмуро промолвил Петр, — буду жив, так и лысым невесту найду.

Боец коротко засмеялся остроте начальника и сказал так, словно между ними был долгий задушевный разговор:

— Д-да!.. Для невесты — жизнь первая вещь. Это точно!

Когда заработала артиллерия, Петр занял наблюдательный пункт. Атака началась точно в срок. Взводы продвигались не плохо, и уже через десять минут после начала боя Петр перенес свои наблюдательный пункт на полкилометра вперед. Связные подползали и уползали. Второй взвод попал под сильный огонь и залег. Петр послал два отделения и два пулемета в обхват группе немецких автоматчиков, которые заставили взвод залечь. Автоматчики были сбиты, но взвод не то из-за больших потерь, не то из-за нерешительности командира продолжал лежать.

— Да что они там? Вперед, вперед! — бешено крикнул Петр, словно его могли услышать во взводе. — Скорей туда! — крикнул он связному. — Скажи: вперед!

Связной быстро пополз, втянув голову в плечи, оставляя на снегу извилистый след. Как только он отполз метров на пятьдесят, Петр увидел, что из-за рощи, по единственной дороге, прямо на второй взвод двинулись два немецких танка и за танками темные разбросанные пятна контр-атакующей немецкой пехоты.

— Правильно! — проговорил Петр. — Бьют туда, где раззявы! — сказал он даже с некоторым злорадством, словно удовлетворенный тем, что дело идет правильно, по-военному.

Из-за леса грохнули сорокапятимиллиметровки. Один из танков вспыхнул, другой приостановился, стреляя из пушки. Но немецкая пехота разом рванулась вперед и, тарахтя автоматами, стала приближаться ко второму взводу. Взвод лежал попрежнему, вяло отстреливаясь.

«Ну что они там? Уснули?» — в нетерпении подумал Петр про второй взвод.

Едва он успел это подумать, как увидел, что один из бойцов взвода вдруг поспешно пополз назад и, привстав, побежал, пригнувшись к земле, за ним другой, третий…

— Что? Что такое? — пробормотал Петр. Он был бледен, как полотно.

«В такой день, в такой день! — пронеслось у него в голове. — Позор на всю армию!»

— Вперед! — гаркнул он и, не помня себя, бросился наперерез бегущим, спотыкаясь, увязая в снегу, падая, вновь поднимаясь. — Куда? Вперед! Вперед! — кричал он.

Бегущие присели на корточках в снег, тревожно оглядываясь на крик. Этот крик подбегавшего командира как бы пробудил их. Они точно сейчас только проснулись и ошалело моргали глазами, не совсем понимая, что происходит. И как только Петр поровнялся, тут же, нерешительно переглядываясь и отирая рукавами шинелей снег с мокрых лиц, потянулись за ним.

— Вон оно какой театр!.. — громко сказал один из них. — Бьет немец, жарко бьет! — добавил он, как бы оправдываясь.

В этот момент справа зазвучало «ура», из-за холма показалась группа наших бойцов, застучал пулемет, и немецкая контратакующая группа, смятая лихим ударом во фланг, начала беспорядочно отступать в лес, преследуемая сразу дружно поднявшимися бойцами второго взвода.

«Перчаткин! — узнал Петр бойцов, ударивших во фланг. — Ай, молодец! Ну молодец! — торжествуя, думал он, продолжая бежать я задыхаясь от бега. — Так, так их, Перчаткин!»

Точно: это был Перчаткин. Прорвав укрепленные линии немцев и увидев группу вражеских солдат, шедших в контр-атаку, он с ходу повернул свое отделение и нанес удар справа. Потом, убедившись, что удар удался и что здесь докончат дело без него, снова вышел на направление, указанное ему в задаче.

Бой теперь шел уже посреди деревни, в садах, огородах. Стреляли из окон, из проломов стен. Перчаткин с противотанковой гранатой в руке полз к одному из каменных домов, откуда шла особенно ожесточенная стрельба. Он уже подползал, когда что-то глухое, тяжелое ударило его в спину. Все сразу ослабло в нем, горло стало сухим, и сердце забилось в таком беспомощном, невыразимом, смертельном испуге, какой бывает только в детстве.

«Есть! Убили! Готов!» — подумал сержант Перчаткин. Но боли не было, и сколько ни прислушивался Перчаткин, он не ощущал ничего, кроме той же слабости и сухости в горле.

«А может, я ничего, — в великой надежде подумал он, — может, так, просто споткнулся».

Но пошевелиться он не мог. Дрожь в теле понемногу утихла, лежать было хорошо и спокойно, очень хотелось спать, но невозможно было закрыть глаза. Веки отказывались повиноваться, так же как и руки. Перчаткин лежал, обводя все вокруг испуганными, недоуменными, чего-то ожидающими глазами. Потом и это ожидание сменилось легкой спокойной истомой.

«А хорошо! — подумал Перчаткин. — Ах, хорошо, спокойно».

Все, что он видел, было снег, край забора, голая сухая осина да оконце в приземистом сарае. Это был метр родной земли, отбитой у врага, та самая пядь земли, которую надо было защищать, не жалея крови и самой жизни своей. Снег тихо искрился, — казалось, можно было разглядеть каждую крупинку его. Синее небо с тяжелыми облаками отражалось в оконце сарая. Осина покачивалась на ветру. Вокруг осины, вздымая снежную пыль, легонько посвистывала русская поземка. Пахло не то морозом, не то овчиной, не то яблоками, не то свежесрубленным на морозе деревом. Прилетел далекий дымок, завился вокруг кольев забора, и сразу колья точно поплыли куда-то, легкая тень метнулась по снегу, запахло печью и хлебом. И все это был только метр земли — пядь воздуха, неба, сарая, забора, крохотная, белая, голубая, морозная песчинка России.

«Ах, как красиво! — подумал Перчаткин. — Как хорошо, как красиво!»

Он подумал о том, что, сколько ни ехал он из Сибири сюда, на фронт, — все нравилось ему, все было красиво. Прекрасна была Обь, красива была бурая заволжская земля под дождем, красивы были дороги, леса, обозы, шлагбаумы, станции, кирпичи, стены, крыши.

«Какая страна! — с уважением подумал Перчаткин. — Какая большая красивая страна!»

Вот он, Перчаткин, лежал в снегу на крохотном клочке русской земли, и этот клочок отбил у врага он, Перчаткин, и эту осину, этот забор, эту голубую и белую песчинку неба, воздуха, снега вернул стране он, боец Перчаткин. Это была его земля, политая его кровью, отбитая им у немцев.

«Ах ты, милая моя! — подумал вдруг Перчаткин с такой нежностью, что слезы выступили у него на глазах. — Ах ты, милая моя, красивая!»

Веками стояла эта прекрасная русская земля, и веками пытались иноземцы поработить ее, и каждый раз вставали русские люди и пядь за пядью отбивали у врага землю, орошая ее своей кровью. И вот пришел черед драться Перчаткину. И он дрался, и он тоже отбил у врага клочок земли, этот сарай, этот забор, этот дымок и принес их в дар счастливому будущему страны — крохотный дар, но ведь как мал и он, Перчаткин, в сравнении, со стеной стали, огня и железа, что противостояла ему. Пусть же то будущее помнит его! Пусть в день победы напишут на этом клочке земли: «Отбил у врага боец Перчаткин!..»

— Сделал, что мог! — громко сказал Перчаткин тому будущему. — А если мало сделал, то так уж вышло!

Кто-то дотронулся до Перчаткина, тело его приподняли, понесли, и сердце, успокоившейся было в тихой истоме, вновь затревожилось и забилось.

Потом все грохнуло стремительным взрывом, в мозгу поплыли красные пятна, и мысль: «Есть помираю!» пронзила Перчаткина в тот самый момент, когда военврач, в сапогах и в халате, осмотрев его рану, сказал:

— Этот выживет… До утра пусть побудет здесь, а потом в медсанбат… Много еще раненых, Мария Евгеньевна?

— Все подвозят, — ответила, что-то записывая, Мария Евгеньевна, — все подвозят, подвозят!..

* *

В это утро немецкие линии были прорваны на всем фронте. Началось зимнее наступление. Наши войска устремились на запад. По дорогам, заваленным снегом, расчищаемым сотнями лопат, только что освобожденным от мин, шли нескончаемые колонны. Машины увязали в снегу, их вытаскивали, проталкивали. Вперед! Вот застрял в снегу грузовик. Бойцы, идущие сзади машин, спешат ему на выручку. Короткие слова команды, колеса буксуют, снежный вихрь залепляет глаза, оседает на шапках, на полушубках, и грузовик, свирепо жужжа, выползает на верный путь. Его экипаж взбирается на площадку. Вперед!

Мосты были взорваны врагом. Их восстанавливали, — щепки брызгами летели из-под топоров. Связисты тянули провод, миноискатели шарили по обочинам, лепешки и цилиндрики извлеченных мин лежали поодаль, огражденные надписями на досках, прибитых к шестам: «Внимание: мины!»

Но еще не все мины были выловлены. Иногда раздавался взрыв, рыжий дым взлетал над дорогой. Мина! Санинструктор делал раненому перевязку при свете автомобильных фар.

Первыми были пройдены так называемые «нейтральные» деревеньки — те, что стояли между нашими и вражескими укрепленными линиями. В течение месяца снаряды, мины медленно разрушали эти деревеньки, по улицам пробирались разведывательные отряды. Многие дома были разрушены, сожжены. Но в тех, что уцелели, заметны были следы домашнего обихода. Жители бросили дома, уехали, но деревенька осталась в «нейтральной зоне», и вещи сохранились в том виде, в каком их покинули хозяева: шкаф с посудой, недопитая кружка с замерзшей водой на столе, картошка от последнего ужина, детские куклы, стенные часы с застывшими, мерзлыми стрелками, забытая трубка с табаком, корыто, хозяйские фотографии: невеста с фатой, жених в галстуке, с гладко примазанной головой — дело, видимо, давних дней.

На западе зарево — будто воспален синий безоблачный горизонт. Слышна канонада. Там идет бои. Там от деревни к деревне продвигаются наши бойцы. Они гонят врага от Москвы, они сражаются днем и ночью и в короткие часы отдыха спят, прикорнув на снегу: наступление, нет времени рыть землянки. Спят под синим январским небом, положив под руку винтовку.

И снова идут среди снежных полей, под минами, пулями и снарядами, в багровых огнях пожарищ. Вперед!

Предыдущая главаГлава 7 из 12Следующая глава