К книге
Под МосквойГлава 6
50%
Глава 6
6

В течение полутора месяцев, в тяжелые, ненастные осенние дни, в долгие темные осенние ночи, дивизия, в состав которой входила рота Петра Котельникова, сдерживала яростный натиск врага на Москву. Она цеплялась за каждый овраг, за каждую деревню, она отходила медленно, в тяжелых боях, и подчас, точно всплыв, делала бешеный рывок вперед, нанося врагу кровопролитные раны.

Березовые кресты обозначили путь немецкой армии. Они стояли на ветру среди подмосковных дач, и каски, увенчивающие их, были посыпаны первой русской порошей.

Немало могил осталось и на нашем пути. Многих бойцов недосчитывался Петр. Старшина Козырько, делопроизводитель и добровольный историограф роты, снимал своим «Фэдом» каждую такую могилу. «Путь славы» — назвал он папку, где хранились эти и прочие фотографии. Тут лежали фото боев, землянок, окопов, осени, непролазных дорог, подбитых фашистских танков, унылых немецких пленных, а также могил в лесах и полях, возле большаков и на каменистых холмах, военных могил, украшенных красной звездой и двумя перекрещенными винтовками. Путь доблести. Путь крови. Путь славы.

Командир дивизии полковник Александр Степанович Перемитин сидел в тесном штабном автобусе за столом, возле жарко натопленной печки, и следил за тем, как начальник штаба, ловко орудуя резинкой и остро очиненными карандашами наносил обстановку на карту.

Перемитин любил эти часы работы с начальником штаба и оперативным отделом. Он всегда садился за карту с тем особым чувством волнения и удовольствия, с каким шахматист садится за шахматную доску, предвидя, что предстоит серьезная, богатая событиями игра.

Перемитин состоял в рядах Красной Армии со дня ее основания. Член партии с 1918 года, он проделал весь долгий путь от бойца до полковника. Он учился с азов, долгими днями, бессонными ночами, упорно и методично, он не переносил всезнайства, залихватской беспорядочности, случайных успехов. Все должно было быть достигнуто трудом, настоящими способностями, подлинными знаниями. У него был твердый, непреклонный взгляд на воспитание командира, он отказывался признавать командиром человека, для которого вопросы долга, чести, ответственности, дисциплины были второстепенными вопросами.

Он был суров и требователен. Но за этой суровостью скрывалась широкая и страстная душа. Человек из народа, он знал привычки и жизнь народа и умел так разговаривать с бойцами, что самые опытные агитаторы только диву давались. Он сразу находил язык и тон такого разговора, и в этом языке и тоне не было ни малейшей фальши, ни грана того ложного, якобы народного, стиля, которым щеголяют некоторые командиры и политработники. Он говорил с бойцами спокойно, без шутливого заигрывания, вдумчиво, ясно и всегда убедительно.

Свою профессию он обожал. Это был полководец по призванию, с обширными знаниями, с тем ясным, порой вдохновенным чувством обстановки, которое позволяло ему находить оригинальные и тонкие решения самых трудных оперативных задач.

И вот сейчас, куря короткую трубку, он состязался с невидимым врагом — с немецким генералом, который, возможно, в эту минуту точно так же сидел за картой в нескольких километрах от него. Они наносили друг другу внезапные удары, производили хитрые скрытые маневры, стремились предугадать намерения друг друга.

Противник Перемитина оказался способным генералом, бороться с ним было не легко. Он обнаруживал терпение, настойчивость, действовал разумно и тонко. Солидность и методичность старой прусской военной школы он разнообразил множеством рискованных уловок и движений, рассчитанных на замешательство, на моральную подавленность противника. Многие его удары были похожи на авантюру, но тактическая выучка его войск, умение быстро и прочно закрепиться на местности, организовать сильную и гибкую оборону почти одновременно с движением вперед, умение неутомимо наращивать удар даже в месте случайного прорыва — все это делало чрезвычайно опасными его самые рискованные и, казалось бы, ничем не обоснованные маневры.

Перемитину приходилось поэтому тщательно следить за каждым, на первый взгляд, даже малозначащим его шагом, чтобы во-время предугадать и парировать удар. По десяткам не всегда ясных признаков, противоречивых донесений, отрывочных наблюдений требовалось составить точное представление о намерениях врага. Это удавалось не всегда, порой и совсем не удавалось, — тогда Перемитин испытывал тревогу и неуверенность, подобную неуверенности шахматного игрока, потерявшего ощущение плана противника и вынужденного играть наугад.

— Спокойней, спокойней! — говорил он себе. — Обождем, разберемся еще раз, проанализируем точней, все станет ясным…

Он откладывал карту в сторону и обращался к другим делам.

Внешне он казался совершенно спокойным, будто совсем забыл о карте, — обедал, принимал доклады, читал газеты. Но что бы он ни делал — шутил ли, сидел ли на собрании, подписывал ли бумаги, вслушивался ли в доклад, ложился ли отдохнуть, — образ карты, сетка тонких и хитрых сплетений красных и синих линий, ни на секунду не покидал его. Его глаза пристально вглядывались в окружающее, но это было то поверхностное, деланное внимание, какое бывает у человека, чей мозг, занятый решением сложной задачи, лишь автоматически, хоть и вполне рассудительно, реагирует на явления внешней жизни. И вдруг внезапная догадка, нередко вызванная вновь поступившим, порой незначительным, сообщением, озаряла, как вспышка, всю сложную тактическую и оперативную картину. И расплывающиеся, не складывающиеся звенья соединялись в разумную, логическую пень — план врага.

— Ах, вот оно что! — говорил себе Перемитин, окутываясь клубами дыма, вертя машинально между пальцами карандаш и глядя на карту блестящими глазами. — Вот он куда гнет… Вот что надумал… Так, так… Глядите, Петр Никифорович, — говорил он начальнику штаба.

И, обозначив на карте точным и резким пунктиром направление угаданного удара противника, он садился диктовать приказы.

Вот уже много недель длилась эта тяжелая, изнуряющая борьба. От первого удара, нанесенного немцами километрах в ста от Москвы, линия обороны дивизии погнулась и едва удержалась. Ловким маневром Перемитину удалось ее выпрямить. Второй удар был свирепей первого, но Перемитин уже предугадал возможное направление его, и дивизия, понеся значительные потери и несколько отступив, снова остановила врага. Это было уже заметным успехом, и все же, садясь за карту в те достопамятные дни, Перемитин отчетливо видел неудовлетворительное состояние оперативной картины в целом. Фланги висели. Тыл не был обеспечен. Каждую минуту грозил глубокий, решающий прорыв. Противник полностью диктовал свою волю, и Перемитин вынужден был заниматься лихорадочным штопаньем дыр и прорех, возникавших ежечасно.

Мало-по-малу мелкими, но точными ходами Перемитин стал укреплять свою позицию. Положение улучшалось. Правда, улучшение еще не обозначилось на карте, но Перемитин ощущал его каким-то шестым чувством оперативного равновесия. Потом улучшение стало видно и на карте. Дивизия отходила, но с жестокими боями, нанося яростные контрудары. Фланги стали обеспеченнее, тыл организованнее. Перемитин всем своим существом, всем своим коренастым, мускулистым телом чувствовал это нарастающее сопротивление дивизии и иссякающую силу ударов врага.

— Гнем, гнем! — говорил он. — Честное слово, гнем! — повторял он запальчиво, точно кто-то возражал ему. — Они останавливаются, верьте мне, останавливаются!

И наступил день, когда движение немцев действительно остановилось. Теперь карта имела уже совсем другой вид. Ее уже не лихорадило. Вместо отдельных, неровных, беспорядочно разбросанных красных кружков, прорезанных длинными синими стрелками, — такой была карта полтора месяца назад, — виднелась стройная цепь красных дуг с острыми, пока еще едва обозначившимися стрелками. Синие стрелы втянулись и тоже обратились в дуги. Партия выравнялась. Карта стала солидной, устойчивой, спокойной.

Перемитин и решил нанести свой пробный контрудар. Удар этот был поручен роте, которой командовал Петр. Ранним ноябрьским утром — снег уже выпал — рота Петра внезапно перешла в наступление и выбила немцев из села над рекой. Были захвачены трофеи и пленные.

Эту-то операцию и наносил сейчас начальник штаба на карту, в то время как Перемитин, как всегда в клубах дыма, следил за карандашом, говоря:

— Ах, молодцы, молодцы!.. Вот молодцы!.. Как фамилия этого командира роты?

Потом он обратился к комиссару дивизии — небольшого роста грузному человеку:

— Поедем к ним, комиссар! Надо посмотреть эту деревню.

Через двадцать минут тарантас, запряженный парой сильных лошадей, был подан, и Перемитин с комиссаром Турухиным в теплых шапках и полушубках, сопровождаемые верховыми автоматчиками, двинулись по лесной дороге. Было холодно. Молодая снежная пыль покрывала деревья и летела по воздуху, серебрясь при свете звезд, мелькавших из-за облаков. Время от времени среди темных деревьев возникали неясные очертания повозок и часовых. Иногда из-за леса стремительно восходила огромная звезда, и все вокруг становилось таким ярко-белым, что утомленный глаз начинал видеть черные пятна: осветительная ракета. Часто тишина как бы вспарывалась неистовым грохотом, и в течение нескольких минут что-то хлопало, свистело, визжало: минометный налет; затем опять становилось тихо-только короткие пулеметные очереди.

— Красота! — сказал Перемитин. — До чего ж красота!.. Первый морозец… И эти звезды!..

— Где же звезды? Звезд почти не видать! — проговорил Турухин.

«Не понимает! — подумал с сожалением Перемитин. — Вот не понимает человек красоты! Не принимает ее, да и только!»

Петр не ожидал прибытия высоких гостей. Он сидел за столом в избе, озаренной светом огарка, и, окруженный командирами взводов, решал разнообразные и хлопотные ротные дела.

Тут же, на деревянной крестьянской двуспальной кровати, сидел новый политрук роты, прибывший на место прежнего, тяжело раненного. Это был тот самый словоохотливый младший политрук, с которым Кройков ехал на грузовой машине.

За полтора месяца боев Петр сильно похудел. Его глаза, воспаленные от постоянной бессонницы, стали как будто темнее, черствее, отчужденней. На самом же деле эта отчужденность была выражением той внутренней борьбы, которую испытывал Петр.

Первое, что испытал Петр в столкновениях с прославленной немецкой армией, была боязнь, как бы не сделать какой-нибудь грубой оплошности, не быть легко обманутым врагом, не совершить наивного шага, который погубил бы все: ощущение неопытного фехтовальщика, вступившего в состязание с мастером. Потом с удивлением он стал убеждаться, что прославленный мастер не представляет из себя ничего исключительного, не делает ничего такого, чего Петр не мог бы предугадать и парировать, пользуется несколько довольно шаблонными, хоть и чрезвычайно гибко применяемыми приемами. Это открытие повергло вначале Петра в изумление, а потом вселило в него уверенность в своей силе, как командира. Второе, что пришлось Петру преодолеть в боях, — это постоянное чувство колебания, стремление снять с себя ответственность за тот или иной шаг, непреодолимое желание санкционировать каждое свое намерение в высших инстанциях. И тут Петр опять убедился, что инстанции почти всегда соглашались с его планами, и понемногу, в полуторамесячных жестоких боях, в нем выросло и укрепилось чувство личного достоинства и самостоятельности, позволявшее ему твердо, без оглядки, принимать любое решение и ощущать себя полностью ответственным за него. Третье, и главное, что он понял, заключалось в том, что на войне снарядом является не только стальной снаряд, выпускаемый из орудия, но и вся масса войск, устремленная на ту или иную цель. Он понял, что это самый сложный снаряд из всех имеющихся на войне, с чувствительнейшим, тонким механизмом. Для Петра стало ясно, что этот снаряд нуждается в особом попечении, что его нельзя пускать в ход попустому, без толку, в суетне, без ясного плана, — иначе наступит то чувство досады, разочарования, недоверия, которое может погубить все дело. Было очевидно, что пробивная сила и стойкость такого чувствительнейшего снаряда складываются из целого ряда условий, но основным условием, однако, является точность в работе командира и ясность задачи, которая ставится перед бойцами.

Эту точность Петр старался выработать, эти простые и ясные задачи ставить перед бойцами. Дело трудное в такой обстановке! Но что делать? Ведь, определяя план операций, следовало учитывать внутреннее, порой трудно уловимое, как бы подспудное настроение роты с той же тщательностью, с какой учитывается топография местности, количество боеприпасов и т. д. Это отлично понимал Петр. Понимал это и совершенно штатский человек, новый политрук роты Парфентьев, с которым Петр подружился.

Штаб роты помешался в избе посреди деревни, и командир дивизии с комиссаром, оставив тарантас у околицы, пошли пешком по сельской улице.

Путь был недалек. Возле околицы стояла артиллерийская батарея и горел скрытый, сложенный по методу сибирских охотников, костер. Рядом с первой избой, с пробитой снарядом стеной и с крышей, как бы сдвинутой набекрень, курилась походная, только что прибывшая кухня, слышался звон котелков и веселые возгласы. Какой-то тонкий досадливый голос твердил:

— Да как же нам? Мы третьей роты… Тоже весь день не емши…

И вдруг, видимо, получив наконец еду, тонко и радостно зачастил:

— Вот это правильно!.. Вот это спасибо… А то ждем, ждем. Нам говорят, кухня выехала. А когда она будет, а? Когда будет, скажите, пожалуйста.

Внезапная тень мелькнула возле сарая и стушевалась за углом. Перемитин зажег фонарик.

— Кто там?

Огромный пожилой, бородатый боец нехотя вышел из-за угла и остановился.

— Что тут делаешь? — спросил комиссар.

Боец молчал и переминался с ноги на ногу.

— Какого взвода? — спросил комиссар.

Боец ответил.

— Фамилия?

— Серегин.

— Что тут делаешь? — повторил комиссар.

— Да мы… — начал растерянно боец, — да мы так… Этого… так, значит… ложку пошел в избу попросить, свою затерял, — вдруг быстро сказал он, радуясь, что нашел выход из трудного положения.

— Разрешение на хождение по избам получил?

— Не-ету, — протянул растерявшийся снова боец.

— Не-ету! — передразнил комиссар, записывая в блокнот фамилию бойца и номер взвода, — Иди!

Боец медленно отошел.

«Ну, влетел! — досадливо думал он. — Теперь начнется история!»

Насчет ложки он соврал. Ходил он совсем не за ложкой. Он прибыл в роту недавно с пополнением, и это была первая деревня, которую при нем отбили у немцев. Едва вступили в деревню, как он вошел в первую избу и стал доискиваться у хозяйки, как было при немцах. «Ох, худо, родимый, все отобрали!..» — твердила женщина. Но Серегин глядел недоверчиво. Он отвел женщину в сторону: «Да ты не спеши, говори по порядку… Небось, не на митинге. Правду скажи… Я сам крестьянин… Колхозный конюх… Ты мне не ври». И колхозница повела его по двору в сарай и показала, что наделали немцы, и все плакала и твердила: «Да если бы я загодя знала, сама бы с вилами на них пошла… Я думала — о них так только в газетах пишут… Ох, звери, гады!..»

Но Серегин и тут решил проверить и пошел по другим избам, и всюду доискивался, и всюду женщины плакали и говорили одно и то же: замучил немец, вовсе замучил!..

И теперь, идя к себе во взвод и натыкаясь во тьме на сугробы, он старался не думать о неприятной встрече с начальством, а думать о том большом, что занимало его.

«Нет! — думал он. — Надо завтра еще по избам-то походить посурьезнее… Утро-то вечера мудреней… Бабы-то, они плакать горазды!»

Было уже поздно, но дел у Петра было попрежнему хоть отбавляй. Он сидел за столом, окруженный людьми, и просматривал бумаги, время от времени оборачиваясь к политруку Парфентьеву за советом. Парфентьев сидел на кровати и, сняв тяжелые сапоги, писал письмо домой, жене. Сегодня он впервые участвовал, в бою и описывал впечатления. Эти впечатления были для него самого совершенно неясны, но основное, что он чувствовал, заключалось в том, что, несмотря на весь ужас, охвативший его от этого свиста пуль и, главное, от минных разрывов, он, Парфентьев, не выказал своего страха, а, наоборот, вел себя так, как если бы ничего не случилось.

«А ведь не плохо для первого раза, честное слово, не плохо! — удовлетворенно думал он. — Но как же сделать так, чтобы действительно не бояться? Надо будет провести недельку в боевом охранении, тогда привыкну», — решил он, заканчивая письмо.

Открылась дверь, всклубился морозный пар, и в избу, отирая усы от тающей изморози, вошли командир дивизии и комиссар. Петр встал и вытянулся, а Парфентьев начал быстро обматывать вокруг ног портянки и натягивать сапоги, испуганно косясь на начальство.

Комиссар подошел к нему.

— Новый политрук роты?

— Так точно! — ответил Парфентьев, надевая второй сапог, который никак не натягивался, ибо портянка, завернутая столь поспешно, сбилась и превратилась в какой-то колтун.

«Что за напасть! — отчаянно думал он. — Надо бы переобмотать!.. Да не время!.. Ах, чорт побери!»

— Вы что, домой письма пишете? — просил комиссар, неодобрительно косясь на сапог Парфентьева.

— Так точно!..

Сапог не натягивался.

— Не время, не время! — сурово сказал Турухин. — Есть дела поважней!

Он отвернулся. А Парфентьев, рывком натянув сапог и чувствуя, что портянка окончательно сбилась и сжимает ногу, как стальная колодка, в смущении скомкал письмо и спрятал его глубоко в карман.

— Молодцы! Молодцы! — весело говорил между тем Петру командующий дивизией Перемитин. — Доволен! Очень вами доволен! Пойдемте посмотрим деревню.

Они вышли. Впереди шли Петр с Перемитиным, за ними комиссар, сзади, ковыляя, подвигался Парфентьев.

«Переобуться бы! — думал он в тоске. — Чорт, жмет!.. Переобуться бы!»

— Сюда, сюда! — сказал Петр. — Здесь был их штаб.

Они вошли в крепко сбитую крестьянскую избу. На лежанке тревожно шептались ребятишки, женщина раздувала самовар.

— Привет хозяевам! — сказал Перемитин. — Так у тебя тут ихний штаб был? — обратился он к женщине.

— Был, был, — отвечала женщина, — был, чтоб ему провалиться!.. Сам енерал приезжал… Три денщика на одного енерала…

— Во как! Зачем же так много?

— А хрен его знает! — серьезно сказала хозяйка. — Надо быть, для фасону.

На столе лежали пустые бутылки с немецкими этикетками. Консервные банки валялись на подоконнике, на полу. Скромные крестьянские бумажные цветы, украшавшие почетный угол избы, куда обычно прикалывают семейные фотографии, были сорваны. Вместо них были прикреплены фотокарточки участников пира: два офицера с бутылками на фоне Эйфелевой башни, три офицера с бутылками на сгоревшей улице французского города Тура, пять офицеров с бутылками, сидящие на полу какой-то католической часовни.

Осмотрев избу, — в те дни все это было внове, — Перемитин со спутниками вновь вышли на улицу, а детские головки, юркнувшие в глубь лежанки при их входе, опять показались над печкой, И белокурая тонконосая девочка острым быстрым шопотом спросила:

— Ванька! Это наш генерал, а?..

— Генерал! — солидно ответствовал Ванька.

— А тот, сзади… который хромой?

— Хромой? — сурово спросил Ванька. — Какой хромой?.. Это у него сапог жмет. Не видишь? Эх ты, баба! — презрительно заключил он.

На западной околице села в брошенных немцами блиндажах расположились отделения роты.

Мигая, горел огонь лампы, стоявшей на столе. На печке кипел чайник. Рядом сушились шинели. Бойцы чистили оружие, — в воздухе мелькали шомполы, обернутые тряпками, пропитанными черно-зеленым маслом. Двое-трое бойцов, вооружившись иголками и нитками, были заняты мелкой починкой одежды. Красноармеец Федосеев, по профессии портной, пришивал пуговицы. Он сидел на соломе, по-портновски поджав под себя ноги, и работал так ловко и прочно, что к нему даже из соседних землянок приходили за помощью по части починки и подштопки.

К тому же Федосеев был еще и запевала. Он запевал негромко, нежным, чувствительным тенорком, и мелодия, легкая, привычная, плавно скользила над лампой, озарявшей серьезные, мужественные лица:

Тучи над городом вьются…

В углу возле печки примостился красноармеец Канадин. Он готовил «Боевой листок». Он уже наклеил передовицу, статью политрука, описание боев под селом, подверстал отдел юмора. Теперь он подклеивал стихи о санитарке Катюше Деревенко, написанные ротным поэтом:

Не цветут уж яблони и груши,

Дед мороз хозяином идет,

Не выходит на берег Катюша,

Она с фронта раненых несет…

Когда в землянку вошел Перемитин, все встали и вытянулись. Командир взвода подошел с рапортом. Не встал по форме только один Кройков. По странной случайности он сидел, подобно политруку, без сапог и теперь спешно и взволнованно старался намотать портянки. Комиссар дивизии, рассерженный тем, что повторилась в точности картина, уже виденная им в командирской избе, приблизился к Кройкову и спросил:

— Какого взвода?

Кройков бойко ответил, встав и держа за ушки тяжелые походные сапоги.

— Почему без сапог, когда находитесь на виду у врага? А что, если немец сейчас пожалует?

Кройков не сумел ответить. Он стоял и глядел куда-то вбок, в то время как политрук Парфентьев смотрел на него понимающими, соболезнующими глазами.

— Каждый боец должен это понимать, — сказал комиссар, — партийный и беспартийный… Ты беспартийный?

— Партийный, — упавшим голосом ответил Кройков.

— Партийный? — комиссар изумленно посмотрел на Кройкова. — Вот уж не похож на партийного! Тем более, — строго добавил он, — надо быть примером для других, а не распускаться. Как фамилия?

— Кройков.

— Кройков? — комиссар еще более изумился: так вот он, тот знаменитый Кройков, который один встретил два вражеских танка, получил орден, и сегодня опять отличился в бою, и снова будет представлен к награде.

Подошел командир дивизии.

— Кройков? — спросил он. — Привет, Кройков! Что, ноги греешь?

— Грею, — уныло сказал Кройков.

— Грей, грей! — произнес Перемитин. — Ишь, натружены ноги-то, жилы выступили, — добавил он, сердито косясь на комиссара. — Ты бы их помассировал, — промолвил он, наклоняясь над ногами Кройкова.

— Помассирую, — сказал Кройков, не зная, куда девать голые ноги.

— Так, так, действуй, действуй! — произнес Перемитин и выпрямился. — Спасибо вам всем, друзья, за сегодняшнее дело. Отлично работали. И командиру и политруку вашему особое спасибо.

Обратно Перемитин и Турухин ехали молча. Турухин был человеком знающим, много работающим, но одним из тех, которых зовут «начетчиками». Он никак не мог приложить свои книжные знания к тому огромному потоку людей, с которыми ему приходилось иметь дело.

Перемитин знал это. И теперь, сидя рядом с комиссаром, испытывал острое желание чем-нибудь уколоть его. Он долго молчал, а потом сказал, как бы мимоходом, почти равнодушно:

— А мне нравится этот новый политрук у Котельникова. Жизнь понимает. Люблю таких.

Комиссар вздохнул и, не желая вступать в прямое пререкание с командиром дивизии, ответил:

— Ничего… Впрочем, надо еще проверить, каков он будет в работе, — добавил он уже более резко. — Какой-то он мешковатый, разболтанный… штатский… Вот сегодня эта история с сапогами.

Перемитин раздраженно отвернулся, и больше за всю дорогу они не промолвили ни одного слова.

Приехав, Перемитин доложил штабу армии обстановку. А через двадцать четыре часа — в ночь на 5 декабря — пришел шифрованный приказ Ставки об общем наступлении на немцев под Москвой.

Предыдущая главаГлава 6 из 12Следующая глава