Работа московских вузовцев по возведению противотанковых рвов и эскарпов еще не закончилась, когда начались заморозки. Глинистая почва стала твердой, как камень. Парни и девушки работали ломами и кирками, откалывая тяжелые, промерзшие куски земли, словно это был гранит. Норма выработки не уменьшалась, и часто приходилось работать до полночи.
Но молодость есть молодость, и в молодости все смешит и развлекает: и то, что Костя Смирнов, влезая на бугор, оступился и шлепнулся в противотанковый ров; и то, что Катя Петрова ожидала писем от жениха, а получала все время письма от бабушки; и то, что за этой же Катей Петровой ухаживал техник-интендант из соседней саперной роты и приносил ей в подарок вместо цветов — перья, пузырьки с чернилами и скрепки для бумаги… Смех не умолкал в землянках, куда молодежь возвращалась после работы. Окрестные саперы, скептически встретившие поначалу вузовцев, теперь приходили к ним по вечерам, чтобы попеть, повеселиться.
Хотя землянки, конечно, были у парней точно такие же, как у девчат, внешний их вид резко разнился друг от друга. В то время как у парней все было навалено, наставлено, окурки, как снег, устилали пол, вещевые мешки лежали на столе, а котелки под изголовьями, у девушек землянка имела домашний, уютный вид, с аккуратно убранными постелями, с полотенцами, висевшими на гвоздиках, с зубными щетками в разноцветных футлярах, с баночками глицерина, с откуда-то раздобытыми картинками на земляных стенах и даже с гитарой у Вариного изголовья.
Поэтому собирались всегда по вечерам у девчат. Катя Петрова и Оля Котельникова готовили чай. Хлеб и сахар собирали вскладчину. Студенты-юристы Фомин и Серегин спорили друг с другом о любви, о будущем Европы и о том, может ли человечество жить без войн. Студент-химик Костя Смирнов, тот самый, что свалился в противотанковый ров, запевал, пощипывая гитарные струны:
Раскинулось море широко…
Костя учился на химика, но думал стать судостроителем. Он мечтал построить какой-то огромный пароход, кажется, водоизмещением в восемьдесят тысяч тонн. На этом пароходе должны были быть все удобства, вплоть до туристских самолетов. Здесь не должно было быть ни первого класса, ни второго, ни третьего, — всем пассажирам предоставлялись одинаковые одноместные каюты. По ночам, при свете мигающей лампы, под сонный ропот юристов, машиностроителей, языковедов, спавших на нарах, Костя готовил чертежи этого гигантского парохода. Он не показывал чертежей никому, кроме Вари, которую считал строгой и дельной и которую очень уважал. И Варя, относившаяся ко всему скептически, с резкой насмешкой, внимательно просматривала чертежи и говорила:
— А знаешь, это может получиться! Честное слово, это может получиться!
Аккуратно приходил на эти вечорки саперный техник-интендант Шура, влюбленный в Катю Петрову. Это был тихий, молчаливый, робкий человек. Он совершенно немел, когда видел Катю, и не мог вымолвить ни слова. Несколько раз твердо решал он объясниться с ней и, зная свою робость и неумение говорить, готовил на бумажке тезисы будущего объяснения. В этих тезисах было все: и описание городка, где он родился, и краткий очерк того, как он, Шура, долго жил, усердно работал и старался быть лучше и чище других, и никогда не влюблялся, потому что не находил девушки, которую мог бы полюбить на всю жизнь. И вот теперь он нашел именно эту девушку.
Изложение финального тезиса, который обозначался на бумажке за № 11 и всего тремя словами: «Я люблю тебя», было неясно для самого Шуры.
Приготовив тезисы, Шура отправлялся на вечорку, но молчал попрежнему, так как при виде Кати забывал все написанное. Он молчал, колол сахар и ставил самовар. Он умел ставить самовар, как никто, и почти все искренне полагали, что молчаливый техник-интендант за тем только и приходит, чтобы упражняться в приготовлении чая. Сердце его сжималось от тоски, а он ставил самовар и колол сахар.
Ольга продолжала получать бесконечные письма от Миши. Эти письма становились ото дня ко дню все неистовее. В каждом письме имелись постскриптумы, которые подчас бывали длинней самих писем. И каждый раз, получив такое письмо — залог верной, горячей, немеркнущей любви, — Оля вынимала из вещевого мешка фотографию Миши и целовала ее, обливаясь слезами:
— Милый мой! Ненаглядный! Любимый!
Даже Варя, относившаяся к Мише с недоброжелательством и с каким-то внутренним нетерпением, вынуждена была признать при виде груды писем, обвязанных голубой лентой, хранившейся в коробочке рядом с иголкой, нитками, пуговицами и пожелтевшей программой любительского школьного спектакля:
— Да, этот, пожалуй, любит!
В конце октября, когда рытье эскарпов уже почти закончилось, налетели немецкие бомбардировщики и забросали бомбами саперов и вузовцев. В этой бомбежке были убиты Костя Смирнов и Катя Петрова.
Вечером студенты разбирали вещи Кости и Кати, готовили их к отправке на родину. В мешке Кати нашли пачку писем: все от той же бабушки, жившей где-то около Томска. В мешке у Кости нашли записную книжку. Из книжки выяснились две вещи: во-первых, что Костя по окончании работы над эскарпами решил итти в летную школу, и, во-вторых, что, кроме восьмидесятитонного парохода с одинаковыми для всех каютами, он хотел еще построить пловучую станцию-городок среди Атлантического океана и цельно-металлический катер, развивающий скорость порядка четыреста километров в час.
Из этих данных и составил свою надгробную речь о Косте юрист Леня Фомин.
— Вот, — сказал он, — здесь, в этом скромном дощатом гробу, лежит наш товарищ, который жил среди нас, смеялся, грустил, пил чай, пел песни, играл на гитаре. Может, он стал бы великим инженером, славным судостроителем. Может, имя его осталось бы в веках, и грядущие поколения с восторгом и уважением произносили бы это имя. Но проклятые фашисты убили его, как они убили в разных концах земного шара тысячи других юношей, что, возможно, стали бы гениями и помогли человечеству жить и итти вперед к счастью и свету. Вечная память Косте — другу и брату, который погиб на своем незаметном посту. Пусть не построен ни пароход, ни катер, ни городок среди Атлантического океана, пусть ничего не узнает о Косте человечество, — память о нем будет жить, пока жив хоть один человек, стоящий сейчас здесь, у его гроба! Клянемся в этом, друзья!
Речь о погибшей Кате взялся произнести техник-интендант Шура. Всю ночь готовился он к речи, но когда наступила решающая минута, так растерялся, что все забыл и, стоя над гробом, вдруг сказал то, чего не решался сказать живой Кате:
— Товарищи! Я любил ее! Я любил ее, товарищи!
Помолчав, махнул рукой, сошел вниз, сел на пенек и заплакал.
Над свежей могилой товарищей студенты и студентки постановили не возвращаться в Москву, а итти добровольцами в Красную Армию.
Так и сделали. Группа вузовцев, работавшая над эскарпами, распылилась по разным частям, подразделениям и школам армии — кто в стрелки, кто в танкисты, кто в связисты, кто в фельдшеры. Они затерялись в необозримых пространствах войны и, встречаясь на фронтовых дорогах, нередко не узнавали друг друга — так все изменились, — а узнав, целовались крепко, по-солдатски, смеялись, хлопали друг друга по плечу и вспоминали смешное и наивное время, когда рыли вместе рвы, вспоминали землянки, гитару, техника Шуру (где-то он теперь!), вечорки, споры и две милых зеленых могилы на подмосковном холме, среди осенних голых берез и рыжей размокшей глины.
Оля и Варя пошли в снайперскую школу и по окончании ее были направлены в действующую часть. Где только они не побывали! Они научились спать на снегу, не раздеваться по неделям, научились голодать, холодать, итти и итти вперед среди свирепой поземки, разводить невидимые врагу костры. Они изучили шаг за шагом великую науку солдатской жизни, где значилось, что солдат должен есть, коли пришла еда, даже тогда, когда не хочется есть — про запас, мало ли что будет впереди; спать, коли имеется хотя бы малейшая возможность поспать, — тоже про запас, и главное (в этом заключался самый серьезный предмет солдатской науки) — быть верным другом в беде и не бояться смерти.
Они научились не отставать от мужчин ни в чем — ни в марше, ни в починке сапог, ни в атаках; лица их стали грубыми, обветренными, руки цепкими, мускулистыми, мозолистыми, ноги тоже мозолистыми. Слава о храбрых девушках-снайперах прошла далеко за пределы дивизии.
Только один раз отправились они с передовых в штаб фронта — получать ордена.
Ордена выдавал генерал. Он стоял у большого покрытого красным сукном стола и каждому из тех, кто по очереди подходил за наградой, крепко жал руку и говорил поздравительные слова. Было очень торжественно и после фронта непривычно от этих высоких стен и яркого света. Каждый из награжденных, получив орден, козырял, делал налево кругом и отходил от стола четким строевым шагом.
После вручения орденов Оля пошла в военторг, чтобы сделать кое-какие закупки, а Варя, дожидаясь ее, решила прогуляться по городскому саду.
Это был провинциальный садик с дощатой раковиной для оркестра, с пустой мокрой асфальтовой танцовальной площадкой, с вороньими гнездами на огромных тополях, с видом на озеро и с бомбоубежищем, вырытым рядом со сценой эстрадного театра.
Варя прошла разок-другой по садику, затем одинокая фигура, сидевшая на скамейке, обратила на себя ее внимание. То был невысокий боец в теплой шапке, в длинной, не по росту, шинели, в огромных сапогах, с баклажкой у пояса.
Варвара подошла и села с ним рядом. Это был свой, фронтовой, оконный из окопных. Варвара уважала таких неказистых и любила с ними беседовать.
— Здравствуйте, — сказала она, — давайте знакомиться. Вы ведь тоже получили сегодня орден. Варвара Окнова.
Боец встал и робко протянул ладонь.
— Кройков, — сказал он.
Сели.
— Закурим? — спросила Варвара и вынула из кармана кисет.
Закрутили цыгарки, причем Кройков завертывал так ловко и быстро, что Варвара с уважением следила за ним: она любила все ловкое, умелое, ладное.
— Хорошо вы это делаете! — сказала она.
— Мастеровой, — отвечал он, — всю жизнь самокрутки курю. Плотник.
Теплый дымок приятно защекотал ноздри. Затянулись.
— «Дукат», — удовлетворенно сказала Варвара. — Хороший табак. Двенадцать рублей пачка.
— Самосад лучше.
— Вы издалека?
— Сибирский, — сказал Кройков. — А вы хорошая, с вами легко разговаривать. Хотите, я вам о Сибири расскажу?
И стал рассказывать. А потом перешел на рассказ о плотницком деле. Говорил дельно, живо, с шуткой, рисовал на мокром песке пальцем какие-то чертежи, и каждый раз, когда поворачивался, Варе казалось, что от него идет плотницкий запах — запах стружки, свежего дерева и рабочего пота.
— Вот как! — сказал он в заключение. — Вот это и есть наше дело. А вы хорошая, с вами легко разговаривать. Ну-с, закурим!..
Закурили еще раз, и опять Варя поразилась, как легко и ловко закручивает он папироску. Она спросила:
— У тебя семья есть?
— Нет. Одинок.
— Ну, расскажи еще что-нибудь.
Он стал рассказывать о сибирской охоте. Снова рассказывал живо, с шуткой, с каким-то ясным, спокойным и острым проникновением в шумы, краски и запахи природы. Варвара слушала, не перебивая, и все поглядывала на него с изумлением: откуда все это в столь неказистом, неуклюжем, маленьком человечке? Она спросила:
— Ты книжки читаешь?
— Мало… Только партийные.
— Партийные?
— Ну, конечно. Сам я партийный.
И Варвара, как и все, кому Кройков говорил, что он член партии, с удивлением уставилась на него. Он спросил:
— Вы что так смотрите?
— Да не похож ты, брат, на партийного.
— Здрасте! — обиженно протянул Кройков. — Чем же я не похож? Человек как человек. Ну, до свиданья, спешу.
Он встал и пошел. И хотя он был немного обижен на Варвару за ее последние слова, но от разговора с ней у него осталось какое-то радостное, веселое, легкое чувство.
«А она хорошая, с ней легко разговаривать», — строго и признательно думал он.
И, сидя на грузовике, везшем его обратно в часть, он все вспоминал и вспоминал Варвару, и все думал о том, что она хорошая и с ней легко разговаривать.
«Эх, не спросил, замужем ли она, — вдруг досадливо подумал он, — да и адреса у нее не взял… Ищи теперь ее на войне, свищи! — печально соображал он. — Нет, не умею я с девчатами разговаривать».
Рядом с Кройковым на грузовике сидел человек в боецкой шинели, с двумя кубиками в петличках и с красной звездой на рукаве — младший политрук. Он все время заговаривал о Кройковым, но Кройков, думая о своем, отвечал скупо, и младший политрук наконец примолк. И только, когда выехали из леса, спросил:
— Далеко до Васильевки?
— Теперь недалече, — ответил, думая о своем, Кройков.
— Вот это хорошо, что недалече, — словоохотливо откликнулся младший политрук. — Устал, три дня еду. Да и вещи тяжелые, — сказал он, указывая на вещевой мешок и сундучок, запертый на висячий замок. — За назначением еду, — добавил он, дружелюбно вглядываясь в Кройкова.
— Так, так, — промолвил, думая о своем, Кройков.
— Я человек не военный, — сказал младший политрук, радуясь, что разговор завязался, — до войны заведующим универмагом работал в маленьком городке. Коммерсант, — заметил он, усмехаясь. — Сам я южанин… К сливам привык, к солнцу, к абрикосам… Ну вот, а теперь мобилизовали. Ну как, трудно воевать, а?.. Трудно? — с любопытством спросил он.
— Воевать-то не трудно, — ответил, думая о своем, Кройков, — бить немца трудно.
А Варя, встретив Олю, была задумчива, неразговорчива и внезапно раздраженно отрезала:
— Да что ты все болтаешь, болтаешь! Помолчи. Болтай со своим шоколадным Мишей.
Девушки пробыли еще четыре дня в городке. Посетили концерт в ДК, три раза выступали с докладами о своей боевой работе, поехали в лазарет, где тоже выступили с докладами, пошли напоследок в кино — и снова фронт. И снова стужа, поля да леса, запах стрельбы и машинного масла, вкус стрельбы и глинистой пыли, забивающей нос и рот, грохот стрельбы и минных разрывов.
И чем больше уходило дней и недель, тем все туманней, расплывчатей казалось довоенное время — Москва, постель, простыни, одеяло, кастрюли, прогулки, — и все это стало, наконец, таким неясным и далеким, что даже Варвара однажды воскликнула:
— Слушай, Олька! Да жили мы когда-нибудь в Москве или нет?
В этот вечер Оля вынула зеркальце из глубины вещевого мешка и долго разглядывала свое лицо. Да она ли это на самом деле? Нет, это не она! Это что-то другое. Что-то непонятнее, страшнее и лучше!
Прошло еще две недели. Однажды, когда Оля пошла в штаб полка, писарь сказал ей:
— Котельникова, тут тебя спрашивает один парень.
— Парень?
— Натурально, не девка!
— Да где же он?
— Найдется, не пропадет.
Действительно, парень нашелся — он был у командира полка. Когда Оля увидела его, кровь схлынула с ее щек и телу стало так холодно и так жарко, словно в брезентовой бане на морозе. Миша!
Они бросились друг к другу и взялись за руки, едва переводя дыхание. И Оля заговорила, в то время как писарь, глядя на них во все глаза, почесывал в изумлении за ухом карандашом:
— Мишенька мой! Дорогой! Золотенький!
Как выяснилось, Миша прибыл из штаба армии, чтобы отобрать подходящую молодежь для лыжного отряда.