Вот что произошло недели за две до того, как дивизия, где ротой командовал Петр Котельников, прибыла на фронт.
В ночь на второе октября 1941 года немецким солдатам был зачитан приказ:
«Солдаты! За два года войны все столицы континента склонились перед вами, ваши знамена прошумели по улицам лучших городов Европы. Вам осталась Москва. Вот она — перед вами! Возьмите ее! Заставьте ее склониться — это последняя столица Европы, которая еще не принадлежит вам. Пройдите же и по ее площадям. Москва — это конец войны. Москва — это отдых. Вперед!»
На рассвете около двухсот танков последовательными эшелонами двинулись в стык двух наших армий, оборонявших столицу с запада. Было хмурое осеннее утро, боевые охранения, первыми заметившие врага, подали соответствующие сигналы своим подразделениям и вступили в бой, постепенно оттягиваясь, чтобы дать простор противотанковому оружию. Загремели пушки, бронебойные ружья, гранаты. Наши танки, весьма малочисленные, выступили навстречу немецкой лавине.
С холма, где разместился в тот памятный день командный пункт дивизии, был отчетливо виден этот утренний танковый бой — стальные коробки, стремительно маневрирующие, то приближающиеся почти вплотную друг к другу, то расползающиеся по сторонам. Некоторые из них останавливались на месте, накренившись, не переставая стрелять, — подбиты! Гул пушек, резкая дробь пулеметов. Возле леса, сначала едва заметно, потом все более и более ярко, разгорелись три огромных костра — подожженные танки. Море огня: в тумане казалось, что горит весь лес. А в переливающихся огненных отблесках колыхались отдельные шевелящиеся, как бы бесконечно выливающиеся откуда-то пятна: немецкая атакующая пехота. Все ближе и ближе бой, вот уже где-то рядом, в лесу, загремели выстрелы.
Наши бойцы были подготовлены к тому, что решительный бой за Москву вспыхнет со дня на день, и начали сражение стойко и спокойно, в том отличном для военного дела состоянии духа, когда вооруженному человеку, встречающемуся с атакующим врагом, все кажется легким, простым, даже веселым, а сам он себе сильным, задорным, озорным.
Первые немецкие атаки были отбиты легко. Но немцы не только не прекращали атак, но, напротив, усиливали их, между тем как наш артиллерийский огонь ослабевал, а снаряды полковых противотанковых пушек иссякали. Налетали немецкие бомбардировщики — волна за волной, но нашей авиации все еще не было над полем боя, а когда наконец показались наши истребители, то «Юнкерсы» испарились и вновь появились через минуту после того, как «Миги» ушли на заправку.
К концу дня немецкие танки прорвали нашу линию обороны, вырвались на оперативный простор и, обтекая отдельные очаги сопротивления, устремились вперед. Они шли ускоренным маршем по дорогам, среди осыпающихся осенних лесов, мимо деревень, где население, застигнутое врасплох, не ожидавшее их прихода, принимало их за свои, советские танки. Немецкие танкисты, веселые, уверенные, поедали яблоки, высовываясь из башен, и с ходу подстреливали кур и гусей — на обед. Вскоре новый приказ был зачитан им:
«Солдаты! 90 километров осталось до Москвы. Поход близок к концу. Еще усилие — и вы у цели. Перед вами теплые зимние квартиры, благоустроенный европейский город и слава. Я требую от вас не больше того, что вы уже сделали. Вперед!»
Шестнадцатого октября, ранним утром, танковая группа фон Шутте, легко продвигавшаяся на восток, натолкнулась на жестокий контр-удар, была отброшена и, словно шар, с размаху налетевший на стену, завертелась на одном месте.
Этот контр-удар нанесли новые части, только что прибывшие и образовавшие под Москвой заслон. В числе их была дивизии, где командиром роты состоял Петр Котельников.
Дивизию бросили в бой с марша. Поздно вечером рота, которой командовал Петр, заняла позиции. В полночь Петр, закончив все телефонные разговоры, окончательно отработав и утвердив план обороны, усталый, похудевший, взволнованный всеми впечатлениями дня, стал обходить траншеи. Шел сильный дождь, и во тьме и дожде бойцы роты, многие из которых были известны Петру вот уже несколько лет, казались в своих касках и полной амуниции какими-то странными, незнакомыми, настолько необычными, что Петр с невольным удивлением вглядывался в них. Понемногу глаз привык к темноте, и Петр стал различать отдельные лица.
«Да неужто это Сафонов? — говорил он себе. — А тот Лузарек? А это Лобакин? Вот они какие на войне… И в лицах что-то другое…»
Он шел своим резким, размашистым, уверенным шагом, приветствуя каждого бойца веселым, ободряющим возгласом, и бойцы весело и бодро отвечали ему, с удовольствием глядя на его высокую решительную фигуру.
«Вот какой у нас командир! — как бы говорил каждый взгляд. — С этим не пропадешь. И весел, и лицо спокойное — значит все в порядке…»
И Петр, идя по траншеям, чувствовал эту спокойную и радостную уверенность каждого бойца и том, что он, Петр, командир, знает, как победить врага, обдумал и решил все так, как надо, и знает что-то особенное, большое, важное, необходимое для общего благополучия и победы, чего не знает никто из бойцов. Он шагал все дальше и дальше, ощущая какое-то внутреннее удивление перед тем, что вот он, Петр, тот самый Петр, который кажется ему самому таким неуверенным и слабым во многих вещах, который любит музыку, собирает почтовые марки, обожает молоко к чаю, был голубятником и еще совсем недавно выслушивал наставления от своего отца, — теперь вот кажется всем этим бывалым людям человеком суровым и строгим, знающим и уверенным в трудном деле войны.
«Но ведь это так! Я действительно предусмотрел все возможное, обдумал все, расположил все как надо… Я сделал так, чтобы было хорошо», — думал он, шагая решительным шагом, и чувство нежности и любви к этим людям, уверенным в нем, как бы доверившим ему свою жизнь, судьбу своих жен, детей, все больше и больше охватывало его.
Он пришел в свою землянку в счастливом и радостном настроении и лег отдохнуть.
Перед рассветом прошел дождь, и земля, едва забрезжило, покрылась густым, тяжелым туманом. Тусклые клочья его ползли по траве и медленно поднимались вверх, наткнувшись на деревья. Земля была сырая, осенняя, с желто-коричневыми и ржаво-красными пятнами увядания, с далекими мокрыми избами, с мутной свинцовой рекой и черными галками, летавшими над холмом.
Пулеметчики Кройков и Зинялкин сидели в пулеметном окопчике за станковым пулеметом, обращенным на запад. Окопчик был невелик и глубок; на дне его лежали плащ-палатки, два котелка, пять банок с мясными консервами, пулеметные ленты и большой кусок сахара, аккуратно завернутый в газету. Кройков в свой длинной, не по размеру сшитой шинели, в каске, которая тоже была ему велика, стоял возле пулемета и ножичком строгал прутик, понадобившийся для починки крышки баклажки. Зинялкин смотрел вдаль, щуря глаза от надвигавшегося тумана, и тихо напевал мотив, заимствованный с патефонной пластинки, принадлежавшей дивизионному интенданту. Время шло, клочья тумана стали распадаться на нити, рассеиваться, а немцы не появлялись; где-то рядом пискнула птица, помолчала, пискнула еще раз, помолчала и вдруг зачирикала звонко и однообразно, радуясь спокойствию, тишине и общему благополучию. Зинялкин присел, свернул самокрутку и закурил, пуская дым в рукав шинели. Здесь, на дне окопа, пахло патронами, щами, сыростью, мокрой шерстью шинелей и сапогами.
— Разоспался немец-то! — сказал Зинялкин. — Чи он с девками, чи что!..
— Не балагурь! Смерть-то рядом! — сердито и тихо сказал, продолжая строгать, Кройков.
Кройков чувствовал себя не совсем уверенно. Он много наслышался о немецких атаках и сейчас, сидя в окопе, тревожно прислушивался, ожидая, что вот-вот произойдет нечто внезапное, необъяснимое, чему невозможно противостоять, от чего страх охватит не только всех вокруг, но даже его, Кройкова, сибирского плотника, коммуниста, который решил стоять на смерть и ни за что не отступать.
«Да ерунда! — старался он думать равнодушно. — Ну что тут может случиться особенного? Болтают! Не страшней, чем у нас в Сибири в лесу, когда медведя на охоте встретишь: ведь я встречал — ничего!»
Но как он ни старался себя успокоить, все в нем было до крайности напряжено, и он вздрагивал от каждого неожиданного шума. Руки у него похолодели. На сердце тоже было зябко и неприятно.
Позиции роты пролегали по холму, и с высоты далеко и широко, сквозь расползающуюся пленку тумана, видны были другие холмы, другие лощины в кустах и деревьях. Вот подул ветер, облака раздались, брызнуло солнце, и — словно это был сигнал — послышалось монотонное приближающееся гудение моторов — пятнадцать «Юнкерсов» показались над холмами, не спеша построились в круг, один из них вдруг нырнул, и несколько громыхающих последовательных ударов потрясли землю.
— Ну, держись! Началось! — промолвил Кройков.
«Юнкерсы» подплывали к позициям роты. Столбы земли и пламени вздыбились над холмом. Засвистали осколки камня и бомб. Заговорили фашистские пушки, — снаряды врезались в холм, дробя его, вырывая с корнями деревья, обжигая кустарник.
А холм молчал, словно ни одной живой души не было на его вершине и склонах.
Несколько десятков вражеских танков показались справа, за ними крупная группа мотопехоты. Холм молчал.
Танки остановились, как бы раздумывая, затем двинулись вперед. Холм молчал.
И только когда танки почти вплотную приблизились к завалам и проволочным заграждениям, окружавшим высоту, застучали фланкирующие пулеметы, отсекая пехоту от танков. Блеснула искра на склоне холма, за ней другая, третья — заработали противотанковые ружья. Загорелся вражеский танк. Он накренился и остановился. Остальные шли дальше. Грохот противотанковых гранат, вспышки бутылок с горючим!
То, что последовало за этим, было действительно невообразимо. Танки шли волна за волной, и сколько ни поджигали их, сколько ни пробивали снарядами, на смену им появлялись все новые и новые танки. Огненный вихрь обрушился на роту. Все шипело, свистело, дымилось. Немецкие пикировщики гудели в небе, сбрасывая расчетливо и методично бомбу за бомбой. Грохот, адский, непередаваемый горячий грохот. Казалось, дымится не только земля — дымится мозг.
Оглушенный, ослабевший, в каком-то полусознании сидел Кройков в споем окопчике. Первые четверть часа он вообще не понимал ничего и только машинально нажимал спусковой крючок пулемета. «Да, это тебе не медведь!» — в ужасе подумал он вдруг. Все — осязание, обоняние, зрение, слух — отказывалось работать, в мозгу что-то гомонило, стучало, сверкало.
Но понемногу, как всегда бывает с сильно и внезапно напуганным человеком, организм привык ко всему этому шуму и гаму, осязание, зрение, слух стали различать во всем этом хаосе его отдельные звенья.
«Отступают!» — радостно подумал Кройков, вдруг увидев, как отошла под артиллерийским огнем немецкая пехота.
— Правильно, отступают! — радостно крикнул он, чувствуя в этом незначительном отступлении немецкой пехоты какую-то силу, укрепляющую его, Кройкова.
Он начал всматриваться, — грохот, сверкание, дым как бы отошли куда-то подальше, в глубь мозга. Кройков увидел дымящиеся танки и немецкую пехоту, отползающую к лесу.
«Так что ж тут особенного, — подумал он, — так же горят, когда их подобьют… И идут-то не очень уверенно. И даже бегут! — радостно констатировал он, увидев, как отхлынул назад попавший под пулеметы небольшой немецкий отряд. — Надо только держаться и стрелять хорошо. Вот и все!»
Несколько атак было отбито. Опять заговорила немецкая артиллерия. Пламя и пыль встали над холмом. Казалось, он перемолот, раздроблен, камень смешан с песком, с разбитыми бревнами укрытий. Казалось, ни человека, ни дерева, ни куста не может остаться в живых на этом старом горбе после такого обстрела.
Но когда немцы пошли в атаку, охватывая холм с флангов и одновременно нанося удар в центре, снова заговорили противотанковые пушки, затрещали пулеметы, автоматы.
И опять налетали пикировщики, и опять разрывались снаряды, словно немцы решили вырвать из земли этот непокорный холм. Пламя кружилось над его лысой вершиной, как над вулканом.
И снова следовала атака за атакой, и снова холм встречал врага смертоносным огнем. И опять били пушки. И опять перемазанный в глине Петр проползал из окопа в окоп:
— Держимся?
— Держимся, товарищ лейтенант! — отвечали бойцы, и им было радостно, что командир тут же, рядом, видит все, уверен, спокоен.
Пулемет Кройкова и Зинялкина был один из тех, которые поддерживали фланкирующий огонь. Пулемет стрелял хорошо, несколько раз подряд отрезая от танков немецкую мотопехоту. Теперь Кройков совсем успокоился. Чем дольше длился бой, тем ясней и отчетливей убеждался он в том, что ничего исключительного нет в немецкой танковой атаке, что так же, как и наши танки, горят и их танки, когда попадает меткий снаряд, что мотопехота совсем не идет без танков, что часто пехота и танки останавливаются, наткнувшись на плотный огонь, неуверенно тычутся, беспорядочно отходят. «А болтали-то о них, болтали!» — презрительно и спокойно думал Кройков. И, видимо, о том же думал Зинялкин потому что однажды, при виде распавшейся немецкой цепочки, удиравшей от наших гранатометчиков, он пробормотал:
— А немец-то! Тоже не любит пули в живот.
— Люди как люди, не медведь! — ответил Кройков, и эти слова отчетливо выразили его уверенное, спокойное отношение к происходящему.
Веселое, глубокое чувство удачной, ладной работы охватывало обоих пулеметчиков по мере того, как длился бой. Скинув шинели, утирая пот черными от масла и патронных лент ладонями, они ощущали ту горячую и вместе с тем солидную деловитость, которую ощущает человек, знающий, что делает, и понимающий, что дело его идет хорошо. Изредка они перекидывались короткими вескими словами. Вокруг хлопали мины, разрывались снаряды, но они уже не обращали внимания на весь этот шум войны, он стал для них элементом работы, подобно тому, как шум станка является элементом работы токаря. В пылу работы этот шум не только не мешал им, но как бы подхлестывал своим упрямым бешеным ритмом. Они были так заняты своим делом, так взволнованы и воспалены им, что потеряли способность видеть и слышать все, не касающееся этого дела. Это было словно вдохновение, — и когда, во время короткой передышки боя, Кройков, утирая пот, огляделся вокруг, то с удивлением подумал: «А ведь уже за полдень… Облаков нет, солнце светит… и птицы летают». Среди дыма и грохота взрывов низко над землей мелькнула какая-то птица.
Три раза к ним подползал Петр. Он спрыгивал в узкий окопчик, вытирал грязь с шинели и спрашивал, глядя на пулеметчиков отсутствующими, возбужденными глазами:
— Держимся?
— Держимся, товарищ лейтенант!
Один раз Зинялкин прибавил в своем обычном задорном тоне:
— Мины нас не берут… Мы с ними сродственники…
Когда Петр уполз, Кройков снова сердито сказал Зинялкину:
— Не балагурь! Смерть-то рядом!
Так продолжалось до сумерек. В сумерках группе немецких танков удалось прорваться, и два тяжелых, украшенных изображением тигра, танка устремились к окопчику, где сидели Кройков и Зинялкин. Кройков первый заметил их, схватил две бутылки с горючей жидкостью, прижался вплотную к земляной стенке и крикнул Зинялкину, который, сразу обмякнув и побледнев, пригнулся ко дну окопа:
— Теперь прощай, брат!.. Не поминай лихом!..
На секунду его охватил смертельный страх. Руки, ноги, все тело ослабло, голова закружилась.
«Да что там! — свирепо и горько подумал он. — Не сатана ведь! Сидит, небось, в танке и тоже трясется! Эх, была — не была!»
Он бросил одну бутылку в хвост танку, потом, выждав, другую. Вторая бутылка попала в цель. Пламя пробилось сквозь отверстие рядом с тигром. Что-то тупое и сильное резко откинуло Кройкова в сторону, он потерял сознание: это выстрелил из пушки загоревшийся танк — три выстрела, раз за разом. Второй танк мелькнул мимо.
Когда Кройков очнулся, перед ним на корточках сидел командир стрелкового отделения Перчаткин и тер ему водкой лоб.
— Вставай, вставай! — промолвил Перчаткин, увидев, что Кройков открыл глаза. — Ну, выручил, брат! Ведь они прямо на мое отделение перли… Вставай, вставай! Выручил, брат!
И когда Кройков, пошатываясь, поднялся, он обнял его и поцеловал, приговаривая:
— Выручил, брат! Думал — конец, честное слово! Ну, ну, не шатайся! Выручил, брат! Выпей-ка, подкрепись!
— Ишь, целуются, как полюбовники! — смешливо промолвил Зинялкин, о завистью глядя, как Кройков пьет водку.
— Слышь, не ерничай! Смерть-то рядом! — в третий раз за день серьезно и сердито сказал Кройков.