Ольга Котельникова, сестра Петра, действительно писала стихи и мечтала стать актрисой. Она только в этом году окончила среднюю школу и в августе, одновременно с экзаменами в вуз, держала экзамены в вечернюю театральную школу.
Испытания в театральную школу происходили в одном из профсоюзных клубов Москвы. Экзаменуемые сидели в полутемном зале, пахнущем лаком и театральной пылью, а экзаминаторы — на сцене, за длинным столом, на фоне написанных на холсте замков, озер и двух пестрых, похожих на кур, лебедей.
Один за другим выходили на сцену юноши и девушки и читали басни, стихи и прозу, а экзаминаторы, занятые обсуждением военных сводок, горячо перешептывались друг с другом и только иногда отвлеченные от этого дела каким-нибудь громким возгласом декламатора, всматривались в него, щуря близорукие глаза и значительно покачивая головами.
Пришла очередь Ольги. Она вышла на сцену и смущенная полутьмой, необычностью обстановки и тем обстоятельством, что в этот самый момент капельдинер громко бранил какого-то гражданина за неправильно развешанные афиши, а тот отвечал: «Да наше дело простое: клей есть, стены есть, мы и клеим» едва слышно промямлила басню «Квартет». Потом, немного освоившись, уже лучше прочла стихи Маяковского. А когда дело дошло до прозы, совсем увлеклась и прочла отрывок из «Мертвых душ» с такой силой и выразительностью, что председатель комиссии прервал на секунду обсуждение иранских событий и шепнул своему соседу, прославленному актеру:
— А не плохо, ей-богу!.. И голос хорош, а?
На что знаменитый актер, с трудом оторвавшись от иранских дел, отвечал:
— Гм!.. Да… Пожалуй… Кхе!.. Гм!..
Оля была принята в театральную школу и в вуз. Оставался месяц до занятий. В это время начались бомбежки Москвы с воздуха. Оля, жившая недалеко от Кропоткинских ворот, ходила во время воздушных тревог в метро. Сюда, под вой сирен, под глухой грохот дальнобойных зениток, спускалось много народа. Люди шли с мешками и рюкзаками, в которых лежали одеяла, подушки, кое-какое белье и несколько завернутых в бумагу бутербродов. Люди двигались по тоннелям, оседали на пропитанных мазутом камнях, между рельсами, возле покатых и гладких стен. Стелили одеяла, газеты, клали на рельсы подушки, разувались. Вскоре многие уже спали, в то время как другие жевали бутерброды или же няньчили детей под монотонный гул автоматических пушек.
Здесь-то Оля и познакомилась с Мишей. Случилось однажды так, что они разместились рядом, между рельсов, возле гладкой холодной стены, за которой мерно и монотонно журчала по трубам вода. Оля, накинув на плечи пальто, читала книжку. Миша лежал на спине и искоса поглядывал на Олю. Ему очень хотелось заговорить с ней, но он никак не мог решить, с чего начать. Сказать: «Фугаска упала!» — девчонка могла это счесть за трусость. Сказать: «Сегодня погода испортилась!» — пошлость! «Вы далеко отсюда живете?» — пошлость! «А здесь совсем не так жарко, как в метро в Охотном ряду», — снова пошлость! Нет, надо что-нибудь спокойное, солидное. Наконец он спросил:
— Читаете?
Она с удивлением подняла голову.
— Да, читаю.
— А рядом мама спит?
— Нет, — удивленно сказала Оля, — какая мама? Просто гражданка. Я ее и не знаю.
— Вот как? Вы что читаете?
— Гамсуна.
— А Алексея Толстого читали?
— Читала.
— И в кино ходите?
«Бух!» — раздалось неподалеку, стены и рельсы дрогнули, и все спавшие зашевелились и забормотали; где-то рядом упала фугаска.
— Конечно, хожу, — ответила Оля.
— Вот как, — с удовлетворением сказал Миша. — Давайте знакомиться, я тоже люблю читать… Михаил Скородов… Я техник, работаю на заводе. Мне очень хотелось бы с вами встречаться…
Оля поднялась и собрала свои вещи.
— Куда вы? — спросил Михаил.
— Знаете, мне очень хочется читать, — сказала Оля, — разговоры меня отвлекают. До свиданья.
— До свидания, — пробормотал Михаил.
Она ушла. Несмотря на столь неожиданный афронт и на то, что Михаил счел себя очень обиженным и в течение всей тревоги старался забыть об Ольге, голубые Олины глаза и слегка вздернутый Олин носик витали перед его умственным взором и не давали покоя. И когда через несколько дней снова была объявлена тревога, он чуть ли не первым ринулся в тоннель и стал искать Ольгу. А когда нашел, то сказал:
— Здравствуйте!
— Здравствуйте.
— Мы с вами знакомы. Помните?
— Не припоминаю.
— Гм… Как же так? Тут познакомились, в этом тоннеле…
— Возможно.
— Видите ли, мне очень хотелось встретить вас, я все время думал о вас и вот наконец увидел… Куда же вы?
— Знаете, мне очень хочется читать, — сказала Ольга, — разговоры меня отвлекают…
И ушла. И хотя это был второй афронт, да еще горше первого, и хотя Миша в свои двадцать два года считал себя очень гордым, Оленькины нос и глаза попрежнему витали перед его умственным взором, не давая покоя. И во время следующей тревоги он опять заговорил с Олей, и потом опять, и опять. В конце концов они разговорились.
Этим разговорам сильно мешала Варвара. Варя работала швеей на фабрике, училась в техникуме коммунального хозяйства, была соседкой Оли по переулку и доброй ее знакомой. Ходила она широкими, тяжелыми шагами, говорила громко и резко. Особенно не любила она любви. В частности, принципиально отрицала какую бы то ни было любовь, пока женщина не окончит вуза и не станет самостоятельной. В коммунальном техникуме Варя специализировалась по водопроводу и канализации и очень гордилась этим.
Мишу она возненавидела. Это был, по ее мнению, один из тех хлюпиков с галстучком, в туфельках, с синими глазками и «прочим маринадом», которых она терпеть не могла. «Барашек», — звала она его. Она утверждала, что ему очень подошел бы колокольчик на шею. Миша сердился, старался говорить Варе дерзости, да такие, которые проняли бы даже ее, толстокожую. Но не удавалось. Варвара всегда побеждала в этих словесных турнирах. «Барашек, крем-сода, анютины глазки», — звала она его. Но странное дело: Варвара гвоздила Мишу всей мощью своего свирепого языка, а Оле он нравился все больше и больше. «Да как же это я не обратила на него внимания с первого взгляда?» — удивленно думала она.
Понемногу их свидания стали длительней и интересней; Ольга нашла случай избавиться от Варвары на время воздушных тревог. Миша, записавшийся в осодмиловцы, водил Ольгу, пользуясь своей голубой повязкой, по всем тоннелям метро, и они говорили друг другу те незначащие и глуповатые для постороннего уха слова, которыми отмечены речи возникающей, равно как и отцветающей, любви. И однажды, начав путешествие по тоннелям у Кропоткинских ворот, они поцеловались далеко-предалеко, где-то в пустом тоннеле возле Сокольников.
Стоял сентябрь месяц. Это был странный, лихорадочный месяц первого года военной Москвы. По улицам пробегали грузовики с эвакуируемыми женщинами и детьми, ночами по асфальту, мимо магазинов с прикрытыми фанерой и песком витринами, двигались танки, пехота, артиллерия — на фронт!
Но театры действовали попрежнему, и после спектакля зрители расходились по домам в абсолютной тьме, протянув вперед руки, чтобы не налететь на стены.
Семьи разъехались; люди, оставшиеся в городе, ходили по-трое, по-четверо ночевать к приятелям, инстинктивно стремясь провести сообща тревожную темную ночь. Осень выдалась ранняя, было дождливо и холодно.
Весь этот месяц Оля и Миша не разлучались. Миша работал на заводе и тут же по окончании работы спешил в переулок, где жила Оля. А Оля уже ждала его и все подходила к окну и все глядела на тротуар, где, как всегда в минуту нетерпеливого ожидания, мелькали во множестве быстрые и медленные, сердитые и веселые, рослые и приземистые прохожие, — только не тот, кого ждешь.
Но вот прибегал Михаил, и они отправлялись гулять. Гуляли они в Сокольниках, может быть, в память того, что здесь, где-то в тоннеле, они в первый раз поцеловались. В Сокольниках было пусто, мелкий дождь падал на ели, на траву, на плакаты прошлогоднего кросса, на все эти голубые киоски, веранды, эстрады, оставшиеся от довоенного времени. Но Оля и Миша шли, подставляя свои спины и головы под дождь, среди золотого мертвого шума листьев, и говорили друг другу о своей любви, и прерывали этот нескончаемый, пылкий и монотонный, как праздничный жаркий летний день, разговор лишь для того, чтобы поцеловаться.
Оля слушала Мишу, затаив дыхание. Он казался ей умницей и красавцем. На самом же деле он был некрасив, довольно тщедушен, хотя и считался одним из лучших лыжников на заводе, где работал чертежником. Да и об уме его можно было поспорить, хотя это был единственный предмет, о котором Миша никогда не спорил. Вообще же он спорил всегда, со всеми и обо всем. Он много читал, говорил с апломбом, веско, авторитетно, заносчиво и терпеть не мог возражений. При этом, о чем бы он ни говорил — о солнце, о реке, о птицах, о звездах, о топке печей, о починке башмаков, — он говорил о себе.
Придя домой после свиданья с Олей, Миша тут же садился писать ей письмо, где неизменно говорилось о том, чего он во время прогулки не успел ей высказать, где была уйма знаков препинания и пламенных описаний природы, осени и любви. Это письмо он лично вручал ей на следующий день перед прогулкой, и она читала его ночью, — никогда не приходилось ей читать ничего более прекрасного.
Так продолжалось весь август и сентябрь.
Первыми начались занятия в театральной школе. Собравшихся учеников встретил учитель мимики. Он начал свой урок с того, что похвалил театральное искусство вообще и искусство актера в частности. Актер, сказал он, мастер, играющий на струнах человеческой души. Далее он остановился на мимике, которая, по его словам, является краеугольным камнем актерства. Было время, сказал он, когда актер работал одной лишь мимикой. Это время больше не повторится, но мимика осталась фундаментом сцены. Надо построить фундамент, прежде чем строить здание. Начиная со следующего урока, он покажет ученикам простейшие примеры мимики, и таким образом начнется работа по возведению фундамента. До следующего раза, друзья мои!
Однако судьба сулила иное, и не только фундамент не был построен, но не был заложен даже хотя бы один из его кирпичей: учащиеся московских вузов и техникумов были мобилизованы на рытье окопов. Варя и Оля поехали вместе.
Отъезд совершился осенним вечером. Михаил, прибежавший к месту сбора, чтобы проститься с Ольгой, был так сражен неожиданной разлукой, что слова не мог вымолвить и только махал руками. Все же Оля и Миша улучили минутку, чтобы поцеловаться и поклясться друг другу в вечной верности. После этого Оля, сидя на скамейке тронувшегося в путь грузовика, видела только печальное удаляющееся пятно, смутный, стушеванный мраком и дождем силуэт Миши. Она плакала. Варя ядовито сказала: «Не плачь, он в тылу, ничего с ним не сделается! Вот бы этого умника на фронт!» — и все исчезло, укрытое тьмой.
Ночью приехали к месту. Вспыхивали карманные фонари. Кто-то внизу, высунувшись из землянки, крикнул под общий смех:
— Елкин! Шею помой! Студенты приехали!
А когда один из вузовцев, спрыгивая с грузовика, поскользнулся и упал на землю, тот же голос задорно произнес:
— Тилигентные ножки!
Варя сердито крикнула:
— Эх ты, остряк! А ну, поостри еще! Буду бить — на луну задышишь.
Землянка грянула смехом, заговорили одобрительные голоса:
— Ай да девчушка! Отрезала! Дело знает.
— То-то же, братцы! — примирительно и удовлетворенно сказала Варя.
Первый день работы показался вузовцам бесконечным. Работали под дождем, рыли эскарп в глинистой, размокшей, тяжелой почве. Утром всем — мужчинам и женщинам — выдали одинаковые огромные сапоги, и Варвара долго пререкалась с кладовщиком, говоря, что сапоги не те да и портянки не подходящи. Остальные девушки приняли эти сапоги покорно и безропотно, как судьбу.
От сапог, покрытых глиной, было такое ощущение, будто ноги прилипли к земле; от работы лопатой и ломом болели руки, плечи, спина; дождь обрызгивал волосы и лицо желто-черными расплывающимися каплями, и когда Оля вернулась после работы домой в землянку и посмотрела на себя в карманное зеркало, то сказала:
— Ох, до чего же я страшная!
И заплакала.
Прошло много дней. Оля постепенно освоилась с работой. Часто по ночам она просыпалась и долго глядела в сырую земляночную, пропитанную запахом мокрой одежды, темноту. Вся ее прежняя жизнь — Москва, вуз, экзамены, комната на Кропоткинской, Сокольники, Миша — казалась ей такой бесконечно далекой, давно прошедшей, что удивило одно: как еще память хранит все это, какова упорная, неистребимая лирическая сила памяти! Однажды, проснувшись, она вдруг отчетливо вспомнила театральную школу, урок мимики и слова учителя о том, что мимика — это основа основ для актера.
«А может быть, и не основа», — подумала она вдруг, и этот урок мимики сейчас, после дней, проведенных здесь, показался ей странным и диким, словно танец гиппопотама.
Дни шли за днями. Миша слал письмо за письмом: после разлуки его лихорадочная жажда писать увеличилась раз в десять. Каждый день, а то и по два раза в день приходили письма, где описывались природа и чувство. Варвара, принося их Ольге, говорила хмуро и ядовито:
— Держи! Опять твой Писемский пишет!
Сама-то Варвара работала отлично. За дерзкий, веселый нрав ее знали и любили во всех окрестных рабочих и саперных батальонах. Она менялась с бойцами сапогами, ватниками, пришивала им пуговицы, мастерила вместе о ними в землянках столы и полки и сумела так ответить на любую шутку и особенно на заигрыванье, что ее словечки передавались из отряда в отряд под смех и возгласы:
— Ай, девка! Это которая? Которая студент? Которая интенданта отбрила? Которая у Сизова ватник выменяла?