Честно говоря, совсем не так я себе представлял этот хваленый перенос в иной, магический мир, ох, совсем не так. Где, хотелось бы мне спросить у невидимого режиссера, скачущие по радуге белоснежные единороги, изрекающие вековые истины мудрые драконы и вся остальная красочная, лубочная рекламная продукция популярного жанра? Где та самая всесильная, бьющая снопами искр из пальцев магия в том виде, в каком её годами продают доверчивым дуракам на страницах книжек? И, в конце концов, где те самые фигуристые и сисястые, восторженные эльфийки, которые должны были с первого взгляда смертельно впечатлиться моим невероятно богатым внутренним миром и броситься мне на шею? Реальность оказалась куда прозаичнее. Даже самый завалящий рыцарь на хромом боевом коне почему-то совершенно не торопился нестись мне на выручку сквозь сырые подземные проходы, оглашая своды призывным рогом. Впрочем, если взглянуть на ситуацию совсем уж честно, без спасительной самоиронии, то единственным рыцарем во всей этой паршивой истории был я сам — да и то, увы, исключительно по взятому при инициации имени.
Во второй наш вечер в лагере злопамятные надзиратели демонстративно оставили нас с Молдрой без вечерней пайки той самой мерзкой коричневой бурды, наглядно показывая, кто здесь хозяин. В стае действовало предельно простое, грубое и до физической боли понятное правило воспитания — всех строптивых новеньких надо жестко ломать об колено именно в первые дни, пока в их дурных головах ещё теплится слабая надежда на то, что правила этого места могут оказаться какими-то иными, более справедливыми. Надо признать, что особых иллюзий насчет местного гуманизма у меня к тому моменту уже не оставалось, так что ожидать от собак иного, более мягкого подхода было бы попросту глупо и самонадеянно. Однако тихая, неприметная Фэйа с таким скотским порядком вещей категорически не согласилась. Женщина дождавшись темноты, она неслышной тенью обошла всех спящих рабов, коротко и тихо переговорила с каждым, и в итоге эти хронически полуголодные, истощенные, измученные регулярными побоями существа молча поделились с нами своей драгоценной, отнятой от собственных ртов едой.
Признаюсь честно, этот коллективный, лишенный всякого пафоса поступок прошил меня изнутри куда сильнее и глубже, чем я вообще мог ожидать от самого себя, давно привыкшего к цинизму. Когда я, давясь подступившим к горлу комом, жадно хлебал остывшую коричневую баланду, собранную буквально по жалким крохам от людей и не людей, которым самим едва хватало калорий на то, чтобы их дрожащие ноги не подломились под тяжестью породы на следующий день, до моего сознания дошла одна пугающе простая, обязывающая мысль. Я никуда отсюда без них не сбегу. Во всяком случае, с этой минуты я уже чисто физически не смогу так легко и отстраненно решить, что ночью тихо снимусь один или заберу с собой только спящую Молдру, а все остальные каторжники пусть выкручиваются как-нибудь сами, потому что это не мои проблемы. Добровольно отказаться от критически важной части своей скудной спасительной пайки ради каких-то побитых незнакомцев, чьих имен и историй ты даже не знаешь, — это не красивый добрый жест на благодарную публику и уж точно не хитрая попытка выторговать себе бонусы на будущее. Это был великодушный, тихий и по-настоящему человеческий поступок, из той редкой породы действий, о которых не кричат на каждом углу, за которые не требуют потом унизительных процентов и не выписывают себе утешительных мысленных медалей.
В своей прошлой земной жизни я встречал исчезающе мало людей, способных вот так, без лишней позы, просто молча сделать правильную вещь и пойти себе дальше, не набивая задним числом цену своей доброте и не вывешивая собственное сияющее благородство на каждом встречном заборе. Обычно мне попадались совсем другие типажи: те, кто сперва совершал копеечное благодеяние, а потом долго, со вкусом и вдохновением рассказывал всем окружающим, как именно он пожертвовал собой и какой он, оказывается, потрясающий молодец. Или, что в моем кругу случалось ещё чаще, мне встречались те, кто вообще палец о палец не ударял ради других, зато говорил о высоких материях так много и громко, что рядом с ними от этого словесного елея буквально не хватало свежего воздуха. И вот здесь… Здесь, в пропахшей дерьмом, псиной и кровью пещере, с первых же дней нелюдимые Фэйа и Зэн умудрились впечатлить меня до самых печенок. Один не задумываясь полез под хлесткие удары надсмотрщика вместо меня, принимая чужую боль на свою спину, а другая не просто проявила деятельное сострадание сама, но и своим тихим авторитетом заставила всех остальных поступить точно так же. А ведь кто мы с Молдрой для них были в тот момент? Никто, пустые лица во тьме, опасные чужаки, мутные незнакомцы и просто случайный, бесполезный мусор, который рычащие псоглавцы только вчера вечером приволокли в их тесные, провонявшие безнадегой клетки.
Хотел я этого или нет, готов ли был взваливать на себя эту внезапную ответственность, но именно с той переломной ночи я начал намертво вписывать безымянных рабов во все свои дальнейшие, пока еще зыбкие планы. И, если быть до конца честным с самим собой, речь шла уже далеко не только о совместном побеге из-под плети Рваного Уха.
Потом, сливаясь в сплошное серое пятно, прошло несколько тяжелых дней, похожих друг на друга с такой издевательской, механической точностью, что от этой бесконечной петли в моих глазах действительно начал выцветать окружающий мир. Тупая мышечная боль, надрывная работа до кровавых мозолей, скудная, вяжущая рот еда, короткий, проваливающийся в темноту сон на голых досках, вездесущий запах каменной сырости, лающие окрики надзирателей, свист плети — и снова изматывающая работа по кругу. Назвать этот конвейер унижения полноценной жизнью у меня попросту не поворачивался пересохший язык, это было чистой воды биологическое существование, безвольное прозябание, медленное, методичное пережёвывание самого себя неумолимым подземным временем и неподъёмным трудом. Моя реальность будто разом утратила все яркие краски, сжавшись до размеров штрека, и стала похожа на пыльную массовку из старого, потертого кино про восстание Спартака, вот только в нашем сюжете не было ни грамма обещанной героики — мы навсегда застряли именно в той беспросветной части фильма, где зрителям крупным планом показывают адские каменоломни, ручьи едкого пота, забившуюся в легкие пыль и серые, одинаково равнодушные лица сломленных людей, давно переставших ждать милости и справедливости от кого бы то ни было.
На следующий день, окончательно смирившись с выработанным графиком, я добровольно и плотно взял на себя самую грязную, ломовую работу в бригаде — монотонную переноску отколотой Зэном породы в другие, заброшенные и более тёмные ответвления старой цвергской разработки. Как ни странно, именно этот добровольный статус вьючного мула парадоксальным образом давал мне некую иллюзию свободы перемещения по туннелям, драгоценное время спокойно подумать в одиночестве и, что гораздо важнее, время беспрепятственно медитировать, скрытно прогоняя потоки Ци через ноющие мышцы. Сгущающаяся по мере удаления от лагеря темнота не становилась для меня серьёзной помехой, так как своды и стены здесь густо, пятнами поросли тускло светящимся синеватым мхом, дававшим ровно столько освещения, чтобы не разбить лоб о случайный выступ. Конечно, мелких деталей рельефа при таком призрачном болотном сиянии было почти не разобрать, книгу в этом мраке не почитаешь и никакую тонкую работу пальцами не сделаешь, но дорогу под ногами я видел вполне отчетливо и ясно понимал, что именно находится вокруг меня в радиусе десятка шагов, а большего для моих целей пока и не требовалось.
Опустошив в очередной, сто первый за сегодня раз свои тяжёлые вёдра, я позволил себе короткий, украденный у стаи отдых и с облегчением привалился горячей влажной спиной к холодной неровной стене глухого штрека, прислушиваясь к гулу крови в ушах. За эти изматывающие дни, таская камни туда-сюда, я успел подметить одну крайне важную, стратегическую деталь. Кинокефалы довольно часто менялись, но никто из них до одури не любил слепые зоны и очень неохотно, с явной опаской лез без зажженных факелов в покинутые, тёмные ответвления шахт. Даже самые свирепые надзиратели, чья прямая работа вроде бы как раз и заключалась в том, чтобы непрерывно, с кнутом в лапе присматривать за копошащимися в пыли невольниками, предпочитали жаться к свету факелов или вовсе, часто оставляя рабов предоставленными самим себе на довольно продолжительное время. Судя по их неуверенным движениям и нервному принюхиванию, в плотном подземном сумраке эти прирожденные охотники видели даже хуже обычных людей, и это слабое место было уже не просто любопытным биологическим наблюдением, а почти готовой, жирной строкой в моем будущем плане побега.
Пользуясь этой спасительной передышкой во мраке, я прикрыл глаза и привычно погрузился в глубокую медитацию, жадно, словно губка, втягивая рассеянную в спертом воздухе природную Ци всем своим естеством. Это был ещё один неоценимый, жизненно важный бонус, который дала мне самостоятельно, через боль и ошибки освоенная системная техника. В моем внутреннем зрении духовная энергия выглядела как рой медленно кружащихся золотистых, светящихся, едва заметных пылинок. Они мягко впитывались в мой измученный организм, без следа растворялись в грязной коже, проникали глубоко в напряженные мышцы и сливались с прерывистым дыханием, оставляя после себя крошечные, обжигающе-холодные частицы чистой энергии, которые тут же устремлялись в открытые меридианы уже знакомым, пульсирующим и плотным движением. Я аккуратно, концентрируясь на каждом ударе сердца, проделал десять полных циклов поглощения, совершенно не торопясь и разумно не пытаясь жадно выжать из пространства больше, чем способны были безопасно удержать мои каналы, а затем плавным усилием воли прервал медитацию, поднял пустые ведра и снова, шаркая подошвами, пошёл за новой порцией камней, которые к тому времени уже наверняка успели нарубить безмолвные Фэйа и Зэн. Так, сливаясь в бесконечную серую ленту, и тянулись мои новые дни — в тупой звериной работе, ноющей боли, слишком коротких передышках и этих бесценных, воровски украденных минутах звенящей внутренней тишины.
И вот однажды, возвращаясь с очередной отгрузки, я остановился посреди прохода так резко, будто с размаху налетел грудью на натянутый во мраке невидимый стальной трос. Замерев и перестав дышать, я очень осторожно, плавно перенося вес тела и почти на цыпочках, сделал несколько абсолютно бесшумных шагов назад, инстинктивно боясь случайным скрежетом гравия спугнуть нечто, природу чего я ещё сам не успел до конца осознать и уложить в голове. Нет. Мне не почудилось в уставшем бреду. Каменная перемычка между двумя параллельными штреками в этом конкретном месте была обманчиво тонкой, исчерченной древними трещинами, и оттуда, из непроглядной черноты соседнего коридора, донеслось явственное, чужеродное движение. Не глазами я его уловил, не обманутым тенями зрением, а в первую очередь это был именно звук, четко пойманный моим обострившимся до предела, звериным слухом. Это был сухой, крадущийся сдвиг породы, ритмичный лёгкий шорох, какого по всем законам физики просто не бывает у мертвого, осыпающегося пустого камня. В соседнем заброшенном проходе совершенно определенно что-то шевелилось, переступая по щебню, а если уж называть вещи своими именами, не прячась за спасительным самообманом — там скрывался не «что-то», а вполне конкретный «кто-то».
Мое сердце, мгновенно среагировав на выброс адреналина, тут же заполошно забилось о напряженные рёбра, заметавшись в груди пойманной в тесную клетку дикой птицей, ведь по всем раскладам стаи здесь, на заброшенном горизонте, абсолютно никого не должно было быть.
Вся та многодневная, мрачная, пропитавшая мышцы вязкая усталость, что за последние недели успела плотно навалиться на меня, словно серая пыль на забытый могильный камень, слетела с плеч в одну звенящую секунду. Вместо этой парализующей апатии где-то глубоко в животе раскалённым шаром вспыхнули хищный, звериный азарт и жгучее предвкушение. Что если этот невидимый визитер вдруг окажется разумным существом, то с ним, возможно, появится крошечный шанс договориться? Вдруг это цверг? Что если они никуда не ушли? Если этот неизвестный способен так уверенно и свободно ходить по мертвым катакомбам в обход патрулей, значит, у него вполне может быть собственный, тайный путь наружу, детальное знание окружающей местности или хотя бы теоретическая возможность помочь нам устроить массовый побег рабов из-под носа стаи. А если договориться не удастся? Если этот подземный гость вдруг окажется тварью похуже жестоких псоглавцев, если он не задумываясь захочет меня сожрать, сдать наши секреты надсмотрщикам или попытается причинить вред? Что ж, на такой неприятный случай у меня в перстне всегда было наготове тяжелое системное копьё, а в теле дремало вбитое тренировками смертоносное умение с ним обращаться. Ну а если это просто заблудившийся во тьме дикий подземный зверь, решивший поохотиться на отбившуюся от стада дичь? Копьё у меня, опять же, никуда не делось.
Вообще-то животных я всегда искренне любил, особенно, конечно, в правильно прожаренном, исходящем горячим соком виде. Ещё в прошлой жизни, когда выпадала возможность, я без лишних раздумий помогал попавшим в беду братьям меньшим, никогда не пинал бродячих псов без веской причины, не мучил живых тварей из садистской скуки и прочего бессмысленного живодерского свинства совершенно не понимал. Но вот этому данному, конкретному, крадущемуся во мраке представителю местной враждебной фауны, кем бы он в итоге ни оказался, сегодня могло фатально не повезти с объектом охоты. Если мне только выпадет верный шанс, я хладнокровно, без единой эмоции его убью, а потом разделаю и съем. Нет, не так, одернул я сам себя. Я его убью, вырежу всё самое ценное и обязательно поделюсь свежим, сытным мясом с остальными изголодавшимися рабами. От одной только внезапной, яркой мысли о настоящем куске мяса мой давно пустой, ссохшийся как барабан живот тут же предательски отреагировал громким, невероятно злым бурчанием. Да что там жалким бурчанием — моя голодная утроба требовательно рыкнула в тишине так раскатисто, словно внутри моего желудка внезапно проснулся матерый лев из документальной передачи про африканскую саванну. Вживую я настоящих львов, разумеется, никогда не слышал, наслаждаясь их рыком только по телевизору на уютном диване, однако почему-то был абсолютно уверен, что рычали они уж точно никак не громче моего взбунтовавшегося пищеварительного тракта.
Прикусив губу, я напряженно замер, терпеливо дождался, пока это компрометирующее бурление в животе хоть немного уляжется, не выдавая моего присутствия, и двинулся в сторону источника звука уже по-настоящему крадучись — предельно медленно, перекатывая стопу с носка на пятку и с тем кристально чистым, хищным вниманием, которое само собой приходит к человеку лишь в тот момент, когда он всей кожей понимает, что одна единственная, малейшая неверная ошибка может обернуться для него либо чудесным спасением, либо очень быстрой, кровавой и феноменально глупой смертью.
Воплощать тяжелое системное копьё прямо сейчас, засвечивая свой главный козырь, я разумно не стал: если во мраке прячется всё-таки разумный путник, внезапно появившееся в руках чумазого раба смертоносное оружие только спровоцирует его на ответную агрессию или паническое бегство, а смертельно испуганный, зажатый в угол незнакомец в узком подземелье — почти всегда самая плохая, взрывоопасная основа для конструктивных переговоров. Безоружная, одинокая, лохматая и перемазанная каменной пылью женщина на моем месте выглядела бы, наверное, куда менее опасно и вызывала бы меньше подозрений. Хотя, если уж посмотреть на ситуацию со стороны предельно честно, в моем нынешнем изможденном, одичавшем виде, с лихорадочно блестящими глазами и всклокоченной бородой, я и без всякого копья вполне мог до икоты напугать кого угодно, внезапно вынырнув из звенящей тишины и давящего полумрака цвергских древних катакомб.