К концу июля 1790 года я уже достаточно оправилась от родов. Тетушка пожелала вернуться в Лозанну, и мой муж, зная о моем желании повидать Швейцарию, позволил мне поехать туда на полтора месяца. Госпожа де Баланс, поведение которой было тогда еще примерным, находилась в Сешероне, недалеко от Женевы, вместе с госпожой де Монтессон, которая проводила там лето. Ей нужно было сделать прививку своей старшей дочери Фелиси, будущей госпоже де Сель, которой тогда было три года; другая ее дочь, родившаяся через несколько дней после 5 октября, была еще слишком мала, чтобы подвергаться этой операции. Было договорено, что она поселится в небольшом домике отдельно от своей тетки и что я к ней приеду и проведу с ней какое-то время. Я согласилась на эту небольшую поездку, оставив моего сына с его доброй кормилицей и с Маргаритой в здании военного министерства, и не подозревала тогда, что буду терзаться тревогой, едва уехав из Парижа. Моя горничная, которая тогда была на сносях, со мной не поехала. У меня был лишь один слуга и маленькая карета вроде почтовой, с оглоблями, поскольку колясок тогда еще не знали.
Тетушка взяла с собой молодую кузину, только что вышедшую из монастыря, Полину де Пюлли. Ее мать, кузина моих тетушки и свекрови, была очень дурного поведения, и тетушка совершила весьма полезное дело, взяв на себя попечение об этой пятнадцатилетней девице, отличавшейся умом и изрядной образованностью. Она хорошо знала латынь и, как сама она говорила в простоте сердца, читала Тацита в то время, как ее причесывали{99}. До этих пор ее жизнь проходила между монастырем в Орлеане и старым дядюшкой-священником, который жил в том же городе. Таким образом, она ничего не знала о современной жизни. Она полагала, что увидит в Лозанне римскую колонию, о которой говорится у Цезаря{100}, и радовалась, что посетит Альпы, в надежде еще увидеть там следы слонов Ганнибала. Ее малое знакомство с делами настоящего времени в сочетании с большим остроумием и воображением делало ее очень забавной и оригинальной. Сидя в экипаже между тетушкой и мной, она очень нас развлекала и на второй день нашего путешествия полагала себя уже на краю Европы. Вскоре ей представился случай убедиться, что она во Франции, причем во время революции.
Мы имели при себе все возможные паспорта, как для гражданских властей, так и для национальной гвардии и военного командования. Однако неосторожность тетушки едва не обошлась нам дорого. Почтовая станция в Доле, где меняли лошадей, находилась за пределами города, на дороге в Безансон. Мы проехали через весь город по довольно пустынной улице, и, не считая ругани прохожих, кричавших: «Вот еще кто-то из этих собак-аристократов уезжает!», выехать из города нам удалось беспрепятственно. Мы уже во многих местах подвергались такому обращению и привыкли к этому.
По прибытии нашем на почтовую станцию тетушка стала спрашивать у смотрителя, ведет ли эта дорога в Женеву. Тот отвечал, что туда ведет дорога на Русс и, чтобы попасть на нее, надо опять пересечь весь город. Напрасно я предупреждала тетушку, что мы, согласно указанному в наших паспортах, должны выехать из Франции через Понтарлье. Она отвечала, что это неважно, и, как только запрягли лошадей, приказала разворачиваться и ехать опять через город, чтобы попасть на дорогу на Русс, под тем предлогом, что она назначила господину де Лалли встречу в Женеве и там же будет и господин Мунье.
Таким образом, мы опять въехали в город. Но мы не знали, что надо будет проезжать через рынок, который разворачивался на главной площади. Нам пришлось ехать шагом из-за скопища корзин и людей; сначала нас встречали ругательствами, но по мере того, как мы продвигались дальше, собиралась гроза, и внезапно какой-то голос выкрикнул: «Это королева!» Нас тут же остановили, выпрягли лошадей, а почтового курьера стащили с седла с криками: «На фонарь!» Дверцу экипажа открыли, нам приказали выйти, что мы и сделали не без опасений. Я заявила, что я дочь военного министра и требую, чтобы меня отвели к местному коменданту или чтобы послали за ним. Тетушка сказала, что у нее письмо от господина де Лафайета к командиру национальной гвардии господину де Мале. Кто-то крикнул: «Вон его дом!», и, действительно, мы увидели двух часовых возле двери, над которой развевался большой трехцветный флаг. Дверь была в двух шагах от нас. Я потащила за собой тетушку и Полину, и мы вошли в дом, куда толпа не осмелилась последовать за нами из почтения к популярному командиру, который, однако же, не торопился встать на нашу защиту. Мы прошли через прихожую, в которой никого не было. Оттуда мы попали в столовую, где стоял обильно накрытый стол на семь или восемь кувертов, только что покинутый в спешке. Два или три опрокинутых стула свидетельствовали о том, как торопились обедающие удалиться. Салфетка, упавшая на пол возле одной из дверей, указала нам путь, по которому последовали беглецы. Тетушка отказалась идти дальше, но произнесла громким голосом, обратившись в сторону этой двери, что хотела бы передать письмо от господина де Лафайета командиру Мале. В ответ не раздалось ни звука. Спустя четверть часа тетушка, заметив шнурок звонка, дернула за него в надежде, что кто-нибудь придет. О том, чтобы уйти, не было и речи; мы видели на площади народ, собравшийся вокруг наших экипажей, хотя и не могли разобрать, что там происходит. Мы с Полиной в тот день не завтракали. Видя, что тетушка смирилась и села на стул со словами: «Придется ждать», мы тоже уселись, но к столу, и стали есть оставленный там обед. Прекрасное рагу под белым соусом, кусочек паштета и превосходные фрукты утолили аппетиты наших двадцати и пятнадцати лет, и мы от всего сердца посмеялись над своим приключением и над трусостью командира национального ополчения.
Наконец, после трех часов ожидания, увидев из окна, что наши экипажи увезли, мы уже собирались подняться на этаж выше той комнаты, где мы находились, хотя никто так и не ответил на звонок, за шнурок которого мы дергали много раз. Вскоре вошел некий сурового вида мужчина, похожий на крупного буржуа, в сопровождении еще двух или трех человек почтенного возраста. Обратившись к тетушке, он спросил ее имя, а затем, указав на меня, произнес: «Это ваша дочь?» Тетушка им ответила, что я невестка военного министра, что я знаю, что в Доле стоит гарнизоном кавалерийский полк, и желаю говорить с его командиром, который, без сомнения, добьется от президента коммуны — так тогда называли то должностное лицо, которое позже стали называть мэром — нашего освобождения. В этот момент ее собеседник заявил, что он и есть президент коммуны. Он добавил, что народ очень возбужден, что имя тетушки кажется ему вымышленным, что многие считают, что она — это королева, и т. д. и т. п., и еще множество глупостей в том же роде. Тетушка, поняв, что нас хотят удержать в плену, предложила средство всё разъяснить, отправив курьером в Париж одного из ее слуг, и попросила, чтобы в ожидании его возвращения нам было позволено поселиться в какой-нибудь гостинице. Один из членов коммуны, сопровождавших президента, предложил поселить нас у себя. Это было более надежное убежище, чем гостиница, где мы могли подвергнуться оскорблениям народа. Получив наше согласие, он подал мне руку, чтобы вести меня, поскольку мысль о том, что офицеры могут решиться встать на мою защиту, производила на него большое впечатление и, возможно, внушала страх.
Таким образом, выйдя из негостеприимного дома командира национальной гвардии, где мы без его согласия съели его обед, мы были отведены нашим хозяином в его дом, где он нас поселил в комнатах совсем простых, но очень хороших. Туда к нам пришли горничная и наши трое слуг. Пока мы писали в Париж о наших злоключениях — тетушка господину де Лафайету, а я своему мужу — и пока наш повар, умевший скакать во весь опор, готовился выезжать, была собрана коммуна, чтобы сделать нашему посланцу паспорт, который обеспечил бы ему безопасность. Тут же оформили и протокол, в котором восхвалялись «гражданские доблести жителей Доля, которые не сочли должным выпускать за границу подозрительных лиц, насчет которых было сильное подозрение, что они не те, за кого себя выдают. Человек, бывавший прежде в Париже, утверждал, что самая старшая — это королева, самая младшая могла быть королевской дочерью, а та, что постарше — то есть я, — Мадам Елизаветой». В эту красивую историю верил весь город.
Хозяин наш взял с нас слово, что мы не станем пытаться выйти, что было равносильно запрещению, и мы смирились с тем, что останемся в нашем печальном жилище в нижнем этаже, выходившем в крохотный садик, куда солнце едва проникало в полдень.
На следующее утро двое членов коммуны пришли нас допросить. Они нам задали множество вопросов, пересмотрели наши документы, наши письменные приборы, наши папки с бумагами. У меня потребовали отчета обо всех вещах, которые у меня были в почтовой карете; спрашивали, почему у меня столько новых башмаков, если я, как утверждала, должна была пробыть в Швейцарии всего лишь полтора месяца, и множество подобных абсурдных глупостей, в ответ на которые я смеялась им в лицо. Наконец мне пришло на мысль сказать им, что городские офицеры, которых отправляли в Париж на церемонию федерации и которые должны были уже вернуться в свой полк, вероятно, обедали у моего свекра и могли бы меня узнать. Эта идея показалась им блестящей, и они отправились за этими офицерами.
К концу первого дня нашего заключения явились, таким образом, офицеры полка Руаяль-Этранже, которые предложили мне свои услуги и защиту. Самые молодые были готовы выхватить сабли, чтобы защищать двадцатилетнюю женщину, дочь их министра. Те, что постарше, хотели увести меня в расположение полка. Там, как они говорили, была отличная квартира, где мы бы хорошо устроились в ожидании возвращения нашего курьера.
Я уговорила их не показывать своего недовольства, заверяя, что мой свекор будет очень сердит на меня, если я допущу, чтобы они ради меня пустились в действия, которые могут угрожать общественному спокойствию. Но я не могла воспрепятствовать тому, чтобы весь день эти офицеры по очереди приходили к нам, так что к концу четвертого дня члены муниципалитета уже поняли, что сделали глупость, арестовав нас, и дали нам разрешение уехать. Несколько часов понадобилось, чтобы погрузить наши вещи обратно в экипажи, и, поскольку мы хотели ночевать в Нионе, мы решили отправляться только назавтра утром, в 5 часов. Экипажи не подъехали к дому, где нас удерживали, а ждали нас за пределами города, и я надеялась, что мы сможем выйти пешком, инкогнито, благодаря утреннему часу. Но когда я надевала шляпу, я услышала в вестибюле звон сабель, задевающих о каменные плиты пола. Все офицеры были там, и нам, хочешь не хочешь, пришлось принять их эскорт для сопровождения к нашим экипажам. К счастью, никого из жителей мы не встретили. Во мне ни кровинки не было, потому что некоторые из этих молодых людей были так возбуждены, что схватились бы за сабли при малейшем недобром взгляде. Так что я испытала большое облегчение, когда после множества благодарностей и любезностей мы пустились в путь в сторону гор Юра.
Триумф наш настал тем же вечером. Председатель Национального собрания отписал мэру или президенту коммуны, сильно выговаривая ему за наш арест. Господин де Лафайет отправил послание командиру национальной гвардии, который с такой осторожностью воздержался от вмешательства. Мой свекор поручал заботу о нашей безопасности подполковнику, местному военному коменданту; так что мы поздравили себя с тем, что быстрый отъезд избавил нас от утомительных почестей, которые были бы нам оказаны в возмещение несправедливого задержания.
Мы добрались в Нион в полночь, переехав границу без всяких осложнений. Господина де Лалли тетушка там не нашла. Он был в Сешероне; мы договорились отправиться туда назавтра утром. Полину и меня поместили в небольшой комнатке, и я проснулась на самой заре, с нетерпением готовясь увидеть прекрасное озеро, описания которого мне столько раз приходилось читать. Невозможно выразить мое волнение и восхищение, когда я, подбежав к окну и открыв ставни, увидела прекрасную водную гладь в лучах восходящего солнца. Когда я теперь, в возрасте семидесяти одного года, после столь долгой и бурной жизни, пишу эти строки на берегах того же озера, сколько дум вызывает у меня его красота, остающаяся прежней, и как сильно я чувствую ничтожность существования человеческого. Неизменность есть только в величии творения, а наша жизнь, жизнь бедных тварей — это лишь мгновение!.. Только это мгновение надобно правильно употребить для вечности.