Недели летели за неделями — да, именно так: летели, не проползали тяжелым, изматывающим мороком. По-прежнему не было помощи, не привезли на собаках через пролив чудо-сыворотку — но стараниями Знаменского не иссякали сульфидин, стрептоцид, глюкоза и прочее базовое. Не приходилось, как раньше, распределять скудные ресурсы стратегически: тому — последнюю ампулу кофеина, тому — стрептоцидную пыль в молоке, тому — универсальную аскорбинку для поднятия духа.
Справлялись. Побеждали. Не давали ни шанса победить обезвоживанию, неподвижности, пневмонии.
И да, Пашины руки — пусть сто раз трясущиеся, но умелые — появились вовремя. И сам он был абсолютно, бесспорно на своем месте. Кругом беготня, рвота, понос — а он спокойный, не выспавшийся, чистенький, невероятно надежный.
Не Паша, а Пал Ионыч. Наполеоныч, прозвала его Гладкова, по созвучию имени и отчества, а еще за привычку по-наполеоновски руки слагать. Но так-то никакому Бонапарту не снилось столь упорное, техничное, спокойное наступление. Он и сам продвигался по всем фронтам, и весьма тактично, незаметно организовывал и других. Причем медикам — в том числе практикантам — не говорил ни слова, только если спрашивали. Зато добровольные помощники — девчонки-комсомолки, пионерки — под его руководством успевали и полы намывать, и уже освоили элементарный массаж, проводили занятия по лечебной физкультуре.
Он и сам умел отлично выхаживать. Никуда не годные пальцы не дрожали, когда надо было выпаивать мальца с параличной глоткой, не коченели, когда часами приходилось растирать одеревеневшие ноги девчонке, разгоняя кровь.
Шор видела: дети его обожают. Паша заявлялся в палату, разгонял страх и отчаяние, которые серыми крысами шныряли по углам, устраивал жуткий сквозняк. Медсестры и нянечки ужасались, но воспитанный Серебровский в этом вопросе был непреклонен.
— Чистый воздух — лучшее лекарство, — и сам, вооружившись шваброй, надраивал полы, ни словом не попрекая ту, что недомыла.
Даже лежащие бревнами старались побыстрее подняться — только для того, чтобы проскакать у него на закорках по коридору. Или сразиться «на руках», и непременно одолевали этого хлюпика. А хлюпик, надо заметить, мог не спать, не есть, сохраняя ясность ума и полное спокойствие, заниматься всем сразу и добиваться своего. Утихала горячка, рассеивалось забытье. Перекошенные шейки вставали на место, онемевшие, скрюченные пальцы понемногу разжимались, принимая почти нормальное положение, мышцы начинали работать.
Серебровский садился у кровати и приказывал:
— Доложите обстановку.
И малыш, преодолевая слабость, оцепенение, старательно выговаривал:
— Д-докладываю, т-товарищ Павел Ионович, г-голова еще… кружится.
Из уголка рта поползла слюна, врач ловко ликвидировал этот непорядок:
— Кружится — хорошо. Это наши войска маневрируют. И вот подкрепление, — он достал из кармана халата бумажку с порошком, — и, раз!
Содержимое перемещалось в послушно открытый рот — и можно было быть уверенным, что отрабатывало все, до последнего грана.
О прошлом Паши и о своем отношении к нему Шор ни слова никому не сказала. Медперсонал воспринимал ее отстраненность просто как недоверие к тому, кто пришел «сверху». Лишь Старуха Лия желала выяснить все до конца. И как-то раз наедине приступила с ножом к горлу:
— Рита Вильгельмовна, выкладывай.
— Что тебе? — отрывисто спросила Шор.
— Что имеешь против Паши? Поделись. Может, и мои восторги поутихнут?
Маргарита Вильгельмовна усмехнулась:
— Есть поводы для восторгов?
Худенькая, утонченная Старуха Лия свернула монструозную «козью ногу», — ничего не поделаешь, фронтовая привычка, — закурила. Доложила так, как привыкла, кратко и по делу:
— Талантлив, умен, самокритичен. Рука твердая.
— Что?
— Твердая, говорю. Уколы виртуозно ставит, кровь берет мастерски, даже из тонюсенькой ручонки. И есть мнение, что он понимает эту напасть, как никто.
— В чем это проявляется? — холодно спросила Шор. Она прекрасно понимала, о чем речь.
— В том, что не успевает начаться кризис — а Паша тут как тут. За сутки до клинических проявлений менингита у Васильева он настоял на противоотечной терапии. Спросила с чего, говорит, глазное дно смотрел — диск зрительного нерва в полосочку.
— Понимает, как же. Подстерегает. Или встречает, как гостя.
— Рита, сейчас тот, кто с нами, — тот за нас.
— Лирика.
— Нет, констатация факта. Но дело твое, не хочешь говорить — не надо.
Не надо. Да, не надо!
И не вправе она рассказывать о том, что ей настойчиво лезло в глаза — именно потому, что она не могла забыть того, каков Серебровский. Ей постоянно казалось, что он не просто лечит-выхаживает, он ведет наблюдение.
То есть нянчится он со всеми одинаково, однако с особым, охотничьим азартом всматривается в тех, чьи организмы давали наиболее ярый, почти агрессивный отпор инфекции. У которых температура под сорок падала быстрее, которые спать начинали нормально уже на второй день.
Тут Лия глянула в окно:
— А вот и толкач наш. Давненько его не было видно. Должно быть, обустраивался на дачке.
— Что за дачка?
— На Нестерова, пять.
Маргарита удивилась:
— Кузнецовская?
— Она, — Лия выбросила окурок, — хотя какое отношение он имеет к летчикам и испытателям — совершенно не понимаю. А ты?
— Нет.
— Уполномоченный из управления… и между прочим, что означает эта длинная, внушительная и несуществующая должность?
— Понятия не имею. Внезапные изменения в штатном расписании?
— Может. Мало ли какие должности бывают. — И Лия, не удержавшись, накаркала: — Неважно, все равно скоро сядет. Проклятая дачка.
Они сошли вниз. Шофер, уже выздоровевший, о двух руках, и сам Знаменский выгружали очередное богатство — шприцы, вату, бинты, стрептоцид и множество вещей, которые сами по себе не могли совершить чуда, но могли помочь его совершить. Все это тратилось катастрофически быстро, но запасы Олег Янович аккуратно пополнял.
А вот из каких источников — непонятно! Потому что на просьбы Маргариты в главке отвечали неизменно, отказом. Олег Янович передал последнюю коробку женщинам и вытирал пальцы о носовой платок:
— Как дела ваши?
— Держимся, — заверила Лия.
— А Паша? В смысле Серебровский?
Шор успокоила:
— Ваш протеже трудится на совесть.
Олег Янович улыбнулся краем рта:
— Протеже? Изящно. — И перевел разговор на сугубо административные дела, рассказывая, что там, в управлении. Рассказал несколько тамошних анекдотов, Маргарита Вильгельмовна слушала рассеянно, но тут прозвучало слово «санаторий». Главврач очнулась:
— Что вы сказали?!
Знаменский заметил:
— А ведь я был уверен, что вы меня совершенно не слушаете. Я спросил вашего мнения о том, понадобится ли санаторное лечение.
— Само собой, — осторожно подтвердила она, — любое заболевание, перенесенное в детском возрасте, может иметь далеко идущие последствия, если не пройти курс реабилитации…
Он перебил, как всегда бесцеремонно:
— Местность?
— А что, есть выбор?
— Местность.
— Швейцария, — вскипев, процедила сквозь зубы Шор. — Хевиз, Рогашка Слатина, южный берег Крыма, Кисловодск… Что вы дурака-то валяете?
Он признал:
— Сейчас не понял.
— Прекрасно вы все поняли. Зачем спрашивать, если ничего сделать нельзя?
— Почему?
— Лимиты выбраны, путевки распределены на год вперед ударникам, ответственным работникам и прочим лицам, которые важнее детей…
И снова прервал Знаменский:
— Об этом позже, а можно и в «Крокодил» написать… Так, а если попытаться организовать на месте?
Маргарита вздрогнула:
— Что?!
Он продолжил, якобы не заметив смятения:
— Я к тому, что вот в Сокольниках есть лагеря. И у нас есть лес. — Подумав, твердо заявил: — Деревьев хватает. И вполне годные помещения.
— Санаторий в эпицентре эпидемии? Исключено. Не одобрят.
— В отсутствие вариантов — вполне.
— Вам виднее.
— Да, мне виднее.
— Что вы имеете в виду?
— Нам велели обходиться своими силами.
— Вы откуда знаете?
Знаменский утомленно уточнил:
— Вам позарез нужны источники информации?
— Не особо.
— Значит, будем обходиться, как предписано.
— То есть?
— Приспособим под санаторий мою дачу.
— Ва-шу?
— Да. Мне выделили невероятно удобную дачу. Мне, одинокому, столько ни к чему — и я снова спрашиваю: она подойдет?
Мысли Маргариты запрыгали козами, настроение — тоже, от отчаяния к надежде, но она сохраняла остатки разума:
— Там мало места.
— Прирезать землю.
— Нет там свободной земли.
— Вопрос решается объединением со смежным участком.
— Он занят, — напомнила Маргарита.
Знаменский терпеливо повторил:
— Вопрос решается.
— В таком случае вернемся к разговору, когда решится.
— А пока не о чем?
— Не о чем.
Невыносимо липучий человек. Хочет казаться всесильным волшебником. И эдакая тонкая, таинственная улыбочка. Мол, вы считаете, что перед вами просто подполковник, а на самом деле перед вами чудодей Гарун аль-Рашид в якобы нищенском плаще с драгоценной подкладкой.
«Пустая болтовня», — решила главврач, но уже тем же вечером появилась дополнительная информация к размышлению.
Маргарита Вильгельмовна заканчивала обход у малышей и в последней палате нашла Серебровского. Чистенький, отглаженный, как в первый день творения, он сидел у кровати близнецов Маковых, Сашки и Лешки. Сам читал им книжку, а потом еще наблюдал за тем, как Светка Приходько массирует Сашкин остаточный вялый парез, а Настя Иванова — жутко трясущуюся руку Алешки. Девчонки трудились, а братья прильнули к врачу, один с одной стороны, другой — с другой. И слушали.
— «Завернутый в одеяла, из которых торчала только голова, Алексей напоминал Дегтяренко мумию какого-то фараона из школьного учебника древней истории… — “Ничего, Лешка! Вылечат!”» — читал он и тут отвлекся: — Настя, под пальцами дрожь идет? Это не спазм, это боль, которая не находит выхода. Не глуши ее силу, перенаправь. — И продолжил читать: — «Есть приказ — тебя сегодня в Москву, в гарный госпиталек. Профессора там сплошные. А сестры, — он прищелкнул языком и подмигнул, глядя в сторону Леночки, — мертвых на ноги подымают!»
Серебровский взял руку Насти.
— Не деревеней, — приказал Паша, — не время. Ладонь плашмя, давление ровное, будто проглаживаешь горячую ткань. Убеди нервы в том, что можно быть сильным и мягким одновременно.
Переведя взгляд на Светку, которая с усердием терла Сашкину безжизненную ступню, он продолжил, обращаясь уже к ней:
— Светик, у тебя тут обратная задача. Тут буря, а здесь — штиль. Твои движения — не массаж, это побудка…
Он пробежал трясущимися пальцами по краю Сашкиной стопы, и та дернулась.
— Видишь? Связь есть — стало теплей. Очнись. — Серебровский окликнул Светку, и Маргарита, скрипя зубами, заметила, как та покраснела и тотчас отвернула вспыхнувшую мордашку.
Серебровский продолжал, ровно, бесстрастно, делая то, что говорил:
— Движения — не растирающие, а пробуждающие. И постукивания подушечками короткие, отрывистые. Стучись, буди его нервы: «Пора, пора на работу!»
— Больно, — вякнул было Сашка, но Паша приказал:
— Будь человеком. Не смей жаловаться. Девочки работают — и ты работай.
— Как? — спросил мальчишка.
— Сражайся. Со слабостью, с болью. Работай.
Маргарита Вильгельмовна помассировала горло, разгоняя плотный ком, и подумала: «Господи, не будь ты мерзавец, какой бы ты был прекрасный человек».
Закончив осмотр, главврач самым официальным образом пожелала всем доброй ночи, напомнив Серебровскому:
— Павел Ионович, режим.
— Мы уже заканчиваем, — пообещал он.
— Приходько, ступай в палату.
Светка напомнила:
— Маргарита Вильгельмовна, меня выписали три дня назад.
— Тогда домой, — поправилась главврач и увидела, как девчонка глянула на Пашу, ожидая приказаний.
Он мягко отозвался:
— Конечно, уже расходимся. Осталось немного.
Маргарита, замешкавшись в коридоре и подписывая бумаги, принесенные дежурной, краем глаза видела, как выскользнули по очереди сначала Настя (поспешно), потом Светка (с крайней неохотой). И, проходя мимо приоткрытой двери палаты, Шор слышала, как Сашка тихо, по-взрослому, доверительно говорил:
— Я, Пал Ионыч, так и останусь инвалидом.
— И я, — вздохнул Алешка, — как мамка с нами будет? Ну ничего. Выдадут нам по костылю, будем работать. Я сапожником, как Рома Цукер.
Оптимист Сашка тоже увидел перспективу:
— Я дежурным по переезду! Будет сторожка, фонарь…
Паша обнял обоих за плечи:
— Никаких инвалидов. Будете летчиками. Вы выиграли бой.
И, видя, что они пытаются возразить, Серебровский приказал:
— Отставить. Вы здоровы. Теперь вскорости направим вас в специальный дом, где будет много питания, свежего воздуха, бассейн, спортивный зал, и вы забегаете, как раньше, а то и лучше.
— Скажите: «Честное слово», — потребовал Сашка.
— Скажу лучше: слово врача.
Маргарита направилась к себе. Что это? Только-только глупо обнадеживающий разговор Знаменского, а теперь это. «Слово врача» — чего-чего, а слов на ветер он никогда не бросал. И обещаний, как ни странно, не нарушал. Неужели им что-то известно? Что-то решено?
Впервые за долгое время Маргарита Вильгельмовна подумала о Паше без зла и горечи, скорее с чем-то похожим на стыд.