К книге
Лагерь, который убиваетЧасть 2. Глава 14
89%
Часть 2. Глава 14
32

И снова ночь, вновь долгие бессонные часы сменила знакомая каталепсия. Она накатывала так: сначала свинец в конечностях, потом мучительное, парадоксальное состояние, когда сознание ясное, а тело не желает служить, застывая в той позе, в которой застал приступ.

Он мог просидеть десять, двадцать минут, час — уставившись в одну точку, не в силах пошевелить ни пальцем, ни веком. Такая вот расплата за искусственную бодрость.

Но сейчас не время для расплат. Он успел выпить две чашки крепчайшего кофе для бодрости, подождал, пока напиток подействует, встал, расходил скованные суставы. Плеснул на голову ледяной воды из графина — и доктор Серебровский снова готов к свершениям.

Он, конечно, помог с перемещением, но облачаясь в мантию — белоснежный халат, уже совершенно по-иному бросил через плечо:

— В процедурную ни ногой. — И не стал проверять, послушают ли. Никуда не денутся. Шофер, что-то бормоча и стягивая на ходу свитер, пошагал в зал, тягать штангу, Знаменский остался. Как только лишние глаза убрались, бронеподполковник превратился в мягкотелое, на все согласное, аморфное в своем горе существо. Он, ростом куда выше, умудрялся смотреть снизу вверх. Причем с выражением, которое вознаграждало Пашу за все, что он претерпел от этого человека — унижения, мат, зуботычины, пустую баланду, тяжелый, бессмысленный, унижающий труд. Были времена, когда его подписи было с лихвой достаточно, чтобы пустить на удобрения зэка Серебровского. А теперь бессильный гной и навоз — это он, всесильный Знаменский, и он смотрит на бывшего зэка как на бога. С надеждой и немой мольбой помочь своему неверию.

Паша снизошел до того, чтобы похлопать его по бронзовому плечу, деликатно отстранив, сам взялся за рукоятки каталки. Знаменский шатнулся было за ним, но Серебровский приказал:

— Туда нельзя. Ждите здесь, — и запер за собой дверь процедурной.

…Пылала круглая лампа, освещая каталку с жестким корпусом и прозрачным колпаком. Со стороны выглядит как приспособление для транспортировки хрупкого оборудования или особо ценного медицинского груза. Хотя по сути — так оно и есть.

Серебровской, уже в маске и перчатках, сдвинул колпак из немецкого плексигласа, чуть склонившись, зачем-то шепнул:

— Здравствуй, Вера. Как ты себя чувствуешь?

Она лежала на ослепительно-белых простынях, неестественно прямо, как лежат только куклы и мертвецы. Ее лицо, некогда такое подвижное, как ртуть, идеально красивое, теперь было абсолютно неподвижно. Старательная сиделка прилежно смазывала кремом синеватые веки, капризные губы, сохранившие юношескую пухлость. Они были приоткрыты, и казалось, что она вот-вот тихо вздохнет, снова заноет, потребует невозможного. Черные ресницы по-прежнему густые, чудесные темные волосы — аккуратно уложены. То есть они под косынкой, как и всегда требовал врач, но видно, что из кос построена какая-то взрослая прическа. Знаменский платит щедро, и сиделки ухаживают на совесть, можно и не проверять — нет никаких колтунов, кожные покровы в порядке, и ни следа пролежней, нигде.

Серебровский взялся за руку — как всегда подсознательно боясь ощутить мертвенную, деревянную жесткость, — но нет, рука прохладная, но гибкая и живая. Что за рука это была — с ума сойти! Неудивительно, что он, не сдержавшись, на мгновение прикоснулся губами к тыльной стороне этого произведения искусства.

К делу. Серебровский приступил к работе. Он прекрасно понимал, что чуда не случится. Но так же хорошо осознавал, что только такими, рутинными для него, действиями может достичь успеха в дальнейшем. Паша поставил капельницу, и осторожно, по капле, потекла смесь, вытянутая из чужих вен, сдобренная ночными страхами и гематогеном.

Подполковник Знаменский Олег Янович стоял, прильнув к холодному стеклу, наглухо занавешенному изнутри. И все равно впился глазами в это слепое стекло, как в экран, на котором шел — без него — самый важный фильм его жизни. Ничегошеньки в этом экране видно не было, кроме его собственного отражения — кривой, страшной маски с глазами — черными дырами. Но все равно, не видя, он видел и сложную, страшную конструкцию, и черную жидкость, каждая капля которой то ли возрождала, то ли убивала в нем надежду. Он и не слышал ничего, а все равно знал каждый звук за этой дверью. Он даже физически ощущал едкие запахи, кожей чувствовал холодный тампон, прикасающийся к коже его девочки. Каждая капля, падающая в прозрачную камеру капельницы, грохотала в его подбритых седых висках.

Одна, две, три… триста… это был обратный отсчет, отсчет до чуда, в которое он свято верил. Он верил, что его дочь очнется, придет в себя. Верил в то, что Серебровский, с его цепкостью, создаст лекарство — новое, уникальное, — которое спасет Веру. И да, поможет множеству людей, впавших в кому. Впрочем, до остальных ему дела не было. Он просто ждал, когда раздастся тихий вздох, зашуршит простыня… наверняка снова донесется из-за двери звук скандала и бой стекла, ведь Вера будет в ярости, смахнет все эти колбы-шприцы, как тогда. Наверняка последует и пощечина, как тогда, а потом с грохотом откроется дверь и дочь потребует, чтобы ее немедленно отправили на Большую землю, к маме. Он уже мысленно падал перед ней на колени, обнимал ее колени, выл от счастья, клялся, что все кончено, обещал все, вплоть до звезды с небес — немедленно! Сию минуту!

Вот сейчас дверь откроется. Вот. Сейчас. Ну же.

Дверь оставалась закрытой.

С каждой минутой, с каждой падающей в черную бездну каплей черной жидкости, его надежда, разогретая до белого каления, выжигала его изнутри. И он уже понимал, что единственное, что он услышит сегодня:

— Процедура окончена. Все стабильно.

Который раз он слышал эти слова, и они всегда порождали в нем или надежду, или злобу. Но теперь что-то случилось. Грозный Знаменский, не человек — чугунный памятник на вокзале, с какой-то старческой униженностью спросил:

— Ты же обманываешь меня, Паша?

И услышал в ответ холодное, но такое отрезвляющее:

— Я делаю все возможное. Чудеса не случаются, чудеса творят.

Вышел из зала, вытираясь полотенцем, шофер, приводя в порядок довольное лицо, натянул свитер, взялся за каталку. Теперь доктор Серебровский не станет помогать, катить вниз всегда проще, чем вверх, а у него еще есть работа. Надо систематизировать полученный материал, да и вообще… утомило все.

…Обратный путь был куда мучительнее. Каталка шла тяжело, как чугунная, а ведь ничего не изменилось — колеса заботливо смазаны, и Глеб помогает. Паренек пустой, вороватый, но из «крестников», то есть из посаженных, пригретых, прикормленных, поэтому и предан до смерти.

Знаменский замешкался у открытой калитки, оглянулся. Сколько сил потрачено, сколько сделано — и для чего? Кому это останется? Чужим, ненужным детям… или все-таки нужным? От осознания чудовищной, но единственно возможной перспективы у него нутро заледенело: это навсегда. Не будет чуда, будет бесконечный конвейер, и все это в вечной темноте, в страхе разоблачения…

«Довольно», — он прервал камнепад мыслей, каждая из которых была тяжелей бетонной плиты. Подошли к машине, Глеб открыл заднюю дверь. Вместе, сложив ножки каталки, они поместили «гроб» на заднее сиденье.

И тут словно острый ледяной ветер прошелестел за спинами:

— Руки вверх. Отойти от машины.

Глеб вздернул обе клешни, Олег Янович неторопливо повернулся, скривил рот от брезгливости, точно увидел дохлую лошадь на цветущем лугу.

— Валя. Какая встреча. Тебя уже выпустили из Кащенко?

— Руки вверх. Ну!

А ведь была невероятная красавица, раз увидишь — и у ног. Безумие и водка все выжгли, кроме костяка былой красоты — глаза, скулы, носик, гордая шея, осанка. Но кожа была землистая, прекрасные волосы — под ужасной косынкой, тусклые, колтуном, алый рот перекошен от злобы, вырывается из него гадючье шипение — ничего общего с прошлым ангельским голоском.

— Олег, считаю до трех. Раз.

Какая ирония судьбы. Впрочем, ирония иронией, а наган — наганом. Знаменский поднял руки.

— Что тебе надо?

— Отдай мою дочь, чудовище.

— А это интересно, если разобраться, — помолчав, сказал он, — разве это я с младенчества наряжал и красил ее, как шлюху? Разве я учил кривляться, чтобы добиться того, что хочешь? Я приучил к мысли о том, что ей все можно?..

— Не смей.

— Это не я. Это ты и твое воспитание. Это из-за тебя все произошло вот так… Довольно. — Подполковник опустил руки, сказал, подчеркнуто обращаясь к шоферу: — Заводи.

Тот начал было говорить, держа руки по-прежнему:

— Да, но…

— Что? Все шлюшьи драмы да пьяные истерики.

Она, дернув дулом, каркнула:

— Два!

Знаменский, не глядя на нее, приказал:

— Заводи.

Глеб никак не решался опустить руки, рыская побелевшими глазами, глядя то на страшную бабу, то на еще более страшного начальника — черт их разберет, кого бояться больше. Знаменский утомленно продолжил:

— Таблетки не принимает, вот ее и трясет. Или набралась снова. Или очередной подзаборный обожатель надавал по мордасам.

— Да? — вякнул шофер, жалко улыбаясь.

— А сейчас узнаем. — И подполковник, играя с огнем, повернулся к женщине: — Разреши сомнения, Валя: таблетки, водка или, как всегда… как это? Бьет — значит любит?

Она стояла зеленая, как мертвец, ответила, и голос ее звучал страшно разумно:

— Пес ты бешеный. За всю жизнь никто меня пальцем не тронул, кроме тебя. Ты мужа моего сгноил в бараке, меня уничтожил, теперь дочь… — Она вдруг сказала громко, уверенно, повелительно: — Вера! Вера, идем домой!

Знаменский, который только-только молил о том же у процедурной, пусть и бесшумно, померк, шагнул и проговорил мягко:

— Валя, не надо. Послушай…

— Три! — Из дула плюнул огонь. Знаменский зашипел, схватившись за плечо.

Женщина давила на спусковой крючок — раз, второй, третий, но далее лишь сухо щелкало. Тогда выстрелил Глеб.

Она странно выдохнула, как человек, сбросивший наконец непосильную ношу, и повалилась на землю, но не плашмя, а как бы растекшись грязным пятном. Глеб бросился к Знаменскому, тормошил, тот, отпихиваясь, поднялся и скомандовал:

— В машину ее. Быстро. Все, все убрать. Гони домой. Поможешь этой… кто сегодня. Матвеевна, она все сделает.

— Вы как же…

— Не твое дело. Пошел.

Глеб без труда поднял почти невесомое тело, запихнул кое-как на заднее сиденье, включил зажигание, высунувшись, спросил нерешительно:

— Вернуться за вами, а?

Знаменский, бледный, скрипнул зубами:

— Нет! Веру — домой, шваль — куда хочешь… — и, потеряв терпение, гаркнул: — Ходу, твою мать.

Дошло до дурака. Он рванул с места, вскоре красные фонари пропали из виду. Знаменский, зажимая рану, побрел обратно за ворота.

…Паша слышал и выстрелы, и шарканье в коридоре, так что уже ждал. Поддерживая, он повел раненого обратно в процедурную, разрезал свитер, набухший от крови, принялся за обработку раны. Спросил лишь:

— Кто там?

Знаменский, кривясь от боли, все-таки усмехнулся:

— Техничка-то твоя того, тоже с секретом.

Паша удивился:

— С этой-то что не так?

— Не так то, что это Валентина.

Серебровский уверенно возразил:

— Быть этого не может. Я лично ее оформлял, взяли обычную бабу из местных, пьющую. Да и не похожа.

— Что ты мне-то толкуешь, похожа — не похожа. Она актриса… и не твое дело! Это она.

Паша, продолжая работу, согласился:

— Пусть. Что с ней?

— И это не твое дело. Вопрос решается.

Доставая шприц и подготавливая к стерилизации, Паша констатировал, как бы решая самую насущную на сегодня проблему:

— Во, теперь еще и без технички. Всем работы прибавится. Так. И где же та дурочка-то? Я зову, зову…

Знаменский не успел уточнить, о ком речь. Дверь приоткрылась, просунулось заплаканное лицо Светки.

— Павел Ионыч, я тут! Я не виновата. Меня заперли…

— Кто? — машинально спросил Паша.

— Гладкова.

Он пробормотал:

— А, эта… да, может.

Знаменскому болтовня надоела, он вырвал у него руку, из кобуры — «ТТ»:

— Вон, малолетняя… — И прибавил несколько эпитетов.

Повязка сползла, кровь полилась, Светка, посинев, ахнула, сползла по стене.

— Тихо, тихо, — Серебровский отнял у него оружие, отложил, принялся заново. — Приходько, вы пока ни к чему. Хотя…

Он не успел договорить, Светку выдуло из процедурки дурным ветром.

Знаменский шипел и ругался, Паша накладывал повязку, приговаривая, точно читая лекцию:

— Раненой конечностью не рекомендуется делать такие резкие движения.

Знаменский перебил:

— Ты думай, как выкручиваться. Выстрелы. Сейчас понаедут.

— Я думаю, думаю, — утешил Паша, протер ему кожу на плече, сделал укол.

Знаменский дернулся:

— Что это?

— Против столбняка. И для общего спокойствия и тишины. Вот так, — он глянул на часы, — минут через пять все будет хорошо.

Предыдущая главаГлава 32 из 36Следующая глава