К книге
Тайна всехРАССКАЗЫ. РУКОПИСЬ БЫВШЕГО ЧЕЛОВЕКА
96%
РАССКАЗЫ. РУКОПИСЬ БЫВШЕГО ЧЕЛОВЕКА
23

Эта рукопись пришла в журнал «***..» обычной почтой. Литсотрудник, поставленный разбирать «самотек», добросовестно прочитал ее и прикрепил к верхней странице бумажный квадратик, на котором размашисто написал: «Обыкн. любовн. треугольник, приправленный мистицизмом. Оч. скучно. Читатель этим объел». «Объел», вероятно, означало «объелся», но частице «ся» на квадратике не хватило места. Засим рукопись отправили в архив, но зарегистрирована там она не была, потому что обнаружилась пропажа конверта с фамилией и адресом автора. С полгода рукопись лежала просто так — вдруг объявится хозяин; края ее истрепались, и рядом с квадратиком расплылось большое жирное пятно. В конце концов во время редакционного субботника рукопись была вынесена к мусорным бакам и сожжена вместе с какими-то бланками, вышедшими из употребления в связи с внедрением новой формы бухгалтерской отчетности.

«...И все равно даже сейчас мне кажется, что Ира любила меня и Витька поступил нечестно, перебежав мне дорогу. Так это или нет — не важно. Мне хочется думать, что это так, приятно тешить себя мыслью, что все могло пойти иначе.

Витька Стрепетов, мой одноклассник, ничем выдающимся не отличался, но ходил во всеобщих любимцах. Есть такие люди: и внешность у них заурядная, и вроде бы ничего они не делают, чтобы нравиться, а все вокруг при их появлении впадают в телячий восторг. Вот и Витька, похоже, вытащил счастливый билет. Мы дружили, всюду бывали вместе, и я волей-неволей оказывался в его тени. Нет ничего мучительнее этого, когда мечтаешь быть в центре внимания. Я завидовал Витьке. Я даже вступил в соревнование с ним, о чем он, правда, не подозревал. Однако во всем, кроме, быть может, школьных наук, победа за явным преимуществом была на его стороне, да и то: аттестат у него, бездельника, выглядел не хуже моего. Везунчик был Стрепетов!

Чтобы доказать — что, я и сам толком не понимал, — я вслед за ним поступил в политехнический, хотя собирался на филфак и совершенно не представлял себя инженером. Мы оба победно шагали от сессии к сессии, наши фотографии соседствовали на институтской доске почета, но в президиумы в качестве представителя студенчества приглашали одного Стрепетова; обо мне вспоминали вскользь, как бы между прочим. Когда же я все-таки добился именной стипендии и приготовился торжествовать, Витька — независимо, конечно, от моих достижений, чихать он на них хотел — бросил политех и отнес документы на биофак университета, где сдал немыслимое количество экзаменов и уселся сразу на третий курс.

Познакомив с ним Иру и намекнув, что у меня с ней роман, я надеялся хоть так уколоть его самолюбие и очень быстро пожалел об этом. Витька, дамский угодник, понравится Ире сразу; в первый же вечер я понял: между ними что-то начинается.

Конечно, я врал: никакого романа не было. Но мне казалось, что в наших отношениях с Ирой все давным-давно ясно и остается лишь расставить точки над «i». Я представлял — уверенный, что так оно и будет, — как однажды мы глянем в глаза друг другу и все станет понятно без слов. Я часто проигрывал эту ситуацию мысленно; каждый раз наше объяснение обрастало новыми подробностями. Почему-то я думал, что все случится хмурым дождливым вечером; наверное, потому, что я любил дождь, любил бродить по мокрым безлюдным улицам.

Во время этих прогулок Ира незримо шла рядом. Я говорил, она слушала. Ничто не нарушало нашей идиллии, ничто не мешало мне в эти минуты чувствовать себя удачливым и сильным, каким редко удавалось быть на самом деле. Я упивался своей фантазией; не было человека умнее и лучше меня, не было положения, из которого я не вышел бы победителем. Сам того не замечая, я строил свой особенный мир, где все только напоминаю реальную жизнь, но от этого он становился для меня только ближе. В нем я видел себя победителем и поэтому оберегал его, как мог.

Но любил ли я Иру? Не придуманную, которая вся без остатка внимала мне, а настоящую? Не знаю. Но я свыкся с мыслью, что она моя; когда я понял, что них с Витькой, я почувствовал себя преданным, мне стаю страшно, словно из-под ног у меня вышибли опору. Ира была главной, неотделимой частью моего мира, без нее он неминуемо должен был исчезнуть.

Но прошло время, и выяснилось: созданный мною мир не разрушился. Наоборот: я ощущал его присутствие в моей жизни острее, чем раньше. В воображении я продолжал встречаться с Ирой, мы строили совместные планы, о чем-то спорили, в чем-то соглашались — в общем, были счастливы. Я все глубже вживался в эту болезненную игру, отказаться от которой не мог, да и не хотел. Даже то, что настоящая Ира вскоре вышла за Стрепетова замуж, не помешало мне. Я принял это спокойно, придуманный мир смягчил удар. Незаметно моя жизнь разделилась на две половины: реальную, существующую для всех, и другую, столь же полно ощущаемую мною, но неизвестную для окружающих.

Я закончил институт, но по специальности далеко не продвинулся: работал рядовым инженером на заводе нестандартного оборудования и мотался по командировкам, отлаживая это самое оборудование на местах; зато стал писать рассказы, во всех крупных журналах сотрудники, разбирающие «самотек», должны были, наверное, запомнить мою фамилию. Наконец один рассказ напечатали. Я приободрился и, махнув рукой на все остальное, писал, писал, писал...

Личную жизнь я так и не устроил. Но не беда, успокаивал я себя, вот напишу свою книгу, добьюсь признания — тогда. Возможно, это была отговорка. От природы я застенчив, отношения с женщинами давались мне нелегко. С годами от мальчишеской робости я избавился, но умения нравиться не приобрел. Скоротечная женитьба быстро привела к разводу, и уже через месяц я с трудом вспоминал имя своей бывшей жены.

Мой придуманный мир в этих перипетиях только укрепился. Один коллекционирует марки, другой до седых волос собирает оловянных солдатиков и проводит часы, передвигая их по воображаемым полям сражений, — так и я продолжал свою игру. Мало-помалу придуманный мир разросся, кроме Иры и Стрепетова в нем было уже несколько десятков персонажей: некоторые из них существовали на самом деле, других я выдумывал и вводил в него волею творца. Они и я вместе с ними жили там полнокровной счастливой жизнью; чем значительнее она представлялась мне, тем с большей неохотой я возвращался к реальности, где все было, увы, намного сложнее. А мне так хотелось и здесь быть удачливо всесильным, хотелось известности и славы.

Я писал, как одержимый, но рукописи, пропутешествовав, возвращались назад. Ответы из журналов уже занимали пол-ящика: «непродуманность темы», «банальность сюжета» и тому подобное. Первый успех стал забываться. Я карабкался на Олимп, но спотыкался о незаметные глазу бугорки. Изредка мои рассказы проскакивали в местную печать. Я отпрашивался на работе и бегал по редакциям, заранее готовый переписать все заново, только бы напечатали. Это была гонка без конца. Остановиться и оглянуться не хватало времени.

Когда же я уставал, придуманный мир услужливо распахивался передо мной. Я уже не вспоминал, с чего он начался. Реальность постепенно заменялась воображаемым, и воображаемое жило словно само по себе. Я вершил события этого мира, я мог заставить страдать любого его обитателя, но никогда не пользовался своим правом, ибо изначально был добр, великодушен и справедлив — и поэтому любим всеми. Доброта не распространялась только на Стрепетова.

Витька, теперь уже Виктор Михайлович, в настоящей жизни шел в гору; я слышал, он защитил кандидатскую. Они с Ирой уехали из нашего города лет десять назад. Одно время сведения о них доходили до меня через общих знакомых, потом их следа затерялись.

Я не стал в моем мире лишать Стрепетова званий и должностей, я разрешил ему достичь всего, чего он мог пожелать. Но я отнял у него обаяние, сделал всех, абсолютно всех, равнодушными к нему. Он имел все, но никому не был нужен. Я вспоминал о нем, когда у меня случались неприятности и во мне разбухало желание защитить свое «я». Тогда по моей воле он попадал в самые унизительные положения, пока наконец я не чувствовал себя удовлетворенным. В последние месяцы я все чаше прибегал к «помощи» Стрепетова...

Уже год, как я замыслил повесть о Фаусте — моем Фаусте. «Faustus» в переводе с латыни — «счастливый». А что есть в конце концов жажда познания? Это стремление быть счастливым. Так пусть мой Фауст получит счастье, от Бога ли, от дьявола — все равно. Ведь обретение счастья — это всегда победа над злом. Я несколько раз принимался писать, бросал, возвращался к началу, менял сюжетные ходы, но что-то не ладилось, не сходилось, слова, оказываясь на бумаге, теряли смысл, который я в них вкладывал, и повествование рассыпалось.

Стояла поздняя осень. За месяц я не продвинулся ни на строчку. Давила усталость. Когда стало совсем невмоготу, я взял накопившиеся отгулы и, отключив телефон, заперся дома.

Я не пробовал бороться со своим настроением, знал — бесполезно. Такое уже бывало. Оно некоторое время владело мною, потом отступало само. Но так тяжело, как сейчас, было впервые. Я метался по комнате, как волк за флажками. Напряжение не находило выхода. Если бы не придуманный мир, я бы, наверное, не выдержал. Спрятавшись в него, я снова ощутил спокойствие и уверенность. Я надеялся там отдышаться; так зверь уползает в логово, чтобы зализать раны и набраться сил.

Ира встретила меня все такой же, какой я видел ее в последний раз, пятнадцать лет назад.

— Я устал, — сказал я ей. — Давай поедем к морю.

— Давай! — радостно согласилась она. Она всегда со мной соглашалась.

Мы сняли маленькую комнатку с окном почти во всю стену. По вечерам она наполнялась красным закатным светом.

Вставал я рано, садился за стол и писал. Просыпалась Ира, но лежала молча, боясь помешать мне. Потом я шел к морю и покупал рыбу, которую прямо с лодки продавал вечно небритым рыбак Нико. Он вспарывал рыбе брюхо длинным ножом, неуловимыми движениями чистил ее и, щербато смеясь, протягивал уже выпотрошенной. Ира жарила рыбу на многоголосой кухне во дворе под навесом. После завтрака мы купались, потом я писал. По вечерам мы гуляли по берегу, смотрели на закат в надежде увидеть зеленый луч и говорили друг о друге — беззаботно и весело.

Но однажды... Мне не спалось. Тихо, чтобы не разбудить Иру, я вышел покурить. За изгородью, на берегу, кто-то разводил костер. Я пошел посмотреть.

— Почему не спишь, писатель? — раздался голос Нико, едва я ступил на песок.

Я молча подошел к костру.

— Зря не спишь, — сказал Нико. Мне показалось, он ухмыльнулся. В свете разгорающегося костра рыбак выглядел необычно: по лицу его пролегли глубокие тени.

За спиной Нико я увидел толстые пачки бумаги и спросил:

— Что это? — но мог бы и не спрашивать — сверху была крупно написана моя фамилия.

Нико расхохотался и бросил пачку в костер.

— А говорили, рукописи не горят. Твои — горят. Тебе никогда не написать книгу о счастье. Ты слаб, ты боишься себя. Где женщины, которых ты любил? Их нет. Где твои друзья?..

Я слушал, будто речь шла не обо мне. Слова застревали в горле.

— Но я могу сделать тебя счастливым, — сказал Нико и протянул мне лист бумаги с обожженными краями.

Я стал читать:

— Я, Иоганн Георг Фауст, собственноручно и открыто заверяю силу этого письма. Для точного свидетельства и большей силы написал я его своей рукой. После того как я положил себе исследовать первопричины счастья и самому счастливым стать, у людей подобному я не мог научиться и посему предался духу, посланному мне, и избрал его, чтобы он меня к этому делу приготовил. За это я обещаю ему, что он волен будет, когда захочет, управлять мною и распоряжаться всем моим добром — душа ли это, тело, плоть или кровь. Подписываюсь в этом и собственной кровью разум, чувства и мысли свои сюда присоединяю...

Это был кусок моей повести, где я почти дословно использовал «Народную книгу» о докторе Фаусте.

Нико бросил в костер оставшуюся бумагу. Пламя взвилось вверх, оставляя на черной поверхности ночи светлые царапины искр. Дым закрутился спиралью, сгустился, и в воздухе над костром возник тигель.

— Отвори себе жилу на левой руке, — приказал Нико, протягивая мне нож. Я повиновался. Кровь закапала в тигель, закипела. Нож превратился в измятое гусиное перо.

— Теперь подписывай, Фауст! — захохотал Нико.

— Нет! Не-е-е-ет! — раздался вдруг жуткий, ни с чем не сравнимый крик, похожий на неестественно громкий хрип.

«Ира, это Ира», — подумал я безучастно. В голове моей бухали тяжелые колокола.

— Подписывай, Фауст! — повторил рыбак. — Я сделаю тебя счастливым!

Бородка клинышком, появившаяся у него, мелко тряслась в такт смеху.

Я обмакнул перо в кипящую кровь и снова услышал крик. Непонятно как, Ира оказалась между нами. Раскинув руки, она загородила меня; так птица защищает гнездо. Рыбак попятился, глядя Ире в глаза, на ощупь нашел ногой в воде лунную дорожку и исчез.

Я выронил лист с договором...

— Очнись, милый, что с тобой? — издалека, сквозь стон колоколов, донесся до меня голос Иры. — Очнись, милый...

— Что с вами? Вы так кричали...

Я открыл глаза и увидел над собой Марину.

— Дверь была незаперта, — пояснила она.

Я сидел в кресле. На столе валялись скомканные листы бумаги. «Я спал, все снилось», — подумал я, но облегчения не испытал. Марина продолжала стоять посреди комнаты. Мне стало неловко. Я хорошо помнил, что запирал дверь.

— Вы так кричали, — повторила она.

Кошмар вес еще владел мною. Не дождавшись приглашения, Марина сняла пальто и села.

Марину я знал давно и даже когда-то пытался за ней ухаживать, но так и не преодолел границу между «вы» и «ты». Потом все это забылось.

— Ну и пыль же у вас, — сказала она, проведя рукой по столу. — Так вот, зачем я пришла. Нас отправляют в командировку в Н.

— У меня отгулы.

— Начальство знает. Но ехать все равно некому.

«А почему бы и не поехать? — подумал я. — Надо переменить обстановку». Но главным, конечно, было не это: мне хотелось сбежать от приснившегося кошмара — казалось, стоит остаться одному, и все повторится.

— Когда ехать?

— Завтра утром.

— Вы можете подождать меня сейчас?

Марина кивнула.

Я выволок дорожную сумку и стал, не особо разбираясь, швырять в нее то, что могло пригодиться в поездке. Марина с удивлением наблюдала за мной.

— Все. Готово, — сказал я. — Можно идти.

Я проводил ее до автобусной остановки, а сам поехал на завод оформить командировку, потом — на вокзал, сдал сумку в камеру хранения и обосновался в кафе при зале ожидания. Я твердо решил не появляться дома до отъезда.

Я сидел в углу и вспоминал свой сон. И вдруг откуда-то выползла жуткая мысль: это не сон — все было, было на самом деле!.. Сразу вспотели ладони, приготовились броситься в пляс губы. Я понимал, что веду себя глупо, но ничего не мог с собой поделать. «Я заболел, — убеждал я себя. — Все просто. Я заболел. Я отдохну и забуду. Отдохну и забуду...»

Не заметив как, я оказался на перроне. Я бродил взад-вперед и твердил, как заклинание: «Отдохну и забуду, отдохну и забуду...» Впервые за долгое время я не пытался спрятаться в придуманный мир; казалось, страшное видение только и ждет этого, подстерегая меня в каком-то из закоулков сознания.

Так прошла ночь. Часов в шесть утра пришла первая электричка, заспешили люди.

Рассвело. Подали поезд, вскоре появилась Марина, я помогал какой-то старухе тащить тяжеленный обтянутый свиной кожей чемодан, бегал за лимонадом в дорогу — пошла обычная предотъездная суета. Понемногу я приходил в нормальное состояние.

Нашим соседом по купе оказался розовощекий дядя, знавший бесчисленное количество анекдотов. Он тараторил без умолку, и под его трескотню я начал забывать о кошмаре. Мой вчерашний страх теперь представлялся мне странным, почти опереточным. Я даже принялся иронизировать над собой: знал ли душепродавец Иоганн Фауст, что через четыре с лишним века ему предстоит воскреснуть в образе инженер-писателя Шеина?

Вечером я вышел покурить в насквозь продуваемый тамбур. За окном стояла густая темень. Где-то там, за ее беспредельностью, жили люди. Их жизнь во все повторяющихся, заранее узнаваемых переменах быта мелочна и бессмысленна; она казалась мне бесконечно скучной в сравнении с придуманным миром. Но странное дело — я не хотел лгать себе — многие из них, безнадежно малых, были счастливы, сами, может быть, не подозревая об этом. А я?..

Где-то там, за нейтральной полосой темноты, жил полный забот Витька Стрепетов. Я знал: он тоже из тех, счастливых. Почему он, а не я?..

Вымотавшись за день, он приходит домой. Ира встречает его. Они говорят о пустых, ничего не значащих вещах...

Как бы не так!

Ира отворачивается от него, подходит ко мне, протягивает руки.

— Как я ждала, милый, — говорит она. — Как долго я ждала!

Стрепетов, мигом постаревший и осунувшийся, стоит поодаль. Он понимает, не может не понимать, что эти секунды навсегда ломают его жизнь, доселе устроенную и счастливую. «Но иначе нельзя, — думаю я. — Или он, или я. Не могут быть счастливыми все. Я не хочу быть жестоким, но иначе нельзя».

— А почему ты, а не он?..

Я вздрогнул, обернулся — в тамбуре никого, но взглянул в темень окна и обмер: из черной пустоты смотрели глаза.

— Почему ты, а не он?.. — услышал я снова.

Глаза смотрели внимательно и угрюмо. Я не боялся их, я знал: это галлюцинация, мираж — их просто нет. А за стеклом прорисовывались черты лица, чем-то отдаленно знакомого; они накладывались на мое отражение.

Это был человек с высоким морщинистым лбом, всклокоченными, словно вспотевшими волосами, улыбкой виноватой и гадкой; так улыбаются люди, когда должны сообщить вам нечто неприятное и это доставляет им удовольствие. И тут меня осенило: это Фауст с гравюры Рембрандта — я повесил ее репродукцию над письменным столом, когда начал писать свою повесть.

Я почувствовал: мираж вот-вот сменится кошмаром.

— Разве возможно счастье за чужой счет? А, Фауст? — услышал я опять. Голос рождался во мне — я вдруг понял это.

Я поднял глаза и увидел: мираж слился с моим отражением. Фауст — мое отражение, — не мигая, смотрел на меня.

С трудом оторвавшись от его взгляда, я прошел к умывальнику и сунул голову под холодную воду. Мозг работал четко и ясно. «Это сейчас пройдет, — думал я. — Я справлюсь...»

Но из зеркала над умывальником смотрело то же лицо. Я выскочил в коридор. В каждом окне, в каждом блестящем предмете вместо своего отражения я видел Фауста. Приближалось то безысходное состояние ужаса, которое я испытал, читая страшный договор.

— Уходи, — прошептал я.

Фауст улыбнулся неестественно, как марионетка, которую дергают за веревочки; сквозь его лицо стал проступать еще кто-то. Я сразу понял, кто. Мне кажется, я даже разглядел остроконечную бородку и смеющийся щербатый рот. И руку с длинными тонкими пальцами, медленным жестом зовущую меня. Я обреченно закрыл глаза.

А когда открыл, лицо за стеклом исчезло. Темнота отступила, поезд въезжал на станцию. Едва выглядывая из-за чемоданов, в коридор вышел наш веселый попутчик.

— С дамочкой одни остаетесь, — подмигнул он мне напоследок.

По вагону забегали люди. Я медленно приходил в себя.

В купе тускло светила лампочка на потолке. Марина, свернувшись калачиком, читала, поднеся книгу к самым глазам. Я сел напротив.

Придуманный мир, безотказно служивший мне, был утерян. Странные видения вторгались в него против моей воли. И самое страшное: когда он исчезал, видения оставались.

Что-то сломалось в налаженном механизме воображения. Раньше придуманный мир мгновенно изменялся, чутко реагируя на происходящее в реальности; теперь наступило время обратной связи: несуществующее, мертвое подавляло настоящее, подчиняло его.

Игра зашла чересчур далеко, игра, ставшая главным в моей жизни. Как было отказаться от нее? Кошмар лакмусовой бумажкой проявил то, в чем я подсознательно боялся признаться: придуманный мир тяготил меня, как наркотик, без которого я уже не мог обойтись. Я привык смотреть на жизнь сквозь его пелену, иначе все вокруг мне казалось неустроенным и чужим. Я воспринимал то, что меня окружало, лишь как вынужденную среду обитания. Здесь жило мое тело, оно дышало, ело, пользовалось вещами, имитировало общение с людьми и стучало на машинке. Больше нас ничего не связывало — моя душа существовала в иных сферах.

Мне тридцать четыре. Сколько времени я потратил, убеждая себя, что желаемое и есть действительное?! Что останется после меня?! В лучшем случае две-три повести в журналах, которые затеряются в пыли библиотек, груда рукописей да полупустая квартира с потерявшими цвет обоями.

«Все, хватит, — решил я. — Галлюцинации — это предупреждение. Когда-то должен наступить предел. Пора стать как все люди». Но тут же я понял, что, оттолкнув придуманный мир, останусь совсем один. «Я никому не нужен, никому, никому, — застучало в висках. — Я нужен только несуществующим, и то потому, что сам этого очень хочу. Кто вспомнит обо мне, если я вдруг исчезну? Кто?!»

Я вздрогнул: опять почудился кто-то за стеклом. Через секунду я понял, что это отражение Марины; отложив книгу, она готовила на столике ужин.

— Марина... — позвал я.

— А? — Она повернулась ко мне и изменилась в лице. — Что?! Что случилось?!

— Марина...

Сам того не ожидая, я начал, торопясь и сбиваясь, рассказывать ей о придуманном мире, об Ире, о страшных видениях, обо всем, что мучило меня. Я старался быть честным, но в то же время искал себе оправдание, говорил так, будто жаловался на кого-то, виноватого в чудовищной несправедливости, жертвой которой я стал, — и это было противно мне самому; я понимал: глупо искать виноватых, глупо и подло делить с Мариной груз своей памяти о несуществовавшей, но тем не менее прожитой жизни. Но мне так хотелось стряхнуть с себя все раз и навсегда — как наваждение, как дурной сон.

Стучали колеса. Поезд несся сквозь чуткую предзимнюю ночь.

Нет смысла повторять то, что говорил я, что отвечала Марина, — слова солгут. Сказанное и несказанное сплеталось в тутой клубок, и он проваливался в темноту, оставляя сладкий стыд очищения.

Я верил, что Ира занимает главное место в моей жизни, но, прощаясь с придуманным миром, я почти не вспоминал о ней.

Волосы Марины пахли свежими яблоками...

Ранним утром в купе набились попутчики; когда они угомонились, между Мариной и мной уже легло отчуждение. Почти всю оставшуюся дорогу мы молчали.

В Н. приехали к вечеру. Пока добирались с вокзала, и позже, когда оформлялись в гостинице, я избегал смотреть в глаза Марине. В какой-то момент мне вдруг показалось, что она улыбается. Я отнес эту улыбку на свой счет и, получив ключ, сухо кивнул и отправился к себе, оставив ее в полном недоумении. Меня поселили в двухместном номере; сосед, когда я вошел, слушал по радио хоккейный репортаж. Я разделся и лег.

Надрывался комментатор, нестройные голоса просили «шайбу». Медленно наползала дремота. Обрывки воспоминаний вклинивались в нее, накладывались друг на друга, пропадали и вновь появлялись из ничего. Я вспоминал вчерашние видения, но страха не испытывал. Они были где-то далеко, в той жизни, откуда этой ночью привез меня поезд и куда я уже не собирался возвращаться.

...Наконец я забылся.

Я проснулся в темноте, попытался разглядеть, который час, и не сразу сообразил, что не слышу привычного тиканья — вчера я забыл завести часы. У противоположной стены храпел сосед. Я полежал немного, понял, что заснуть не смогу, и вышел в коридор. В холле горели бра, на круглых часах под потолком было четверть пятого. Сонная дежурная недовольно выглянула из своего застекленного закутка. Я сел за столик, машинально развернул оставленную кем-то местную газету и, не особо вникая в смысл, прочел спортивные новости, потом рецензию на книгу поэта, представителя «поселковой волны» (я никогда не слышал о такой), потом стал, перескакивая через абзацы, проглядывать статью о генетике и — когда дошел до конца — словно провалился в ледяную воду. Статья была подписана «В.Стрепетов, доктор биологических наук».

Я постучал по стеклу. Дежурная оторвала голову от стола, разлепила веки.

— У вас есть телефонная книга?

Она укоризненно посмотрела на часы и кивнула на столик, за которым я только что сидел. Я обернулся и увидел телефонную книгу; кроме нее и газеты, на столике больше ничего не было.

— Что-нибудь случилось? — спроста дежурная.

— Нет. Все хорошо.

Я быстро нашел то, что искал. Стрепетов В.М., Лермонтова, 17, и — номер телефона. Стрепетовых в книге было двое, и у одного — Витькины инициалы. Я сразу уверился, что это и есть Витька; по привычке я называл его, как в детстве.

Эйфория вчерашнего очищения прошла, и я обнаружил, что другим не стал. Придуманный мир ушел, Стрепетов остался. Сделав круг длиною в полжизни, я вернулся к началу. Или нет, я не жил — я спал: со мной ничего не происходило в эти годы. Я спал, придуманный мир убаюкивал меня, а жизнь шла вперед; будто я, выскочив на какой-то станции, только сейчас заметил, что колея заросла травой, и понял: поезд давно ушел.

Обида всколыхнулась во мне, обида-зависть к тем, кто уехал в этом поезде и не ощутил моего отсутствия. Полтора десятка лет она поддерживала тлеющий костер воображения, теперь, взбунтовавшись и не находя выхода, сжигала меня. Я почувствовал себя беззащитным перед ней и оттого вдруг осознал: мне будет не хватать придуманного мира. Хоть на мгновение я вновь захотел войти в него. А раз так — он не умер, он лишь притворился мертвым в надежде опять завладеть мной; я начал понимать, что никогда не был его повелителем. Марионетка Фауст — вот кто я!..

И тут я подумал: «Марина... Она одна может помочь мне. Я сейчас пойду к ней, и мы уедем. Плевать на командировку, мы забудем про все». Казалось, стоит зарыться лицом в ее ладони, и все станет на место.

Найдя в полутемном коридоре ее номер, я постучал. Послышался шорох и стих.

— Марина, — позвал я шепотом.

Никакого ответа.

Я постучал снова и, уже не соизмеряя силу голоса, крикнул:

— Марина!..

Нацепив шоры, я рвался уйти от придуманного мира, как — все равно.

Марина открыла дверь испуганная и заспанная.

— Что опять стряслось?

— Марина, давай уедем отсюда. Улетим первым же самолетом. Та женщина... она здесь, в этом городе...

Из номера напротив высунулась растрепанная голова и нехотя спряталась.

— Тише. Ты всех перебудишь, — сказала Марина. — Поговорим утром.

— Нет, сейчас, — настаивал я. — Нам надо уехать.

— Ты бежишь не от нее. От себя...

— У меня есть ты. Я забуду ее.

Марина улыбнулась.

— Ты нужна мне, — выдохнул я. Спазм схватил горло.

— Я не гожусь в палочки-выручалочки...

Мне следовало уйти, но я еще долго нес всякий вздор, пытался целовать ей руки, клялся в любви, угрожал что-нибудь сделать с собой, и чем больше я говорил, тем жестче становился ее взгляд.

Я вернулся к себе, когда за окном стало светлеть. По-прежнему храпел сосед. Не раздеваясь, я бросился в кровать; лежал в каком-то истерическом полусне-полубреду. «За что?! — спрашивал я. — За что, за что?!»

Дырявая лодка несла меня по зеркальной глади, и в каждом всплеске звучало: за что? за что? зачто?.. зачто... за что...

И некому было вычерпывать воду.

Я проснулся (или пришел в себя?) поздно, но вставать не спешил. Передо мной то быстро, то замедляясь и останавливаясь стоп-кадром прокручивалась моя жизнь. Я раскачивался на весах-качелях и был или ни-в-чем-нс-виноват или во-всем-виноват, спор уходил в сторону и вновь возвращался на круги своя, ничего не решая.

Часа в два я спустился вниз за сигаретами. Решение возникло мгновенно: я подошел к висящему на стене телефону и позвонил.

— Да-а-а... — Только дети умеют так растягивать это слово.

— Здравствуй. Это квартира Стрепетовых?

— Да-а-а...

— Позови, пожалуйста, маму или папу.

Молчание. Потом долгое шуршание.

— Мама и папа на работе. А у меня грипп.

— А кто же с тобой?

— Никто. Я уже в школу хожу, — обиделись на том конце.

— Молодец! — похвалил я. — Как тебя зовут?

— И-ира...

Сердце бросилось вниз.

— Ты передашь... родителям, что я звонил?

— А кто вы?

«Кто я? В самом деле, кто я?»

— Скажи, звонил Шеин Георгий...

— А вы откуда звоните?

Я назвал гостиницу.

— Подождите, я запишу.

Раздался стук, видно, что-то упало, донеслось пыхтение.

Я представил, как девочка, дочка Иры и Витьки, выводит крупными печатными буквами мою фамилию.

— Ты какое слово пишешь сейчас?

— Ге-ор-гий, — прочла она по слогам.

— Знаешь, не пиши Георгий. Пиши Гошка-бегунок.

Девочка хихикнула.

— Понимаешь, такое прозвище у меня было в школе. Я учился в одном классе с твоим папой. Понимаешь?

«Зачем я это говорю? И все — зачем?»

— Понимаю, — был серьезный ответ. — Приходите к нам в гости.

Боковым зрением я увидел, как Марина вбежала в вестибюль. Она заметила меня и остановилась. Я скомкал разговор и повесил трубку.

— Я сказала, что вы заболели. («Почему опять «вы»?» — отметил я про себя.)

Вид у нее был растерянный; уверен, она примчалась сюда из-за меня — испугалась, как бы я и вправду чего не сотворил. Во мне начала закипать злость.

— Им звонили?

Я кивнул.

— Ну и правильно. Вам нужно встретиться с ней, понять, что она обыкновенная баба, как и все. Я была вчера резковата...

— Ничего... — Я с трудом сдерживал раздражение.

— Не хватайтесь за меня, ладно... Я не сумею. Вы правильно сделали, что позвонили...

У Марины было лицо Иры.

— Вы... вы виноваты во всем!.. — выкрикнул я, как в бреду. — Вы сломали мне жизнь!..

Ее лицо наплывало на меня, я взмахнул рукой, чтобы защититься от него. Марина отшатнулась. Я прошел мимо, уже не видя ее и не помня о ней.

Ноги понесли меня по незнакомым улицам. Я почти бежал; только усталость могла прекратить этот бег, но усталость не приходила. Он продолжался бы бесконечно, если бы я не увидел табличку с названием улицы. «Лермонтова... Лермонтова, 17», — пронеслось в голове.

Семнадцатый номер оказался обычной восьмиэтажкой. Я стоял и вглядывался в ее окна, будто надеялся на ответный взгляд. Окна матово блестели мокрыми от дождя стеклами. Почему-то я не думал ни о Стрепетове, ни об Ире, я лишь представлял, как девочка, их дочь, сидит, закутавшись в плед, и ждет, пока мама и папа придут с работы и станет весело, а после она скажет, что звонил Шеин Георгий, Гошка-бегунок, а мама и папа ахнут от удивления, а она скажет название гостиницы, и они оставят ей ужин и побегут туда, чтобы позвать Гошку в гости и до утра вспоминать общих знакомых и юность — ах, прекрасное было время! — и не подумают, что как раз они, эти добрые мама и папа, украли у меня, Георгия Шеина, и юность, и все, что должно было быть вслед за ней, вогнали меня в клетку придуманного мира, не подумают, потому — и это самое удивительное, удивительно-страшное, — потому, что ничего этого они не делали и вопрос об их праве решать мою судьбу не стоит вообще. Мир, в котором они живут, — вот их право. И девочка, воплощение этого права, с нетерпением ждет их с работы, чтобы сообщить новость: «Гошка-бегунок приехал!»

Да, я приехал. И не обнаружил своего места в мире, где жила эта девочка; оно не было занято, его уже попросту не существовало. Словно пятнадцать лет назад я провалился в черную дыру, и время, как вода, сомкнулось надо мной.

«Никто не может отнять у меня право быть человеком. Слышите, никто!» — беззвучно крикнул я окнам.

«Ты сам отказался от него. Теперь его надо заслужить».

«Я не хочу ничего заслуживать. Родиться, плодиться, стариться, умирать и после — пустота? Где гарантия, что все — не зря?!»

«Ты боишься упустить свой кусок пирога?»

«Да. И не стыжусь этого!»

«И ничего не получишь. Люди кожей чувствуют таких, как ты».

«Значит, виноваты все? Они объединились, чтобы вытолкнуть меня в мир, которого нет...»

«Чепуха. Разве не ты сам придумал этот мир?»

«Я придумал его, потому что мне не хватало воздуха. Жить, как все, — не имеет смысла. Я способен на большее. Я хочу большего!»

«Способен или хочешь? Твоя жизнь пуста, и так будет всегда. Такие, как ты, возможны только сами по себе, а люди невозможны каждый в отдельности. Поэтому Стрепетов сильное тебя».

«Прописная истина! Она стерлась от употребления!.»

«Это не довод. Он сильнее тебя!»

«Ложь, ложь!..»

«Он сильное тебя!»

«Сгинь, уходи! Тебе не понять меня!»

«Он сильное тебя!»

«Сгинь, лживый червяк!»

Я поймал себя на том, что стою и шепчу:

— Сгинь, стань, сгинь!..

Наружу прорвалось то, что я давно пытался скрыть от себя: я ненавидел людей, живущих за этими окнами, всех без разбора, ненавидел за их способность удовлетворяться малым, за то, что они могут обойтись без придуманного мира, а я нет, за то, наконец, что они необходимы друг другу, а мне не нужен никто и я сам никому не нужен.

Словно тонкое зеркало хрустнуло в душе. Неопределенность растворялась в ненависти.

К гостинице я вернулся затемно. Первым, кого я увидел, войдя в вестибюль, был Стрепетов. Он стоял вполоборота ко мне и говорил с администратором. Я сразу узнал его. Он почти не изменился, разве что располнел немного. Улыбка по-прежнему не сходила с его лица, и администратор, не выдерживая напора ее обаяния, улыбался в ответ. Не зная, как поступить, я спрятался в тень, за кадку с пальмой.

Стрепетов шагнул к лестнице. И — тут я увидел Иру, стоявшую на ступеньках. Стрепетов подошел к ней, что-то сказал, и они пошли наверх.

Всю жизнь Стрепетов был для меня символом того, что мешало мне жить, как я хотел. Он не был виновен передо мной по законам людей, но я — сам закон, истец и судья — жаждал для него самого страшного наказания. Теперь мне нужно было унизить его не в придуманном мире, а наяву, растоптать, чтобы он уже никогда не поднялся. И мгновенным взрывом, раздавшимся в душе, черной вспышкой, я понял: здесь, в мире реальном, я никогда не возьму над ним верх, если не переступлю через Иру. «Сейчас или никогда, — подумал я. — Не забыть ее, нет, а — переступить. Иначе я навсегда останусь никем».

Я вышел на улицу и сел в сквере напротив входа в гостиницу. «Сосед скажет, что меня нет. А если они станут ждать?.. А если они встретятся с Мариной?.. Глупо. Они не знакомы. И какое это имеет значение?.. О чем сейчас думает Ира?.. А о чем она должна думать?.. У нас ничего не было... Я придумал все, придумал... Она виновата в этом... И Стрепетов... Главное — он!..»

Они появились через полчаса. Витька в надежде, что я вот-вот подойду, вертел головой по сторонам. Я отвернулся и поднял воротник, потом встал и пошел за ними. Я еще не знал, зачем делаю это, но уже не мог дать им уйти просто так.

Я шел и видел Витькину спину. Иру все время скрывала толпа. Он что-то увлеченно рассказывал, размахивал руками. Он, наверное, уже забыл обо мне. И я вспомнил Стрепетова из придуманного мира, безмерно маленького, раздавленного многочисленными бедами. Я представил его перед собой полусогнутого, с подобострастной улыбкой...

Но тут же взгляд уперся ему в спину. Он шагал, умеренный, спокойный хозяин этой жизни. Ира держала его под руку, а я крался сзади и боялся, что он оглянется. Я боялся и потому попытался увидеть его на коленях. Не сумел, но увидел, как Ира высвобождает руку, останавливается, поворачивается ко мне...

Она обернулась, посмотрела сквозь меня и... улыбнулась Стрепетову. Мне захотелось завыть, завертеться по тротуару, как подбитая собака. Я звал придуманный мир как единственный шанс, как спасение — он не отзывался. Больше ждать помощи было неоткуда. Память обросла отвратительно-серой осязаемой пустотой. Лишь один рыбак Нико глядел из ее серой глубины.

Я шел по улице и вторым зрением видел раскаленный тигель, в нем булькала, пузырилась кровь. Я нашарил перо и расписался на услужливо возникшей измятой бумажке,

— Вот и хорошо, Фауст, — зашептал рыбак. — Мы все глядим в Наполеоны... Но ты самый достойный. Все привыкли ограничивать себя, а ты нет. Переступи через всех, и я помогу тебе.

— Я напишу вечную книгу?

— Не будь ханжой, разве она нужна тебе? Ты хочешь славы и власти. Ты получишь их.

...Они остановились возле «Детского мира». На витрине механический Айболит мерил температуру громадном бегемоту. В стекле отразилось довольное лицо Стрепетова. Наверняка он, проходя здесь, останавливался всякий раз.

А оттуда, где должно было быть мое отражение, смотрел Нико. Мы обменялись взглядами, и я узнал, что сейчас произойдет. «Не бойся, я с тобой, — говорили его глаза. — Ты только представь это».

«....Автобус уже в пути. Сейчас они завернут за угол...» Они завернули. «Сейчас закапает дождь. Ира раскроет зонт. Дорога станет скользкой...» Дождь пошел. «Сейчас они перейдут через дорогу. Нет, это случится не здесь. Автобус еще за квартал...»

Я шел вплотную за ними. Дождь усиливался. Обострившимся до предела слухом я услышал, как Ира сказала: «Давай быстрее. Ирка одна весь день». Что-то шевельнулось во мне. «Что я делаю? Зачем?» — подумал я и мгновенно получил ответ. «Иначе ты никогда не поставишь его на колени. Или — или... Выбирай!..» — «Я не смогу...» — «Сможешь. Загляни себе в душу. Там — я...»

Они быстро шли к перекрестку. Хлестал дождь.

«Не беспокойся, — насмешливо продолжал рыбак, — я не стесню тебя. Тут и так пусто. Вдвоем нам скучно не будет. В тихом болоте черти водятся, хе-хе... Договор?»

«До-то-вор, до-го-вор», — простучали капли по асфальту. «Догово-о-ор», — густым басом протянул ветер. «Догов-в-вор, догов-в-вор», — пропищала, прохлюпала грязь под ногами.

Они остановились у светофора. «Ну же, представь! Ну!..» — забесновался рыбак. Я бессильно хватал влажный воздух.

«Сейчас зажжется зеленый. Они будут обходить лужу на переходе. Стрепетов подаст Ире руку», — зашептал рыбак моим голосом. Из-за поворота вывернул автобус. «Сейчас, сейчас!..» Они дошли до середины улицы, когда светофор замигал желтым. Стараясь не замочить ноги, Ира сделала шаг вперед, и только тут Стрепетов посмотрел направо... Завизжали тормоза. Последним движением он успел оттолкнуть Иру... Автобус ударил его сбоку, и, пока он медленно, бесконечно долго падал под колеса встречному потоку машин, в моих ушах бился торжествующий гогот.

Я не помню, как вернулся в гостиницу. Едва я зашел в номер, сосед протянул мне записку. «Дорогой Гошка! — писал Стрепетов. — Как мы рады...» Я не стал читать дальше, опустился на стул и закрыл глаза.

Я очнулся с мыслью, что завтра надо будет наврать с три короба, чтобы отменить командировку, и купить билет на самолет — пусть с пересадкой, но все быстрее, чем на поезде. И побриться нужно...

И еще — очень хотелось сеть.

Я стряхнул остатки сна и увидел, что сижу в домашнем кресле за столом, по которому разбросаны листы чистой бумаги.

Я никуда не ездил! Ничего не было! Все — сон! Был только длинный и страшный сон! Театр теней. Великий обман. Чушь. Глупость. Вывих сознания.

Хотелось есть. Я встал, чтобы сделать бутерброд, и...

Ира сидела у дверей. Она была такой же, как в придуманном мире, она пришла оттуда, и, значит, — ее не было вовсе.

— Я пришла за тобой, — сказала она. — Ты стал опасен.

— Дверь заперта, ты не могла войти, — усмехнулся я. — Уходи. Тебя нет. Я сам придумал тебя.

— Мы уйдем вместе. Твое место не здесь. Ты — убийца!

— Ничего не было. Я спал. Это был сон. Сон!

— Пусть так. Но время твое истекло. Ты убил свое прошлое, и будущего у тебя быть не может.

Я был уверен: она сейчас растворится, развеется в воздухе. Я шагнул к ней и задел стул, оказавшийся между нами. Стул не покачнулся. Моя рука прошла сквозь него.

«Все. Конец», — осознал я и в последнем страхе закричал:

— Я не виноват! Не виноват!

Откуда-то сверху мне под ноги слетел измятый лист с обожженными краями. По потолку зазмеилась трещина, перешла на стену, и от нее паутинным узором пошли другие трещины. Посыпалась штукатурка. Поползли обои, разворачиваясь пыльными лепестками. Стена за спиной закачалась и рухнула. И все это — без звука.

Ира стояла молча, не двигаясь. Я бросился мимо нее в коридор. Дверь раскачивалась на одной петле, и за нею ничего не было. Не было лестничной площадки, квартиры напротив, лестницы. Ничего. И там, где за стеной полагалось быть городу и людям, тоже ничего не было. И неба не было. Впереди, сверху, снизу — пустота, пронзительно ясная, уходящая в бесконечность пустота...»

Шеин пропал пятнадцать лет назад. Даже милиция не искала его. Тогда же был снесен дом, в котором жил Шеин. На его месте разбили парк.

Предыдущая главаГлава 23 из 24Следующая глава