Ночь прошла беспокойно. Боли не было, но тягостное ее предощущение будоражило сознание. Одни и те же мысли, пустые и незначительные, вроде той, что зря летом выкрасил балкон в зеленый, когда надо бы в голубой, медленно сползали в глубину бездонной воронки, чтобы через минуту-другую возникнуть снова.
Юрий Сергеевич не желал признаться, что сам цепляется за эти мысли-мыслишки, словно надеясь загородиться ими от главной мысли, простой и страшной, под знаком которой существовал в последние недели. Жизнь оборвалась, когда он, обманув бдительность медсестры, заглянул в свою историю болезни. Не в ту, что сфабриковали специально для него, а в настоящую, с приговором ясным и четким, обжаловать который можно разве что у Господа Бога. Поначалу он совсем не испугался, только удивился своей наивности. Он угодил в больницу с внутренним кровотечением и, когда ему сказали, что виной всему полип, без опасений лег на стол. А они вскрыли и зашили. Неоперабельный рак. И точка.
Наташе, с которой вот уже шестой год жили вместе, он ничего не сказал — так и обманывали друг друга. Выговорился сыну, когда тот приезжал по делам, в командировку. Сын расстроился, полночи прокурил на кухне, а утром предложил ехать с собой — обещал определить в хорошую столичную клинику. Юрий Сергеевич отказался. Не то чтобы не верил в возможности сына — наоборот, знал: сын, если обещает, сделает, — но ехать в неизвестность не хотел. Представить было жутко себя среди чужих, жалким и беспомощным. Да и сын, как ни крути, — почти чужой. «Лучше дома», — сказал тогда Юрий Сергеевич. Что именно «лучше дома» он не договорил, а сын отвернул лицо и спросил что-то ненужное. Юрий Сергеевич поспешно ответил, и они долго обсуждали это ненужное и лживое.
После партизанской вылазки с историей болезни жизнь Юрия Сергеевича, доселе выверенная и целесообразная, превратилась в цепь совершенно необязательных событий. Он лишился душевного равновесия, не получив взамен ничего, кроме страшного и бесполезного знания. Нет, что спорить: человеку необходимо знать свой срок, чтобы успеть подвести итоги. Но подведение его итогов не заняло много времени. Он вспомнил и обдумал все, что захотел вспомнить и обдумать, сложил в коробку из-под ботинок письма и фотографии, перехватил резиночкой квитанции денежных переводов, которые когда-то посылал жене и сыну, и опустил в ту же коробку, заплатил вперед за квартиру и свет, чтобы Наташе не суетиться, если он сляжет внезапно, и, как бы обрубив всем этим концы, остался беззащитен перед судьбой. Впрочем, самое важное и очевидное он, как водится, забыл и вспоминал постепенно, по мере неспешного круговорота в темной глубине бездонной воронки.
Биографию он имел самую обыкновенную, скучную — единственный крутой поворот случился в ней давным-давно и не по его воле. В сорок шестом, после демобилизации, он брякнул под рюмку что-то политически вредное и через соответствующее учреждение оказался в замшелом далеке. В сущности, ему повезло: конвейер учреждения на нем пробуксовал и наказание ограничилось ссылкой с туманными сроками. Юрий Сергеевич определился счетоводом на мыловаренный завод, и даже сумел вызвать к себе жену, но жена (наедине называл ее «моя декабристочка») в захолустье не прижилась, через год с небольшим уехала. И сына, едва головку научился держать сын, с собой увезла. Только взрослым и увидел он сына. Мог, конечно, и раньше, но жена подала на развод и вскоре вышла замуж, вот и получилось, что возвращаться после реабилитации было некуда.
Никого не любил, кроме жены. А Наташа... Человеку невозможно одному. Он долго взвешивал, пока не решился.
И не ошибся. Эх, Наташа! Тихая, бесхитростная, все понимает, а терпит: и характер его паршивый терпит, и столичного сына терпит, и убиваться будет, когда одна останется. А сына не любит, крепко не любит. Когда сын приезжает — а приезжает часто, как автозавод строить начали, — забивается Наташа в угол и слова из нее не вытянешь. Или стесняется? Неопределенности своего положения, платьев своих выцветших... А новые покупать отказывается: мне, Юра, и так хорошо. А что хорошего?
Первое время, вернувшись из больницы, Юрии Сергеевич жил в напряженном ожидании. Чего — он и сам толком не мог объяснить; ему казалось, должно произойти нечто экстраординарное, сродни катастрофическому землетрясению. Но ничего такого не происходило, часы и дни утомительно походили один на другой, стекали, как капли из неисправного крана. Ожидание, поначалу полное эмоций и как будто бы смысла, мало-помалу превратилось в тягучую тоску. В молодости он относится к смерти без должного пиетета, почти весело. Теперь же с ужасом за свое достоинство осознавал, что боится умереть — до постоянно липких ладоней, до совершенной потери самоконтроля. Боится и ничего не может с собой поделать.
Боль пришла с рассветом. Далекая, вроде и не боль вовсе, а лишь напоминание о ней. Всю ночь Юрий Сергеевич мысленно выстукивал каждую клеточку своего тела, замирал, вслушиваясь, и сейчас подумал, что сам материализовал предчувствие. Боли нет — он придумал ее, знал, где она может появиться, ждал ее, и она пришла. Забыть про боль — и она уйдет.
А боль росла, не поддаваясь ему. Она склизкой медузой ворочалась в худом, еще крепком теле, дразнила его — пряталась, но тут же, стоило поверить в ее исчезновение, предательски шевелила щупальцами. Только не думать про боль. Не думать!
Хорошо, что есть Наташа. Не придется в больнице... Опять, как тогда в разговоре с сыном, Юрий Сергеевич побоялся назвать предстоящее. И устыдился своей расчетливости, даже приподнял голову над подушкой, огляделся в поисках того, кто мог бы распознать его мысли. Но в сумрачной, по-спартански обставленной комнате он был один — Наташа ушла на ночное дежурство.
Он представил, как Наташа дремлет подле лампы, заключенной в розовый абажур, и ощутил острую вину перед ней. Ни в чем конкретно, а все ж виноват... Горько.
К приходу Наташи встал, закурил. Бросил в больнице, давно хотел бросить, да что теперь? Убрал постель, почистил зубы. Показалось, что распух язык, с трудом заставил себя не рассматривать его в зеркало. Сходил за молоком. Наверх поднимался медленно, с передышками, пытаясь унять взбесившееся сердце. Долго возился с ключами. Чепуха все это, сказал себе. Это не сердце, это страх. Не с болью надо бороться, а со страхом! Последняя мысль облеклась чуть ли не в афоризм, и это ему понравилось. Он поставил кипятиться молоко, походил по комнате. Вытащил книгу с полки, но не раскрыл. Скользнул взглядом по фотографии сына. Сын был снят с семьей. Обещал внука привезти, но уже, конечно, не привезет. Не чувствовал Юрий Сергеевич себя дедом.
А боль не отпускала. Она обрела сходство с человеком, гадким, подлым по-мелкому, но таким вертким, что не уличишь ни в чем — все перетряхнет по-своему, вывернет наизнанку, и сам виноват окажешься. Такого можно только силой, на кулаках, но как быть, если он тебя сильнее?
Пришла Наташа, захлопотала. Спросила: как спал? Ответил: нормально. Молча поели. Уговорил ее прилечь, муторно было от этого молчания вдвоем. И прежде особых разговоров не вели, но сейчас — иное. Лучше уж одному.
Снова потянулся за сигаретой. Прикуривая, заметил, как дрожат руки. Поднял ладонь к лицу, попробовал зафиксировать непослушные пальцы, но только усилил дрожь. Как там советуют йоги: расслабиться, ощутить себя малой песчинкой, но частью Вселенной и слиться с мирозданием? И тогда прана, живительная энергия всего сущего, вольется в тело...
Так было в брошюре, которую Наташа приносила с работы, — в их женском коллективе боролись с помощью йоги против лишнего веса. Юрий Сергеевич из интереса прочел, теперь вспомнилось. Он опустил руки вдоль тела, зажмурился, постоял немного в темноте, стараясь дышать глубоко и ровно. В самом деле стало легче. Красиво: Вселенная бессмертна и бессмертны песчинки в ней, и потому смерть — не прыжок в пропасть, а шаг на мост. Умереть — значит не исчезнуть, а просто перейти в иное состояние и быть. Вселенная — единый организм (Юрий Сергеевич не помнил, где вычитал это определение, оно ему очень нравилось). Где-то у звезд тоже живут люди. Неужели болеют, умирают? Через йогов и марсиан он вернулся все к тому же — к своей боли.
На войне смерть не была такой страшной, как теперь. Там случалось одолеть, обмануть ее. Дурак! Ничего он не понимал: смерть, которую можно свалить прямой наводкой, — не настоящая смерть. Лишь беззащитным, никому не нужным стариком он начал что-то понимать и душу теперь готов заложить, чтобы заткнуть тот неисправный кран, подольше сохранить в нем живительную влагу.
Под дверь просунулась газета, зашуршала по полу, распрямляясь. Роза-почтальонша двадцать лет опускала почту в ящик на первом этаже, а после операции стала подниматься наверх. Значит, знает про боль. Боль — так незаметно для себя назвал он свою болезнь. Словно шаман, прячущийся за иносказанием во время камлания.
Юрий Сергеевич тяжело поднялся, нагнулся за газетой — и жгучие щупальца прожгли его изнутри, нестерпимо яркий свет ударил по глазам; он ослеп от этого света.
— Юра, обопрись на меня! Юра! — услышал он голос Наташи. Слепота на миг отступила, и он увидел, что стоит, привалившись к стене. Хотел сказать, чтобы Наташа отошла в сторону, не трогала его, но накатила тошнота.
Потом он лежал в постели и плакал от боли и унижения. Наташа сидела рядом, гладила его по руке.
— Не надо меня в больницу, ладно? — попросил он.
— Ни о чем не думай. Я уколы тебе буду делать. Все будет хорошо.
Все будет хорошо... Что — хорошо? Пожалел себя так, что не сдержаться. Но все-таки унял готовые заплясать губы, впился ногтями в Наташину ладонь. По тому, как напряглась ее рука, понял: ей больно. И еще — вдруг — осознал, что хочет сделать ей больно. Он ненавидел ее сейчас. Все будет хорошо...
— Ты поплачь, поплачь, — сказала Наташа, не высвобождая руки.
Он выругался — хрипло, пустив петуха, — и ослабил хватку...
К вечеру боль как бы отстранилась от него, болеть не перестало, но с ней, такой, вполне можно было сосуществовать. После чая решили выйти на балкон подышать свежим воздухом. Наташа принесла пальто, накинула ему на плечи. Конец февраля выдался необычайно теплым, стучала капель. По низкому звездному небу спешил спутник.
— Есть там жизнь, а? — подняв глаза кверху, сказал Юрий Сергеевич. — На днях один писатель по телевизору выступал. Ежели прилетят, говорит, пусть носа не суют дальше Плутона, сидят там и ждут, пока мы на встречу не явимся, а не явимся, пускай убираются восвояси и прилетают снова, когда мы дозреем до такого общения. Ты знаешь, я с ним согласился. А потом подумал: они тоже люди, раз долетели. Ну другие они, ну крылья у них или там коленки вовнутрь... Не верю, что они нас в микроскоп разглядывать станут. Вот представь: человечество должно погибнуть, а они могут помочь, спасти. Или пусть даже не все человечество, а один человек. Неужели отказаться?
Он не ждал ответа, но Наташа съежилась — плохо понимала его и боялась сказать невпопад. Юрий Сергеевич собрался и — как выдохнул:
— Как ты думаешь, сколько мне осталось? Месяц? Полгода? Если в начальной стадии, каждого третьего спасают. Но пока каждого первого научатся... А они, может быть, уже изобрели что-то против этого, ну там какую-нибудь перестройку молекулярной структуры... Представляешь? Прилетают, всем больным по укольчику пониже спины и гуляй губерния...
Жалкая вышла шутка. Он понял это и растерянно замолчал. Наташа заплакала беззвучно. Так и стояли без слои, пока не поднялся ветер.
Ночью, лежа в постели, Юрий Сергеевич опять вспомнил о йогах, потом перескочил на кришнаитов — сын впечатлил его рассказом, как поют кришнаиты в столичных подземных переходах непонятные заклинания и бьют в бубны. Черт-те что! Откуда все это повылазило?! К йогам он относился уважительно, а неведомые кришнаиты, поскольку тоже происходили из Индии, казались ему этакими ревизионистами от йоги.
Дались ему кришнаиты! Снова он заслонялся всякой мурой от главного и страшного. Надо посмотрен, энциклопедию, решил он. Поднялся, стараясь держаться прямо. Левый тапочек соскочил с ноги под кровать, он не полез за ним — опасался согнуться. В темноте нужный том угадался не сразу, он прижал прохладную книгу к животу, где спала, свернувшись в тяжелый клубок, медуза, и, припадая на босую ногу, прошел на кухню. «Кришну — воплощение Вишну», — прочел он. Энциклопедия напоминала Штирлица на допросе. Юрий Сергеевич улыбнулся своей шутке, обрадовался, как бы взглянув со стороны, что шутит и, значит, не сдается. Вернулся в комнату, потоптался у полок, размышляя, не поискать ли, что пишут о Вишну, но почувствовал усталость. Лег.
Господи, как бессонные ночи похожи одна на другую! Вишну-Кришну-Христос-Иегова! Усмехнулся: уходит прана из меня, уходит — за боженькой не спрятаться. Рак! Мерзкое слово!
Он нарушил табу, лежащее на имени боли, и сразу опомнился, но — поздно. Страх высыпал на ладонях мелкими капельками пота. Он вытер руки о простыню, замер, как в ожидании неминуемой кары, — перестал существовать, воплотившись в ожидание.
И боль отозвалась, возникла ноющей точкой. Ожидание не помогло, Юрий Сергеевич все равно не сумел подготовиться. Боль застала его врасплох, и он не успел ничего подумать, не успел вздохнуть, прежде чем стремительные качели боли понесли его вниз. Он подтянул колени к подбородку, группируясь в падении, и толкнул Наташу — он совсем забыл про нее. Наташа тревожно приподняла голову: «Что?! Что, Юра??» Он сделал вид, что спит. От ноющей точки пошли круги — завертелось щупальце-циркуль со скальпелем вместо грифеля. Он сжал зубы, закаменел весь. Терпел в надежде, что Наташа опять заснет. Но открыл глаза и увидел: она, все так же приподнявшись над подушкой, смотрит на него...
Он настоял обойтись без «скорой», наглотался таблеток. К середине ночи боль отпустила, он заснул и проснулся, когда уже посветлело. Взглянул на паутину тополиных ветвей за окном. Слабость была такая, что не поднять руки. Он нащупал место, где затаилась медуза, она тут же ответила, зашевелилась под пальцами.
Все-таки он заставил себя встать, умылся по многолетней привычке холодной водой. Уперся руками в овальное Наташино зеркало, постоял, изучая белый налет на языке. Потом смотрел, как испаряются на зеркале отпечатки пальцев. Уходит прана, уходит... Услышал шорох за дверью ванной, понял: это Наташа, обеспокоенная его долгим отсутствием. Показалось, что слышит ее дыхание. Резко отодвинул задвижку, ударил ее дверью. Вышло непроизвольно, но сожаления не испытал.
— Готовь завтрак, — сказал Наташе. — Я за молоком.
Наташа хотела возразить, но натолкнулась на его глаза и сказала только:
— Сметаны купи.
— Развесной или в банках?
— В банках. Она без очереди.
Осторожно, не делая лишних движений, он оделся, с улыбкой махнул рукой Наташе: дескать, пошел. Магазин был внизу, в его же доме. Спускался по лестнице размеренно, не спеша. Приостановился, посмотрел в запыленное подъездное окошко на бетонные скелеты цехов, строительство которых министерским генералом курирует сын. Вышел на улицу, вздохнул полной грудью. Отлично придумали йоги: человек — часть Великого Духа, человек — часть Великого Разума, человек — часть Великой Человечности. Раствориться в Космосе, чтобы самому стать Космосом. Человек — растворимый кофе. Человеки в зернах. Человеки в порошках. Лечиться тебе надо, Юрий Сергеевич! Искривил рот подобием улыбки: поздно лечиться...
Вот! Вот что он обязательно должен успеть: прописать у себя Наташу. Это же первое должно было прийти ему в голову, почему он спохватился только сейчас? Решено: он вернется домой и поведет ее в загс. Как иначе пропишешь?
Бидоны с развесной сметаной как раз сгружали с машины. Он занял очередь (знал: Наташа предпочитает развесную), прикинул, что есть минут десять, и пошел по улице. Он чувствовал себя вполне сносно, нормально чувствовал. Тяжесть ощущалась возле солнечного сплетения, но это не мешало. Он прошагал квартал, из-за домов выползла привокзальная площадь. Черт с ней, с очередью! Главное, боль утихла. Он решил дойти до вокзала: на платформе в киоске иногда бывали московские сигареты, наверное, киоскерша имела в горторге блат.
Юрий Сергеевич купил пачку «Явы». Нс торопясь, закурил, вдохнул вместе с дымом резкий запах креозота. Две женщины в желтых куртках ковыряли лопатами кучу гравия. Металлический голос звал в контору по громкой связи какую-то Надю. Степенно каркали вороны на столбе. Пыхтел паровоз. Господи, как хочется жить! Как жить хочется! Господи, Боже ты мой, если ты есть! Сделай так, чтобы я не умер! Что тебе стоит, Господи?! Я никому не делал зла. Я старался жить с пользой. Я не ловчил, не подставлял других. Я не был трусом. Я не боялся смерти. Дай дожить до срока. Дай дожить, не опускаясь до страха перед ней. Не унижай меня, Господи! А после — как оборви! После — оборви и забудь! Ну сделай же что-нибудь, Господи!
...Старая неопрятная птица неловко, чуть ли не на брюхо, шлепнулась рядом с Юрием Сергеевичем, оценила его мудрым глазом и презрительно клюнула кусок черного снега. Он шевельнул ногой. Птица провела крылом по его ботинку, грузно взлетела на край переполненной урны. Ботинки, когда примерял осенью, жали. Разносишь, сказала Наташа. Хорошие ботинки, австрийские — подарок сына. Надо носки потоньше, чтобы не терли.
Удивительно: он забыл про боль. И слабость исчезла. Только во рту ощущался солоноватый привкус, будто кровоточит десна. Он сплюнул на рельсы. Вспомнил, как год назад в это же время — зима морозила покрепче нынешнего — ездили с Наташей кататься на лыжах. Как по заказу, подгадав к воспоминанию, вскрикнула электричка и, прогнав перед собой волну воздуха, остановилась у платформы.
Юрий Сергеевич выслушал объявление машиниста и, когда двери уже начали закрываться, с необъяснимой для его положения живостью рванулся вперед и успел — только край пальто оказался зажат. Куда? Зачем? Он не знал, но, когда угар поступка прошел, не почувствовал сожаления. Он был чрезвычайно доволен собой. Он — ехал! Захотел и поехал! Боль, возникшая в миг, когда за спиной захлопнулись двери, не помешала его торжеству.
Он думал доехать до Сизых Холмов, где катались с Наташей, и пересесть там на встречную, но вот и Сизые Холмы остались позади, а он все сидел, пригревшись, у окна. Так и ехал от станции к станции, мимо платформ, покрытых снежной сукровицей. Бормотал что-то в полузабытьи, будто ласкал языком сладкие виноградины.
Из дремы его вытащила боль — опять в брюхе расправились безжалостные щупальца. Электричка остановилась. Внизу, под окном, у опоры платформы, с банкой, наполненной темным и маслянистым, широко улыбался сморщенным личиком маленький человек в грязной ушанке. Юрию Сергеевичу показалось, что улыбка адресована ему, и он кивнул в ответ. Человек отвернулся, плеснул из банки в основание опоры и бросил туда горящую спичку. Взметнулось пламя, из него — ах, там нора, догадался Юрий Сергеевич, — выскочили две крысы. Одна, визжа, закаталась между шпалами, и человек добил ее ударом сапога. Другая проскочила под платформой, выбежала с противоположной ее стороны и понеслась, одержимая жаждой жизни, по нетронутому снегу. Страшное, странное, неземное зрелище, которое выдержит не всякая человеческая душа. Крыса прыгала, и сила прыжков оказывалась такова, что своим малым весом она пробивала корку слежавшегося снега, проваливалась, но вновь выпрыгивала из снежного небытия, исчезала и появлялась опять.
Картинка сдвинулась. Юрии Сергеевич вжался лицом в стекло. Платформа, человек с банкой, раздавленная крыса на шпалах и другая крыса, живая, взлетающая над снежной гладью, — все отошло от него. Он откинулся на скамью. Спустя мгновение боль скрючила его. Он прилег на жесткое дерево, поджал колени к подбородку — точно, как накануне ночью.
Боль пронзила его насквозь, появилась всюду. Как бы желая оттолкнуть ее, он вытянулся струной — выбросил ноги в проход, но сразу вернулся в прежнее положение. Между двумя этими мгновенными движениями в видеоряд его памяти впечатались затылки сидящих спиной к нему людей. Он не выдержал и громко застонал, привлекая к себе внимание.
Он закрыл глаза и открыл их уже после укола в медпункте какого-то вокзала. Нет, он был в сознании и даже отвечал на вопросы, и шапку придерживал, которую кто-то, добрый, положил ему на грудь. Он был в сознании, но ничего не воспринимал, кроме боли. Его повезли на «скорой» в больницу и там сделали еще укол. Боль притупилась, присмирела — как будто устала. Юрий Сергеевич отключился, но не заснул, как могло показаться, — он просто стал думать о своем.
Медленно его мысль заскользила к Наташе. Он вспомнил, как стояли вчера на балконе, смотрели на звездное небо, и следом за этим — почему-то крысу, несущуюся в снежной пыли. Вяло удивился, что не испытывает отвращения к этакой гадости. Ну да: и он, и крыса суть песчинки мироздания. И те люди, что ждут у Плутона, — тоже. Это даже хорошо, что у них ангельские крылья. Они могут помочь, наверняка могут... И они не ждут, пока их позовут, они уже летят, летят к нему, опаляя космос малиновым факелом двигателя своего немыслимого корабля. И радостно знать, что они, такие удивительные, несутся к нему на помощь... Но факел вдруг вспыхнул особенно ярко и обратился засевшей в брюхе громадной красно-серой медузой с длинными щупальцами, которые лучами разошлись под кожей от операционного шва.
Ощущение реальности вернулось к нему. Он застонал, заскреб пальцами простыню. Лежал так долго — стонал и скреб пальцами. Никто не подходил к нему. Сосед предложил снотворное. «Отличное снотворное, импортное, быка свалит», — сказал сосед. Он принял таблетку, но сна не дождался. Под утро наконец сделали укол. Он забылся, а когда очнулся, увидел над собой Наташу.
— Я быстро поехала. Как сообщили, так и поехала. Приехала, а ты спишь, — сказала она.
Он кивнул — чуть двинул подбородком, опасаясь потревожить медузу. Он лежал в жарко натопленной палате сельской больницы. За окном торчали хилые прутья кустарника и сыпал крупный снег.
— Наломал я дров, — сказал он.
Наташа улыбнулась. Он понял: не расслышала.
— Наломал я дров! — повторил он громко.
— Ничего, Юра. Все хорошо, хорошо будет, — сказала Наташа и осеклась, испугалась своей обычной и всегда нечаянной бестактности.
Он заметил ее испуг, сделал знак рукой: пустое.
— На станции, когда ехал... путеец хотел крыс сжечь, соляркой их облил, но одна спаслась. Наверное, спаслась... Тут ответ есть, Наташа! Ты не спрашивай ничего, если не поняла. Я не брежу. Тут точно ответ есть! Все мы: и ты, и я, и крыса эта, и те, что, может быть, у Плутона ждут, — одно целое.
Над тумбочкой справа взошло круглое в оспинках лицо.
— Крысы здесь ночами под полом шур-шур, шур-шур... Эпидемстанция их потравила, они повоняли, а через пару дней новые пришли.
— Не о том я! — с досадой отмахнулся Юрий Сергеевич, чувствуя неожиданный прилив сил. — Я о том, что все мы ниточками связаны, в единый клубок спутаны, все живое соединено непостижимыми узами.
Так и сказал: непостижимыми узами. Вырвалось случайно, но тотчас ему понравилось. Как верно: непостижимые узы! Философы, конечно, все эти связи-ниточки давно постигли и для них его рассуждения банальность несусветная, но разве это важно?
— Узы? С крысами? А как насчет людей? — сказал круглолицый. — Ты кряхтел всю ночь, а кто помог тебе? В коридоре плакат висит: «Уничтожайте грызунов — переносчиков заболеваний!» Там детишки бегут от крысы. А вырастут эти детишки и крысу в огонь, и друг дружку будут жрать почище твоих грызунов.
— А ты жрал?
— И я жрал, и ты жрал. И оба еще жрать будем.
— Нет, я не жрал! — после долгой паузы сказал Юрий Сергеевич. — И не буду уже. Рак у меня, узлы по всему телу пошли. Везде, наверное, метастазы. Умру через месяц.
Он поразился тому, как просто сказал это. Сосед издал в ответ непонятный, кряканью подобный звук, сел на кровати, неловко клонясь набок. Юрий Сергеевич отвернул от него лицо. Наташа гладила ему руку нежно, едва касаясь. Подумал: хорошо, что не вмешалась; и укорил себя, что последними словами бил на жалость.
— Ошибаются они, — изменившимся голосом заговорил сосед. — Мне врачиха ОРЗ записала, а была двусторонняя пневмония. Кололи и заразу занесли. — Он бережно провел рукой по ягодице, которую держал на весу. — Шишка гнойная вылезла с кулак, два раза уже резали и еще обещают.
— Пошел ты! — вдруг четко — раздельно каждый слог — сказал Юрий Сергеевич, но тут же поправился: — Извини, не обижайся. Болит очень.
Он солгал: болело терпимо. Наташа по-прежнему не выпускала его руки. Не успею ее прописать, подумал он. Правильно, что извинился. Легче крысе умиляться, чем по-человечески говорить с человеком. То, что извинился, усилило в нем сознание своей правоты. Он успокоился, заснул ненадолго, ему приснилось что-то доброе. Но проснулся с болью, высекающей крик. Пришедший на зов Наташи врач повертел градусник и вызвал Наташу в коридор. Юрий Сергеевич подумал: ему уже скоро, раньше, чем он предполагал.
— Надо верить, — сказал он, когда Наташа вернулась. — Тут какая-то тайна, и, пока она не разгадана, надо просто верить.
Наташа не ответила. Он попросил пить, глотнул из кружки с носиком, поперхнулся — клюквенное пятно расползлось на пододеяльнике медузьими щупальцами, отпечаталось на сетчатке его глаз вспышкой факела. Ах да: это летит ангельский корабль, включает движки, корректируя сумасшедший полет. Пришла сестра, сделала укол. Щупальца увяли. Юрий Сергеевич забылся.
Вышел он из забытья под вечер, когда заходящее солнце отразилось вспышкой от никелированной спинки кровати. Да: летят! Непонятно, как гигантская медуза умещается в его теле. Ничего. Они прилетят, помогут.
Еще вспышка, прямо над головой. Они близко, догадался он, это последний маневр перед выходом наземную орбиту. Прищурился: так ярко горел факел, что наворачивались слезы. Наташа, поняв по движению век, что он не спит, взяла его за руку. Он открыл и тут же закрыт глаза. Раскаленная спираль лампочки ввинтилась в мозг. Хватило бы сил, он разорвал бы свое нутро и выбросил медузу. Но ничего, ему помогут. Наташа встала, протянула руку к стене. Щелкнул выключатель, факел над головой погас. Пробулькал сосед, запивая свое отличное импортное снотворное, поворочался, устраивая израненную ягодицу. Прошло пять минут или полчаса — он перестал ощущать время.
— Спит? — спросил кто-то.
— Спит, — ответила Наташа.
Прошел час или два, или три. Юрий Сергеевич разлепил веки. Было тихо, сочный лунный свет проникал в палату. Наташа сидела рядом на стуле, опустив голову, дремала. Ясность мысли вернулась к нему.
— На-та-ша... — шепнул он. Хотел попросить прощения за все.
Она не шелохнулась. Юрий Сергеевич перевернулся на бок, приподнялся на локте. Медуза тут же отозвалась, зашевелила жгучей бахромой. Он выдвинул ящик общей с соседом тумбочки, нащупал ломкую шуршащую фольгой упаковку. Несколько минут назад он ни о чем таком не помышлял.
Он лежал и выдавливал таблетки из целлулоидных гнезд. О сути того, что делает, не думал — все силы забирала работа вслепую. Гнезда взрывались под его пальцами оглушительно громко — так, во всяком случае, ему казалось, — но никто не услышал. Он собрал таблетки в пригоршню и поднес ко рту, как зерна, вылущенные из колоска. Потянулся за кружкой. Очень боялся, что вырвет.
— Что, Юра? Пить?! — громко со сна вскрикнула Наташа.
Он замычал в отчаянье: не получилось! Но она поняла по-своему, помогла ему, подержала кружку. Он судорожно глотнул, вытянулся на кровати. Одна таблетка, очень горькая, осталась под языком. Он вытолкнул ее наружу вместе с накопившейся слюной, сдержал рвотный спазм. Наташа заметила струйку, текущую по щеке, вытерла своим платком. Боль еще некоторое время волновала его. Потом Наташа увидела, что он успокаивается.
Когда невероятная вспышка озарила ночь — то сработал посадочный двигатель, когда затрещали под тяжестью гидравлических опор кусты, когда остатки ночной тишины растаяли в шелесте десятков ангельских крыльев, она, не отворачиваясь от спокойного лица Юрия Сергеевича, подумала: как жаль — он заснул, наконец-то так глубоко, замечательно глубоко заснул, а ему будто специально хотят помешать.
Но Юрий Сергеевич уже перестал ощущать боль и ничего не услышал.