L’histoire de Madame Moreau[137]
Мое первое воспоминание из детства — я сижу у костра и смотрю, как танцует мама. На ней une robe, красивое платье, расшитое желтыми и красными цветами, и они колышутся в такт танцу. Моя бабушка и остальные женщины хлопают в ладоши, какой-то мужчина подыгрывает на гитаре, а мама отбивает пятками ритм, поднимая пыль с земли… Ее звали Мирела, на языке рома это значит «восхищение», и это абсолютно так: все, кого я знала, восхищались ею. Я помню, как тепло было в нашем фургоне, и как звучал лагерь, просыпаясь с первыми лучами солнца, как гремели кастрюли и смеялись дети.
Я знаю, что это не более, чем наивный взгляд ребенка. Какое дитя не придет в восторг от кочевой жизни? Никто не гоняет тебя в школу, ты живешь в огромной семье, всегда есть, чем заняться и с кем играть — вот и все, о чем думает дитя. Но даже совсем маленькая, я чувствовала, как тяжело приходится моим родителям. Местные не любили цыган, и нас гоняли, мы были вынуждены переезжать с места на место très souvent[138]. Моя семья была из манушей, небольшой группы цыган, приехавших во Францию из Восточной Европы. Мы были очень бедные, но при этом гордые, и делали, что могли, чтобы выжить. Отец торговал лошадьми и дрессировал их, подрабатывая на конюшне у богачей. Он знал много языков; именно от него я научилась говорить по-английски… Да, мы делали, что могли, мы научились выживать, делать то, что умеем, чтобы выбить себе место на задворках общества. Но будущее наше всегда было туманным, а караваны — всегда в движении.
Мои воспоминания о тех временах отливают золотом — вот, как они мне дороги. Когда я думаю о маме, я всегда вспоминаю искры костра, освещавшего небо, и ее гипнотические движения, погружавшие нас в транс. Она была très belle[139], с длинными черными волосами, заплетенными в косу — прямо как у одного из жеребцов моего отца. Поговаривали, что в ней есть дуэнде[140], что в танце проявляется ее страсть, огонь ее души. Люди со всей округи приходили посмотреть на нее.
Потом ситуация во Франции начала меняться; я часто слышала, как взрослые говорят о войне. Я не понимала, что это такое, но видела, как они напуганы. Когда в 1940 году французы сдались Германии, мне было восемь. Я думала, что знаю, что такое трудная жизнь — но стало еще хуже. Немцы старались сделать оккупацию невыносимой для Франции, и цены на товары взлетели до небес. Люди и без того не купались в деньгах, а теперь стало сложно устроиться на работу. Все еле-еле выживали. Комендантский час, строгость, с которой режим Виши[141] наказывал всякого, кто вздумает сопротивляться — жизнь во Франции стала intolérable[142]. Но самое ужасное ждало нас впереди.
Сперва до нас только доходили слухи о немецких трудовых лагерях. Гитлеровский режим устраивал облавы на представителей меньшинств, которые считались «расово неполноценными». Евреи, поляки, цыгане, гомосексуалисты, люди с ограниченными возможностями — всех отправляли в концлагеря или расстреливали во имя сохранения арийской расы. Конечно, родители не говорили со мной о таких вещах, но кое-что я слышала: во главе Германии стоит сумасшедший, который хочет захватить мир. Это казалось мне нереальным… пока я не потеряла отца.
Мы тогда стояли лагерем к востоку от Парижа. Однажды приехал небольшой отряд немецких солдат в армейских грузовиках. Они сказали, что им нужны мужчины для работы и что всех нас перевезут в город на севере, о котором я никогда не слышала, под названием Компьень. Мужчины должны были ехать с солдатами immédiatement[143], а женщин и детей посадят на поезд. Помню, я очень испугалась и разнервничалась, но мама заверила меня, что все будет хорошо. Она сказала, что папа очень хороший работник и именно поэтому его увозят в такой спешке. Он крепко обнял меня на прощание и велел во всем слушаться маму… Больше я никогда его не видела.
Раньше я не ездила на поезде, поэтому, несмотря на сумбур и тревогу, мне не терпелось тронуться в путь. Помню, как быстро проносились мимо пейзажи — совсем не так, как когда едешь в повозке, запряженной старой лошадью, под цоканье копыт по дороге. Довольно скоро мы приехали на вокзал, и я заметила на платформе много немецких солдат. В это мгновение моя мама — я не понимала, зачем она это сделала, — рывком сдернула меня с места и потащила за собой к выходу из вагона. Должно быть, она увидела его, когда мы подъезжали, и решила попытать удачу: охрана как раз проверяла документы у начальника станции. На платформе стоял мужчина, самый обычный, одетый в пальто и белый фартук с большой корзиной хлеба в руках. Я не понимала, почему мама выскочила наружу, откуда она знает этого мужчину, но она подбежала к нему и воскликнула — как мне показалось, с ужасно модным акцентом:
— Chéri, ты приехал встретить нас с поезда! — и поцеловала его в щеку. Они обменялись взглядами, смысл которых ускользал от меня. Пауза длилась всего пару секунд. Один из солдат направился к нам, собираясь сказать что-то, но тут мсье Моро поставил корзину на платформу и крепко обнял нас с мамой:
— Дорогие мои, с приездом! Как же я по вам скучал!