Когда осенью 2010 года в небольшом офисе на десять человек на верхнем этаже таунхауса рядом с Лондонским математическим обществом на Рассел-сквер был основан DeepMind, Лондон все еще представлялся нетипичной колыбелью для стартапа, который с помощью AlphaGo всего за шесть лет совершит один из самых значительных прорывов в эволюции искусственного интеллекта. DeepMind был уникальным. До его появления Лондон не создал практически ни одной глобально значимой технологической компании по крайней мере за полвека. На момент его основания во всей стране было всего восемь технологических компаний стоимостью в миллиард долларов. Самыми перспективными стартапами на технологической сцене были компании вроде Unruly, Songkick и Dopplr – названия, которые до сих пор с теплотой вспоминают те, кто знал их тогда, но которые никогда не получили широкой известности за пределами Великобритании и давно стерлись из памяти.
DeepMind одного года рождения с Uber, Twitter и Stripe. Но если его американские ровесники привлекли миллиарды долларов финансирования в течение нескольких лет после своего основания, лондонский ИИ-новичок развивался в относительно скромных условиях. В 2010 году соотношение венчурных инвестиций в Кремниевую долину по сравнению с Лондоном составляло 7:1. DeepMind никогда не пользовался особой любовью британских инвесторов. Немногие были готовы рискнуть, вложившись в малоизвестный стартап, работающий над технологиями в духе научной фантастики, в географическом контексте, известном больше высокими финансами, чем высокими технологиями. Сейчас DeepMind считается иконой британской технологической сцены. Но неудобная правда заключается в том, что большая часть денег, позволивших ему начать работу, пришла от зарубежных инвесторов.
DeepMind все еще был малоизвестен за пределами ИИ-сообщества, когда Google приобрел его примерно за 500 млн долларов в 2014 году. То, что одна из крупнейших технологических компаний мира рассталась с небольшим состоянием для покупки еще не проверенного временем четырехлетнего британского стартапа, рассматривалось как необходимое подтверждение компетенций Великобритании в области наукоемких технологий: победа для DeepMind и двойная победа для Лондона. Но некоторые задавались вопросом: действительно ли это было выгодно для Google? На момент приобретения в DeepMind работало всего 75 сотрудников, и у компании не было ни продуктов, ни доходов. Google выложил девятизначную сумму за то, что, по сути, было исследовательским центром в обличии бизнес-структуры. Приверженность DeepMind науке вызывала уважение. Но принесет ли это когда-нибудь коммерческие дивиденды? Стартап был многообещающим. Но сможет ли он когда-нибудь приносить реальную прибыль?
Десять лет спустя сомнения в финансовой целесообразности этой сделки сменились на противоположные. Оглядываясь назад, именно деловая хватка DeepMind, а не Google чаще всего ставится под сомнение. Не продал ли стартап себя слишком рано и слишком дешево? Это, безусловно, похоже на мнение, набирающее популярность в технологических кругах Великобритании: крупная американская корпорация увела жемчужину британских технологий по бросовой цене. В 2014 году доход Google составил 66 млрд долларов. 500 млн долларов, потраченные на DeepMind, в ретроспективе кажутся просто мелочью. Эта сделка даже не входит в десятку крупнейших приобретений технологического гиганта из Маунтин-Вью. И все же она может оказаться самой значимой.
Сколько бы стоил DeepMind сегодня, если бы он остался независимым? Оценивался бы он, как Anthropic и Databricks, в десятки миллиардов? Или, подобно ByteDance и OpenAI, его стоимость исчислялась бы сотнями миллиардов? Для тех, кто по-прежнему склонен смотреть на вещи с национальной точки зрения, компания вроде DeepMind практически бесценна. Это не столько бизнес, сколько объект стратегического значения, меньше напоминающий Walmart и больше – «Манхэттенский проект», один из лучших среди немногих исследовательских проектов в мире, способных решить сложнейшие проблемы самой важной технологии нашего времени. Иэн Хогарт, председатель Целевой группы правительства Великобритании по базовым моделям ИИ, написал: «Мне трудно поверить, что Великобритании не было бы лучше, если бы DeepMind оставался независимой компанией»[110].
Эти гипотетические сценарии, столь популярные среди британских комментаторов, настолько же привлекательны, насколько и бесполезны. Что толку сожалеть о несбывшемся. Что есть, то есть. Что тут можно поделать? Вполне возможно, что предложение Google поставило DeepMind перед свершившимся фактом: это была не столько реальная возможность выбора, сколько его иллюзия. DeepMind выбрал «синюю таблетку». Но была ли вообще красная? Компания сказала «да» и пошла по этому пути. А что бы произошло, если бы она сказала «нет»? Компании с трудом удавалось находить относительно небольшие суммы, необходимые для работы, у себя в стране. Не появись Google, где бы она нашла гигантские средства, необходимые для роста? Хумаюн Шейх, один из первых инвесторов DeepMind, заявил, что без Google стартап «вероятно, потерпел бы неудачу»[111]. Ему нужен был состоятельный зарубежный покровитель, который мог бы покрыть миллиардные убытки, пока компания совершенствовала свою непроверенную технологию, и, что еще важнее, предоставить вычислительные мощности, необходимые для обучения и запуска ресурсоемких алгоритмов. DeepMind был создан благодаря среде, в которой он появился. Но она же и ограничивала его возможности.
Сегодняшний Лондон сильно отличается от того, каким он был 15 лет назад. Тогда DeepMind практически в одиночку представлял всю страну, когда речь шла о революционных стартапах. Теперь вокруг него выросла целая плеяда компаний. И они крупные. Checkout.com, Revolut и Global Switch стоят десятки миллиардов долларов каждая – в несколько раз больше той суммы, за которую ранее был продан DeepMind.
Когда Сонали Де Рикер, партнер Accel, впервые переехала в Лондон из США в 2001 году, она не нашла здесь ничего особенно воодушевляющего: «Это была скука смертная, все двигалось очень медленно», – вспоминает она[112]. За прошедшие два десятилетия ситуация изменилась. «Уровень активности, который мы наблюдаем сегодня, почти как будто это совершенно другой бизнес по сравнению с тем, когда я только начинала», – говорит она. По большинству показателей – размеру технологической экономики, количеству компаний стоимостью в миллиард долларов, совокупной оценке стартапов, объему венчурных инвестиций – Великобритания является третьей по значимости технологической экономикой в мире, уступая только США и Китаю. В Европе она явный лидер. В 2023 году около 22 млрд долларов венчурных средств было инвестировано в британские стартапы, что больше, чем в следующих трех странах в списке – Германии, Франции и Швеции, – вместе взятых[113]. Только три страны произвели более сотни технологических стартапов стоимостью в миллиард долларов за последнюю четверть века: США, Китай и Великобритания. Это весьма избранная компания.
Третье место впечатляет. Это место на пьедестале. Пожалуй, это лучший результат, на который могла рассчитывать страна такого размера, учитывая масштаб конкуренции. Но даже несмотря на то что дела в технологическом секторе Великобритании обстоят лучше, чем когда-либо прежде, все графики показывают рост, а страна, как я слышал в каждом разговоре в Великобритании, «занимает третье место в мире и первое в Европе», настроения на местах далеко не триумфальные.
Прошлое продолжает влиять на настоящее Британии. На настроения в технологическом секторе влияют более широкие опасения относительно постепенного упадка страны, который, по мнению одних, начался с 1945 года, а по мнению других – с 1870 года. В статье в The Atlantic под названием «Как Великобритания стала одной из беднейших стран Западной Европы» Дерек Томпсон утверждает: «Великобритания, первая страна, прошедшая индустриализацию, также стала первой, пережившей деиндустриализацию. Британия положила начало революции производительности, изменившей мир, а теперь у нее одни из худших показателей производительности среди всех крупных экономик»[114].
Еще одна причина, по которой гордость за собственные достижения по поводу места Великобритании среди трех ведущих технологических экономик, как правило, выглядит довольно сдержанной, – это огромный разрыв между ней и двумя другими претендентами. В 2024 году общая стоимость всех британских технологических компаний, вместе взятых, составляла около триллиона фунтов. Это примерно треть рыночной стоимости лишь одной американской технологической компании – Apple. Общая рыночная стоимость всех компаний на Лондонской фондовой бирже меньше рыночной стоимости одной американской технологической компании – Nvidia.
Ситуация в более широком европейском регионе не сильно отличается. Совокупная стоимость всех технологических компаний во всей Европе значительно меньше стоимости одной компании – Microsoft. Общая стоимость всех компаний, котирующихся на всех фондовых биржах всех стран континентальной Европы, меньше совокупной стоимости всего пяти американских технологических компаний: Nvidia, Apple, Microsoft, Meta и Alphabet. Дело не в разнице класса. Американцы действуют в совершенно иной плоскости.
Триллион – это практически непостижимо большое число, слишком крупная величина для измерения корпоративной стоимости, которая выглядела бы нелепо буквально в любом другом месте, кроме Америки. Представьте: даже если бы вы тратили миллион долларов в день, вам потребовалось бы 3000 лет, чтобы потратить триллион долларов. Даже китайские компании не оперируют пока цифрами такого порядка. В Китае около десятка технологических компаний превысили оценку в 50 млрд долларов. В Великобритании? Только одна. Третье место – небольшое утешение, когда глобальный технологический уклад по сути является двухполярной системой. С одной стороны, Великобританию можно рассматривать как лучшую среди всех прочих. С другой – как первого среди проигравших.
Поначалу трудно понять, почему Великобритания демонстрирует относительно слабые результаты по сравнению с США и Китаем. В конце концов, у страны, похоже, есть все ингредиенты, которые, как можно предположить, необходимы для создания конкурентоспособного технологического сектора. Она богата. Средний житель Британии все еще в четыре раза богаче среднего жителя Китая. У нее выдающаяся образовательная система. Три из десяти лучших университетов мира и семь из десяти лучших в Европе находятся здесь. И она по-прежнему остается магнитом для лучших талантов. Великобритания занимает второе место после США как самое популярное направление для иностранных студентов. В пересчете на душу населения она привлекает в три раза больше иностранных студентов, чем США. Так почему же ей сложно трансформировать весь этот потенциал в новые технологии и крупные компании? Обычные ответы – менталитет и культура.
Концепция голландского экономиста Арьо Кламера об «обществах караванов» и «обществах крепостей» стала стандартным объяснением контраста в экономической динамике между США и Европой[115]. США были основаны первопроходцами и иммигрантами, готовыми рисковать в поисках новых возможностей. Это сформировало «общество караванов», которое всегда находится в движении: мобильное, динамичное и открытое переменам. Европейцы же были более привязаны к своим родным землям: статичное «общество крепостей» оседлых, консервативных людей, больше озабоченных сохранением старого, чем исследованием нового. Эти архетипы, глубоко укоренившиеся в психологии соответствующих культур, определяют экономическое поведение и отношение к переменам и риску по обе стороны Атлантики.
Хуссейн Канджи, американский венчурный инвестор, базирующийся в Лондоне, говорит, что эти различия в отношении к риску проявляются в том, как сотрудники американских и европейских стартапов относятся к вопросам вознаграждения. Эти контрастирующие предпочтения впоследствии влияют на циклическое развитие инноваций, которое мы наблюдаем в двух регионах.
«В Америке процент компании, которым коллективно владеют сотрудники, намного выше, чем в Европе. При типичном посевном раунде в США около 20 % акций выделяется для сотрудников. В типичном европейском раунде это максимум 5–10 %. В Европе сотрудники недооценивают акции и предпочитают более высокие зарплаты, тогда как в Америке сотрудники чрезвычайно высоко ценят акции. И в результате, когда компании действительно добиваются успеха, богатеют не только руководители этих компаний, но и обычные работники.
Если вы сравните PayPal и Skype, они были примерно одинакового размера на момент первой продажи инвесторам. PayPal был продан примерно за 1,5 млрд долларов, а Skype – за 3 млрд долларов, хотя это произошло немного позже, но размер был примерно тем же с учетом инфляции. В результате PayPal создал от 100 до 160 миллионеров. А Skype – всего 11. И это при том, что сделка по Skype была крупнее, а по PayPal – меньше.
Если вы инженер с большими деньгами, вы, как правило, не вкладываете капитал в типичный диверсифицированный портфель, который мог бы посоветовать вам ваш финансовый консультант. В итоге вы используете часть этих денег, чтобы стать бизнес-ангелом и реинвестировать их в технологии. Таким образом это богатство возвращается в систему. Но когда капитал концентрируется в руках узкого круга лиц, он не так активно реинвестируется, поскольку распределяется среди меньшего числа людей. И я думаю, что именно это и случилось в Европе.
Skype должен был породить множество новых компаний, множество новых инвесторов, но почти все доходы достались одиннадцати людям, и на самом деле даже не всем одиннадцати, а лишь горстке людей. Это богатство оказалось очень концентрированным, и в результате не появилось огромного количества других компаний, и процесс не стал настолько эффективным, насколько мог бы быть»[116].
Идея, лежащая в основе хабов, проста: собрать плотное скопление талантов из разных областей, а затем позволить удачным совпадениям и накопительному эффекту творить свою магию. У Калифорнии есть район залива, у Бостона – Кендалл-сквер, у Сеула – район Каннам. У Лондона такой центр существует для финансов – Квадратная миля с историей, уходящей во времена Римской империи, но не совсем для технологий. Раньше был небольшой кластер технологических компаний вокруг Олд-стрит, который затем переименовали в Кремниевую кольцевую развязку, а позже в Тех-Сити. Этот район активно продвигали сменявшие друг друга правительства как свою собственную Кремниевую долину, но, по правде говоря, даже самые ярые его защитники в некотором роде понимали, что это жалкое подобие того, что происходило в высшей лиге. А затем появился Кингс-Кросс.
Двадцать лет назад Кингс-Кросс представлял собой неприглядную промышленную зону, заполненную «поездами и еще раз поездами», с разбросанными повсюду гниющими остовами заброшенных и неиспользуемых складов и железнодорожных путей. Журнал Architecture Today описывал его как «инородное тело в городской ткани Лондона с 1830-х годов», неблагополучный район, который пассажиры старались обходить стороной, делая длинные крюки[117]. «Раньше Кингс-Кросс был абсолютно заброшенной территорией, окруженной районами с высоким уровнем бедности, и такова была история Кингс-Кросса, – говорит Тео Блэквелл, главный директор по цифровым технологиям Лондона. – Там была огромная проблема с наркотиками, просто колоссальная проблема с наркотиками»[118].
С 2006 года Кингс-Кросс стал площадкой для одного из крупнейших проектов городской реконструкции в Европе со времен Второй мировой войны. Потребовалось 15 лет, 3 млрд фунтов стерлингов и 35 архитекторов, чтобы превратить 270 000 квадратных метров обветшалых складов и неприглядных железнодорожных территорий в блестящую экспозицию из стали, стекла и открытого кирпича. Массивные промышленные сооружения по-прежнему определяют эстетику района, но их оболочки теперь служат более благородным целям. Газгольдеры – огромные резервуары, в которых раньше хранился природный газ – превратились в цилиндрические жилые комплексы в ажурных конструкциях из чугунных рам с пентхаусами, цена которых исчисляется семизначными суммами. Здание зернохранилища, построенное в 1852 году, куда когда-то на конных повозках доставляли пшеницу для лондонских пекарей, теперь возродилось как Центральный колледж искусств и дизайна имени Святого Мартина – всемирно известная художественная школа.
Coal Drops Yard, построенный в 1850 году, был свидетелем некоторых самых скандальных страниц истории района. “The Pleasuredome” на протяжении четверти века служил пристанищем для двух крайне непристойных ночных заведений, которые, по слухам, были настолько грязными, что «если вы касались стены или протискивались мимо кого-то, ваша одежда становилась черной» от сажи, покрывавшей все вокруг; именно здесь диджеи Skibadee, Nicky Blackmarket и Judge Jules оттачивали свое мастерство на подпольных переполненных марафонских супер-рейвах, где «пот буквально капал с потолка»[119]. Эти заведения, где городская хардкорная джангл-сцена впервые расцвела в девяностых и атмосфера которых описывалась как «андеграундная», «сомнительная», «рискованная» и «отвязная», теперь неуклюже вступили в респектабельную зрелость в виде торговых комплексов стоимостью 100 млн фунтов, где элитные магазины торгуют свечами по 100 фунтов за штуку, а их место в архитектурном пантеоне города и приличном обществе признано двумя наградами Королевского института британских архитекторов.
Кингс-Кросс, или просто KX для посвященных, некогда оплот всевозможных сомнительных занятий и общей преступности, теперь известен вместе с соседними районами Юстон и Блумсбери как Квартал знаний.
Здесь расположен сверхконцентрированный центр интеллектуальной экономики города: средоточие высокой культуры, развитого бизнеса и передовых технологий. В радиусе 1,5 километра сосредоточено впечатляющее собрание наукоемких учреждений – одна из самых высоких концентраций подобных организаций в мире. Среди арендаторов – 270-летний Британский музей с 8 млн экспонатов, крупнейший музей в мире; Фонд Wellcome с капиталом в 37 млрд фунтов стерлингов, третий по величине фонд в мире; и кампус Google стоимостью в миллиард фунтов – крупнейшее представительство компании за пределами США. Здесь же находится Институт Крика – «храм биомедицинской науки стоимостью 700 млн фунтов». Также здесь расположились Facebook, DeepMind, Samsung и сотни других государственных и частных организаций.
Тео Блэквелл, который также был избранным представителем в Совете Камдена – района, где расположен Кингс-Кросс, – рассказывает, что реконструкция была в первую очередь связана с культурой: они просто хотели, чтобы это место перестало быть неприглядным, а технологии появились там как бы сами собой. Даже сейчас они стараются не допустить неосознанного повторения социальных проблем, которые преследуют некоторые другие известные технологические районы.
«Как обеспечить, чтобы преимущества инновационной культуры, которая там разместилась, распространялись и на окружающую территорию? – размышляет он. – А окружающая территория исторически является рабочим районом: Сомерс-Таун, история которого восходит к временам Диккенса, именно оттуда родом Оливер Твист. Так что это был вопрос интеграции и равноправия, чтобы не допустить создания того, что мы видим в Пало-Альто, – высокоинновационное, высокоприбыльное технологическое сообщество, которое при этом слабо связано с окружающими его бедными районами».
Кингс-Кросс – это технологический хаб, созданный на базе транспортного узла. Это самый загруженный узел лондонского метро, через который ежегодно проходит более 70 млн пассажиров. Соседний вокзал Сент-Панкрас является международными воротами, соединяющими Великобританию с остальной Европой, своего рода Хитроу для поездов. Это конечная станция Eurostar, которая осуществляет прямое высокоскоростное железнодорожное сообщение с Парижем (около 2 часов), Брюсселем (около 2 часов) и Амстердамом (около 4 часов).
Сол Кляйн, известный венчурный инвестор из Лондона, считает, что эти железнодорожные связи формируют панъевропейский суперрегион – континентальный ответ району залива Сан-Франциско и дельте Жемчужной реки. «Мы определяем основную область нашего внимания как территорию в пределах четырехчасовой поездки на поезде от Кингс-Кросс. И это географическая зона, а не город или страна – географическая зона, определяемая железнодорожным и транспортным сообщением. Мы назвали эту зону Новый Пало-Альто, и оказалось, что Новый Пало-Альто занимает третье место в мире – после района залива Сан-Франциско и Пекина – по количеству созданных компаний-единорогов: в Новом Пало-Альто проживает 41 млн человек. Здесь корпоративные расходы на информационные технологии составляют 110 млрд долларов. Здесь расположены 7 из 30 лучших университетов мира. И здесь есть все необходимое для создания инновационной экосистемы мирового уровня»[120].
Эти железнодорожные связи делают перемещение через международные границы почти таким же простым, как внутренние поездки. Сол может выехать из Лондона на поезде утром, заскочить в Париж или Брюссель, чтобы проверить дела в своих портфельных компаниях, и вернуться в офис рядом с Кингс-Кросс как раз к обеду. Эта инфраструктурная основа укрепляет позицию Лондона как фактической технологической столицы Европы. Город часто становится первым местом назначения как для технологических компаний с континента, стремящихся к зарубежной экспансии, так и для иностранных компаний, пытающихся войти на европейский рынок. Многие из крупнейших технологических имен, начинавших в других местах континента, – Skype, King, Atomico и Index, – теперь можно найти в Лондоне.
Эти транспортные связи также помогают связать воедино технологическую сцену, которая гораздо более рассредоточена, чем в других местах. «В США успешные венчурные инвестиции сосредоточены в районе залива, а в Европе, по нашему опыту, успешные стартапы возникают в самых разных местах без какой-либо системы», – говорит Сонали Де Рикер. Исследование венчурного фонда Atomico показывает, что более 350 технологических компаний стоимостью свыше 1 млрд долларов, основанных в Европе, были созданы в более чем 120 различных городах 29 стран[121]. Железнодорожные связи объединяют это разнообразие в единую сеть, ориентированную на столицу Великобритании. «Мы буквально находимся в самом центре Нового Пало-Альто, – говорит Сол Кляйн. – У нас такая концентрация, о которой Пало-Альто не мог бы и мечтать».
Так выглядит в теории. Но как это работает на практике? Я хотел выяснить, что могло бы побудить предпринимателя выбрать Новый Пало-Альто вместо старого. И это привело меня к Марку Уорнеру, основателю Faculty – компании по искусственному интеллекту, базирующейся в Лондоне.
У Марка есть ученые степени по квантовым вычислениям из Университетского колледжа Лондона и Гарварда, и он запустил свой стартап в очень модной области искусственного интеллекта. Он мог бы основать свою компанию где угодно, но решил, что лучшим местом для этого будет Лондон. Я спросил его почему. «В некотором смысле Faculty выбрала свое направление деятельности отчасти потому, что мы хотели базироваться в Лондоне, а не выбирали место под бизнес, – говорит он. – Поэтому, решив обосноваться в Лондоне, мы пришли к выводу, что должны сосредоточиться на направлениях, в которых Кремниевой долине будет сложно с нами конкурировать»[122].
Одно из преимуществ Лондона перед Долиной заключается в том, что стартапам не приходится так активно бороться за высококлассных специалистов с крупными компаниями. Великобритания обладает очень сильной базой талантов в области ИИ благодаря большому количеству выпускников таких учебных заведений, как Имперский колледж, Университетский колледж Лондона, Кембридж и Оксфорд, а также экосистеме вокруг таких компаний, как DeepMind. Британские стартапы имеют такой доступ к специалистам высшего класса, о котором стартапы из Долины могут только мечтать. Там конкуренция слишком высока. «Война за таланты в сфере ИИ – это самая безумная война за таланты, которую я когда-либо видел!» – написал Илон Маск в Twitter в апреле 2024 года. Даже крупнейшим компаниям трудно удержать своих лучших сотрудников. Около половины экспертов по ИИ, нанятых OpenAI с момента ее основания, впоследствии покинули компанию, чтобы работать на конкурентов, включая ее собственных соучредителей. Крупные технологические фирмы переманивают целые команды ИИ у своих конкурентов. «Лондон предлагал несколько более разумный баланс, – говорит Марк. – Это, очевидно, все еще очень конкурентная экосистема, но не настолько перегретая, как Кремниевая долина. Благодаря этому мы могли нанимать гораздо более талантливых людей, чего стартап в Кремниевой долине, вероятно, никогда не смог бы сделать из-за жесткой конкуренции с технологическими гигантами».
Faculty использует машинное обучение, чтобы помочь людям принимать более эффективные решения, что также известно как интеллектуальное принятие решений (decision intelligence). Это звучит расплывчато, но компания решает вполне конкретную проблему. Объем данных в мире стремительно растет: 90 % всех мировых данных было создано за последние два года. Каждые два года объем данных удваивается. Это создает определенные трудности. Все эти данные бесполезны, если не разработаны эффективные инструменты для их практического применения. Именно здесь и приходит на помощь Faculty. Компания использует ИИ для преобразования больших объемов данных в осмысленные решения.
Если вы пользовались Google Maps, вы уже оценили преимущества интеллектуального принятия решений. Каждый раз, когда приложение предлагает альтернативные маршруты, чтобы помочь вам сэкономить время, – это интеллектуальное принятие решений в действии. Приложение обрабатывает миллионы единиц информации в реальном времени, чтобы представить пользователю простой набор готовых вариантов действий. Марк говорит, что подобные алгоритмы скоро будут применяться гораздо более широко. «Мы считаем, что бизнес сейчас работает в эпоху до Google Maps, – у компаний нет карты возможных вариантов. Они действительно заблудились. Интеллектуальное принятие решений даст им эту карту. Мы просто увидим переход от людей, которые были потеряны, к людям, которые нашли путь, как бы мессиански это ни звучало».
Еще одно преимущество Лондона перед Долиной состоит в том, что стартапы здесь находятся рядом со множеством других игроков. Это плотно населенная городская среда. В районе залива высокая концентрация технологических компаний, но там базируется мало других отраслей, а правительство находится на другой стороне континента. В Лондоне все это собрано в одном месте. Территориальная близость повышает эффективность, снижает трение и позволяет компаниям вроде той, что основал Марк, находиться в непосредственной близости от множества потенциальных клиентов. «Вы можете проехать 20 минут в одну сторону и оказаться в правительственном центре, 20 минут в другую сторону – и вы в финансовом центре, еще 20 минут – и вы в культурном центре. В Кремниевой долине это сделать относительно сложно, – говорит Марк. – Эти 20 минут там превращаются в четырех- или пятичасовые перелеты и восьмичасовые поездки туда-обратно».
Лондон не просто густонаселенный город – здесь сосредоточено чрезвычайно разнообразное сочетание талантов и специалистов. Алекс Кляйн, британско-американский основатель компании Kano, производящей образовательные компьютерные продукты, считает, что это делает город более интересной альтернативой замкнутой среде Долины. «Многие их технические специалисты разрабатывают SaaS-приложения, помогающие бизнесу обрабатывать пользовательские данные, или присоединяются к Facebook и Google, чтобы помочь рекламодателям эффективнее манипулировать вами, – рассказывает он мне. – В Лондоне, безусловно, тоже хватает подобного. Но мы немного отличаемся. У нас есть люди, которые увлечены созданием велосипедных фонарей с лазерами, позволяющими видеть немного дальше впереди. Люди, создающие органические сады. Бывшие сотрудники Dyson – отличные промышленные дизайнеры, бывшие сотрудники Nokia из Финляндии – прекрасные инженеры по встроенному программному обеспечению, выходцы из Rockstar – талантливые дизайнеры видеоигр. Поэтому я считаю, что сообщество в Лондоне более междисциплинарное»[123].
Город также выгодно отличается от Долины в других отношениях. Предприниматели чувствуют свободу в экспериментах с новыми идеями. В Америке подход к запуску и развитию компаний стал стандартизированным. Существует определенный способ ведения дел, и даже если предприниматель не склонен следовать ему, инвесторы ожидают, что все будет делаться именно так. В более молодых экосистемах, таких как Лондон, где подходы не так жестко регламентированы, гораздо больше пространства для экспериментов. «В Кремниевой долине существует определенный набор убеждений относительно гиперскейлинга, блицскейлинга и других подобных концепций, где все очень сильно сфокусировано на конкретном наборе стратегий, и это довольно оторвано от реального мира, – продолжает Марк. – У Лондона и других мест за пределами Кремниевой долины есть свои плюсы и минусы, но здесь определенно больше свободы. И мне кажется, мы пришли к пониманию, что, если интеллектуальное принятие решений настолько важно, как мы думаем, мы никогда не смогли бы это выяснить в Кремниевой долине. Я думаю, это действительно так».
Есть и обратная сторона медали. Качество, которое постоянно упоминается как главное преимущество Лондона, – все лучшее собрано в одном месте, – часто рассматривается и как серьезнейший недостаток страны в целом. Вся эта концентрация порождает ярко выраженный эффект Матфея – «ибо кто имеет, тому дано будет и приумножится», – то есть преимущества Лондона накапливаются в ущерб остальным регионам. В Лондоне более чем в два раза больше компаний-миллиардеров и почти в два раза больше венчурных инвестиций, чем во всей остальной Великобритании. Распределение становится еще более неравномерным, когда в эту картину добавляются Кембридж и Оксфорд. В этих трех городах, известных как «золотой треугольник», сосредоточено 80 % всех инвестиций и 80 % всех британских компаний стоимостью свыше миллиарда долларов[124].
«И в этом заключается негативная сторона Лондона, – говорит Эбен Аптон, изобретатель Raspberry Pi. – Из-за концентрации технологий в Лондоне, который находится в нескольких минутах езды от Вестминстера, политики забывают об остальной стране. В Америке хорошо то, что центр политической власти и центр технологической мощи находятся на противоположных побережьях страны. В Лондоне же они разделены лишь поездкой на такси. В результате люди быстро забывают о существовании чего-либо за пределами столицы, сокращают инвестиции в другие регионы, и реальные возможности для региональной политики упускаются»[125].
Проблема регионального неравенства гораздо старше и шире, чем просто технологический сектор. По всем показателям – от продолжительности жизни до занятости и образования – показатели Лондона значительно выше, чем в остальной части Великобритании, особенно на Северо-Востоке и в Уэльсе. В отчете «Почему не сработала региональная политика Великобритании?», одним из авторов которого является Эд Боллс, бывший теневой министр финансов от лейбористов, отмечается: «Показатели регионального неравенства в Великобритании – одни из самых высоких среди развитых стран. Сегодня различия между регионами Британии больше, чем между Восточной и Западной Германией или между Северной и Южной Италией. Новые технологии, глобальная конкуренция, утрата старых отраслей промышленности – и неспособность поддержать новые – все это усилило этот разрыв»[126].
На Лондон приходится четверть всего ВВП Великобритании, гораздо более высокая доля по сравнению практически с любой другой метрополитенской областью в любой другой крупной стране в индустриализированном мире. Сравните это с Нью-Йорком, Шанхаем и Берлином, крупнейшими городскими экономиками в их соответствующих странах, которые отвечают только за 8, 3,7 и 4,7 % своих национальных ВВП. Если бы Лондон был независимой страной, его экономика вошла бы в двадцатку крупнейших в мире, опережая Швейцарию, Швецию и Турцию. Но из-за этой экономической моноцентричности Великобритании по ВВП на душу населения остальная Британия – без Лондона – была бы беднее любого отдельного штата США[127].
Недовольство таким разделением Британии на два мира – один городской, космополитичный и стремящийся к социальному росту, и другой сельский, замкнутый и экономически застойный – стало основной силой, стоящей за Брекситом. При этом кампания за выход из ЕС воспринималась как отвечающая интересам заброшенного севера, тогда как кампания за сохранение членства представлялась защищающей интересы элит юга страны. Когда в 2019 году Борис Джонсон был избран премьер-министром Великобритании, его программа строилась на двух основных политических обещаниях: «завершение Брексита» и «подтягивание регионов».
«Я не имею ничего против Лондона, но похоже, что нам нужна политика регионального развития, – продолжает Эбен. – У Британии уже достаточно проблем из-за того, что она находится в ситуации, когда только Лондон и Кембридж являются донорами бюджета, а все остальные регионы – дотационные, и это не то чтобы хорошо. И если Кембридж просто превратится в спальный пригород Кингс-Кросса, это будет печально, потому что если невозможно сохранить региональную самобытность даже на расстоянии 48 минут езды, тогда Лондон просто становится городом-государством. Я имею в виду, что Лондон превращается в Сингапур. Это уже не Британия, верно? Это просто город-государство, которое пока не придумало, как отделиться от окружающих его территорий, и это плохо».
Это региональное неравенство восходит к началу XIX века. В межвоенный период, который все еще был золотым веком империи, когда Британия господствовала над четвертью мирового населения и четвертью всей поверхности Земли, уровень жизни во многих регионах метрополии мало отличался от условий в отдаленных колониях. В 1937 году правительство Великобритании учредило Королевскую комиссию по вопросам размещения промышленности и населения для изучения причин, последствий и способов устранения экономической концентрации. В отчете комиссии Барлоу, опубликованном в 1940 году, был сделан вывод: «Сосредоточение в одном районе такой большой доли населения страны, как в Большом Лондоне, и привлечение в столицу лучших промышленных, финансовых, коммерческих и управленческих талантов представляет собой серьезное истощение ресурсов остальной части страны»[128].
Совсем недавно, в 2022 году, правительство Великобритании опубликовало программный документ «Подтягивание регионов Соединенного Королевства», который представил наиболее полное на сегодняшний день изложение ключевой политической программы постбрекситовской Британии. Документ включал предложение превратить «заброшенные городские территории в благоустроенные районы» путем воспроизведения проектов регенерации в стиле Кингс-Кросс в 20 других местах[129]. И хотя последовательно сменяющие друг друга правительства более века объявляли сокращение регионального неравенства своим главным приоритетом, положение регионов только ухудшалось. С 1980-х годов промышленные города севера приходят в упадок из-за перемещения производственных рабочих мест за границу, в то время как одновременный бум в сфере финансовых услуг поддерживал благосостояние Лондона. И теперь технологический бум усиливает этот разрыв. Лондон уже не просто крупный финансовый центр. Это также мощный технологический хаб: он занимает четвертое место в мире по количеству технологических компаний-миллиардеров после Сан-Франциско, Нью-Йорка и Пекина.
В США и Китае технологическая индустрия расширяет свою географию, выходя за пределы традиционных центров силы в новые регионы: Остин и Майами, Ханчжоу и Гуанчжоу. В Великобритании же происходит усиление концентрации. «В Великобритании раньше было много технологических кластеров, – говорит Эбен. – Был Кремниевый Фен в Кембридже, был Кремниевый Глен, был крупный кластер производства электроники в Данди, было много полупроводниковых предприятий в районе Бристоля». Но, по его словам, со временем их значимость уменьшилась, поскольку Лондон втянул все больше функций в свою орбиту.
Практически все технологические компании, получившие известность за пределами Великобритании, – DeepMind, Revolut, Arm, – базируются в золотом треугольнике. Мне было интересно узнать, каково это – управлять амбициозным стартапом не из него, и Сол Кляйн направил меня к Radix – стартапу из Сток-он-Трента, небольшого города с населением всего около 250 000 человек, который, несмотря на то что находится всего в двух часах езды на поезде к северу от Лондона, воспринимается как совершенно иной мир по сравнению с британской столицей.
Сток можно описать по-разному. Его называют символом забытой Британии. Город представляет собой практически хрестоматийный пример бывшего индустриального центра – мирового лидера по производству керамики в XVIII и XIX веках, который стал жертвой глобализации. Его также иногда называют «столицей Брексита»: 69 % его избирателей проголосовали за выход из ЕС – больше, чем в любом другом крупном городе Великобритании. А как минимум один пользователь Reddit назвал его «идеальным местом для того, чтобы просто так расхерачить стеклянную бутылку». Другими словами, именно такой антиутопический форпост, из которого блестящий, но замкнутый инженер мог бы планировать крах биткоина, стоящего сейчас более триллиона долларов, и блокчейна – технологии, на которой он построен.
Дэн Хьюз родился и вырос в Стоке, где с четырех лет разбирал и собирал различные устройства, чтобы понять принцип их работы. «Мой настоящий талант – это способность взглянуть на проблему и найти интересные нестандартные подходы к ее решению», – говорит он[130]. Он не стал поступать в колледж и сразу пошел работать в игровую индустрию, а затем основал собственную компанию, где занимался разработкой программного обеспечения для NFC – технологии, которая сейчас широко используется в мобильных платежах. Получив значительные средства после продажи своего стартапа, он решил заняться биткоином в 2011 году, когда криптовалюты были еще в зачаточном состоянии, и работал над устранением того, что считал их ахиллесовой пятой, – масштабируемостью.
Дэн, прошедший акселератор Y Combinator, считает биткоин революционной идеей, но инфраструктура, на которой он построен, просто не рассчитана на обработку миллиардов транзакций. «Через некоторое время я понял, что биткоин – это как лошадь, а я пытаюсь встроить в нее реактивный двигатель и заставить летать, – говорит он. – Но это будет плохо для лошади и, скорее всего, не будет нормально работать. И тогда меня осенило, что биткоин – это на самом деле лишь первый шаг, который освещает путь, по которому нужно идти. Но это „Форд Модель Т“. А сегодня мы ездим на „Теслах“. Так что стало очевидно: нужно учиться у биткоина, понять, что создал Сатоши, как он решил определенные проблемы, а затем открыть новый файл и начать с новой архитектуры».
Radix – это альтернатива блокчейну. Обе являются технологиями распределенного реестра (ТРР). Распределенные реестры функционируют аналогично базам данных при хранении информации, но в отличие от традиционных баз данных, которые централизованы, ТРР распределяют данные по множеству узлов. Эта распределенная природа существенно затрудняет подделку данных, поскольку отсутствует единая точка атаки. Любая попытка изменить данные на одном узле может быть обнаружена и исправлена путем сравнения с копиями на других узлах.
Блокчейн хранит транзакции в блоках, которые затем последовательно обрабатываются, что приводит к образованию узких мест и замедлению времени транзакций по мере расширения сети[131]. PayPal обрабатывает около 200 транзакций в секунду, Visa – 2000 и имеет возможность увеличить этот показатель до 56 000 транзакций. Биткоин же способен обрабатывать только около 7 транзакций в секунду. Ethereum, вторая по популярности криптовалюта в мире, обеспечивает лишь около 15–20 транзакций.
По словам Дэна, это делает блокчейн маловероятным кандидатом на массовое внедрение. «Биткоин с технической точки зрения если еще не устарел, то устареет очень скоро, и это даже никак не связано с тем, что мы разрабатываем, – просто эта область развивается очень быстро». Radix использует другой подход, который позволяет обрабатывать несколько транзакций параллельно, а не последовательно, что значительно улучшает масштабируемость и скорость обработки транзакций. Он выполняет все те же функции, что и блокчейн, но быстрее, и даже имеет собственную валюту под названием XRD.
Технологии распределенного реестра касаются не только финансовых транзакций или даже смарт-контрактов. Базовая инфраструктура всего интернета в конечном итоге будет перестроена на основе криптосетей. Подобно тому, как криптовалюты создали программируемые деньги вне государственного контроля, они, согласно идеалистическим представлениям движения Web3, также будут использованы, чтобы отобрать контроль у других форм центральной власти: финансы без банков, новости без газет, социальные платформы без компаний социальных медиа.
«Через пятнадцать лет крупных платформ – этих ваших Airbnb, Uber, сайтов социальных сетей и всего такого – может, даже вовсе не будет, – говорит Дэн. – А если и будут, то у них не будет ничего, потому что появится очень тесная интеграция социальной сети Web3, файлового хранилища Web3, Uber на Web3, где все будет работать по одноранговому принципу. И пользователи этой экономики будут владеть своими данными, правами на эти данные, своими взаимодействиями и смогут монетизировать их или использовать как-то иначе, как им захочется».
Звучит отлично. Так почему же Сток? «В Стоке комфортно и тихо, – говорит Дэн. – Я провел некоторое время в Лондоне, там невозможно сосредоточиться из-за постоянного шума». Многое здесь просто вопрос характера. Дэн – редкий пример основателя, который добровольно отказался от должности генерального директора своей собственной компании, чтобы сосредоточиться на исследованиях и разработках. «На самом деле с точки зрения того, чем я занимаюсь, неважно, где я нахожусь, – говорит он. – Так что это просто работает. Для меня это просто работает».
Еще одно значительное достижение, сделанное в непривычном для Британии месте, – это графен[132]. В 2004 году два исследователя из Манчестерского университета, Андре Гейм и Константин Новоселов, выделили двумерный материал, состоящий из одного слоя атомов углерода, расположенных в шестиугольной решетке. Это самый тонкий из существующих материалов, толщиной всего в один атом, а также самый прочный. Он примерно в 200 раз прочнее стали и в 1000 раз легче бумаги. Один лист графена размером с футбольное поле был бы практически невидим, весил бы меньше канцелярской скрепки и при этом был бы достаточно прочным, чтобы выдержать вес автомобиля.
Графен во всех отношениях является сверхматериалом. Он очень похож на графит, вещество внутри карандашей, и состоит из углерода – четвертого по распространенности элемента во Вселенной, что делает его потенциально экологичной альтернативой пластику и металлам. Это не только самый прочный и легкий из существующих материалов, он также лучше всего проводит тепло и электричество, примерно в 1000 раз лучше меди. Эти универсальные свойства делают этот «материал будущего» подходящим для широкого спектра применений.
Графен является лучшим проводником, чем кремний, и может заменить его в полупроводниках, что ускорит переход от микроэлектроники к наноэлектронике, функционирующей на молекулярном уровне. Это откроет дверь в мир гибких печатных устройств; представьте телевизор или планшет, который можно сложить, как лист бумаги. Он также может использоваться в аккумуляторах. Аккумуляторы на основе графена были бы легче и проводили бы электричество быстрее, чем популярные сегодня литий-ионные, что означает, что все устройства – от телефонов до электромобилей – смогут работать неделями без подзарядки.
Графен – это не какой-то гипотетический материал, существующий только в научной фантастике, он уже используется сегодня. В розничной торговле схемы на основе графена печатаются на защитных этикетках, прикрепляемых к товарам в магазинах, которые вызывают срабатывание сигнализации, если товар выносят из помещения без разрешения. Компания Ford производит для своих автомобилей пластмассы, которые содержат 0,5 % графена, что увеличивает их прочность на 20 %.
Графен сложно и дорого производить в промышленном масштабе, что замедляло его массовое применение. Однако путь технологий от открытия до внедрения часто бывает долгим. МРТ была разработана в 1973 году, через три десятилетия после того, как ученые впервые разобрались в принципах ее работы. Кремний был очищен в 1824 году, более чем за столетие до того, как он стал основой полупроводниковой промышленности.
В 2010 году за свою работу над графеном Андре Гейм и Константин Новоселов получили Нобелевскую премию по физике. Тот факт, что такое крупное открытие может быть сделано за пределами золотого треугольника, свидетельствует о значительном потенциале британских исследовательских институтов, способных проводить исследования высшего уровня. США не имеют равных на самом высоком уровне высшего образования. Однако по наблюдениям, которыми поделились со мной несколько исследователей, в среднем исследовательские университеты Великобритании показывают лучшие результаты, чем в США. «Это интересный философский вопрос, – говорит Франческо Шортино, основатель Proxima, стартапа по ядерному синтезу, базирующегося в Мюнхене, и выпускник Массачусетского технологического института в США, Имперского колледжа Лондона в Великобритании и Федеральной политехнической школы Лозанны в Швейцарии. – Располагая ограниченными ресурсами, что предпочтительнее: сосредоточить их на нескольких выдающихся ученых или дать шанс большему числу исследователей? Европа в основном идет по второму пути, с несколькими исключениями»[133].
Великобритания планирует улучшить свои позиции в технологической сфере путем укрепления научной базы, на которой они строятся. В 2023 году правительство представило Рамочную научно-технологическую программу, призванную превратить страну к 2030 году в научную сверхдержаву, и создало новое министерство науки, инноваций и технологий для руководства этой работой. Между США и Великобританией возникло интересное расхождение в вопросе о том, в какой степени научный подход должен определять развитие будущих технологий. В США центр подобных масштабных исследований явно переместился в стартапы и крупные технологические компании. В Великобритании же по-прежнему скептически относятся к идее, что коммерческие мотивы должны играть такую непропорционально большую роль в создании мощных технологий, таких как искусственный интеллект. «Это слишком важная технология, чтобы быть исключительно прерогативой технологических гигантов, – сказал мне Дэвид Барбер, директор Центра искусственного интеллекта Университетского колледжа Лондона. – Чтобы контролировать эти разработки, нужны независимые организации, такие как академические учреждения»[134]. Основатель DeepMind Демис Хассабис не раз говорил о четком различии между научным подходом к созданию общего искусственного интеллекта, которому отдавал предпочтение он сам, и более свободным подходом хакеров, преобладающим в Кремниевой долине[135].
Страна также представила более нестандартные планы, дополняющие традиционные пути достижения своей цели, – стать научной сверхдержавой. «Если вы хотите получить радикально иные результаты, чем те, что получаете сейчас, вам придется попробовать радикально иные процессы», – говорит Мэтью Клиффорд[136]. Мэтью было всего 36 лет, когда в 2022 году на него возложили чрезвычайно ответственную задачу – возглавить Агентство перспективных исследований и изобретений Великобритании (ARIA). Недавно созданная организация, построенная по образцу DARPA, имеет бюджет в 800 млн фунтов стерлингов для финансирования прорывных проектов, сопоставимых по своему масштабу с созданием интернета. Цель состоит в том, чтобы поддержать технологии, которые находятся на слишком ранней стадии для привлечения рыночного финансирования. «Венчурные капиталисты хорошо справляются с рыночными рисками, но не с технологическими, – рассказывает мне Клиффорд. – Мы финансируем только то, что может оказаться невозможным».
Помимо предоставления прямой финансовой поддержки, ARIA также стремится изменить правила игры путем изменения системы профессиональной мотивации для молодых исследователей, чтобы они могли идти на больший риск в начале своей карьеры. «Ученые в начале карьерного пути сильно мотивированы заниматься постепенными исследованиями, которые с высокой вероятностью приведут к публикации, – говорит Клиффорд. – Для начинающего ученого браться за что-то амбициозное – это в каком-то смысле безумие, потому что, если это не сработает, у вас не будет публикаций и вы никогда не получите финансирование. Поэтому вместо того, чтобы выделять финансирование на основе предсказуемой истории постепенных достижений, мы пытаемся обойти эту систему и дать возможность самым амбициозным людям уже сейчас работать над своими самыми смелыми идеями и идти на такие риски, которые никогда не будут поддержаны при традиционном финансировании».
Таковы прошлое и настоящее технологического сектора Великобритании. Но каким должно быть будущее? Здесь мнения расходятся. Некоторые считают, что технологическому сектору Великобритании нужно стать более похожим на американский, а это означает масштаб. «Какой у меня критерий успеха? Я хотел бы увидеть британский Alphabet, я хотел бы увидеть британский Microsoft, – заявил Джереми Хант, занимавший тогда пост канцлера казначейства, в интервью Financial Times. – Я хотел бы увидеть отечественную компанию с капитализацией в триллион долларов, занимающую важное место в мире»[137].
Это в целом отражает настроение, преобладающее в технологических кругах Великобритании. Но есть и те, кто с ним не согласен. Они задают вопрос, который в технологической индустрии звучит почти как ересь: является ли компания стоимостью в триллион долларов желательной целью государственной политики?
Этот вопрос особенно актуален сейчас, когда даже США не могут разобраться в том, являются ли их собственные технологические гиганты символом экономической мощи страны или симптомом провала антимонопольной политики. Говорит ли триллионная оценка компании о выдающейся способности капитализма создавать значительную стоимость или это уже перебор? Или это количественное выражение капитуляции регулирующих органов перед могуществом корпораций?
Десять крупнейших американских технологических компаний в настоящее время в совокупности составляют треть всего фондового рынка США. Совокупная стоимость только этих десяти компаний превышает весь ВВП любой страны мира, кроме самих США. Вопрос уже не в том, не слишком ли много экономической власти в руках слишком небольшого числа игроков. Она уже сосредоточена в руках небольшого числа игроков. Вопрос в том, что с этим делать. И этот вопрос теперь поднимают не только левые активисты, но и люди с отчетливо правыми взглядами, представляющие мейнстрим технологического сообщества США.
«Я считаю, что власть таких крупных технологических компаний, как Google и Microsoft, необходимо ограничивать, – заметил Дэвид Сакс в подкасте All-In летом 2023 года. – Кто-то должен поставить эти крупные технологические компании на место. Они представляют собой огромные монополии, которые необходимо сдерживать и контролировать, иначе они, по сути, консолидируют всю технологическую экосистему и будут злоупотреблять своей рыночной властью». Если даже США сомневаются в общественной пользе компаний стоимостью в триллион долларов, должна ли Великобритания делать создание собственных таких компаний явным приоритетом государственной политики? Насколько наличие таких крупных компаний вообще может служить полезным показателем инновационного потенциала экосистемы? Что лучше для здоровья экономики: несколько очень крупных компаний или множество малых и средних? Имеет ли размер вообще значение?
«Я не уверен, что это проблема. Правда не уверен. Очевидно, что можно иметь очень успешную экономику, не создавая большого количества компаний стоимостью в миллиарды долларов», – говорит Эбен Аптон.
В продолжительной беседе Эбен делится наблюдением, что задачи, связанные с эффективным использованием ограниченных ресурсов, часто оказываются более интересными, чем задачи при наличии обильных ресурсов, и что для достижения впечатляющих результатов необязательно иметь колоссальные размеры.
«Взгляните на Израиль – маленькую страну с очень сильной экосистемой, которая строится на развитии компаний среднего размера и их последующей продаже американским компаниям. И это отличная модель для страны. Если бы наша страна, если бы наша технологическая отрасль следовала этой модели, это было бы прекрасно».
Но эта модель – развивать компании среднего размера и продавать их более крупным зарубежным компаниям – имеет свои недостатки. Она может работать для небольших стран. Но в Великобритании идея о том, что предназначение наиболее передовых секторов экономики страны – создавать компании только для того, чтобы передавать их американцам, подтверждает историю о снижении значимости и усиливает распространенные опасения относительно уменьшающейся роли страны в мире. Карманная сверхдержава, 51-й штат, американский подручный – и все в таком духе. Для влиятельных кругов экспертного сообщества, которые все еще помнят о британском величии, весь смысл инвестирования в технологический сектор состоит в том, чтобы помочь стране конкурировать с другими крупными державами, а не просто подтверждать свое положение в качестве их придатка.
Это настроение наиболее ярко проявилось в 2020 году. Приобретение DeepMind компанией Google в 2014 году встретило мало сопротивления и в основном воспринималось как положительное подтверждение значимости британской технологической сферы. Но всего через шесть лет настроения полностью изменились. Как напоминание о том, что время и рыночные условия имеют решающее значение, предложенное Nvidia поглощение Arm в 2020 году – почти точная параллель сделки Google/DeepMind, заключенной шестью годами ранее, только масштабнее, с американским покупателем, выложившим 40 млрд долларов (крупнейшая сделка в истории полупроводниковой отрасли, более чем в 80 раз превышающая сумму, которую Google заплатил за DeepMind), – было встречено в британском экспертном сообществе с откровенной враждебностью.
Во многом эта реакция была обусловлена тем, чем занимается Arm. Компания фактически является образцом стратегически значимой технологической компании мирового уровня. Arm была основана в Кембридже, Англия, в 1990 году в партнерстве с Apple. Arm проектирует чипы, а затем лицензирует эти проекты другим компаниям, которые производят сами чипы. Если сравнить чипы со зданиями, то Arm – это архитектор этих зданий.
Arm, которую иногда называли «самым хорошо хранимым технологическим секретом мира», – это, пожалуй, самая влиятельная технологическая компания из когда-либо созданных в Великобритании. Ее присутствие повсеместно, но невидимо. Более 95 % всех мобильных устройств в мире используют процессоры, спроектированные с использованием технологии Arm. Это критически важное звено в цепочке поставок полупроводников и одна из самых ценных компаний мира, основанная полностью на интеллектуальной собственности.
Когда в 2016 году SoftBank приобрела Arm за 34 млрд долларов – на тот момент крупнейшее приобретение японского конгломерата, – миллиардер-основатель компании Масаёси Сон заявил, что ожидает, что Arm станет более ценной компанией, чем Google. Именно поэтому сделка с Arm вызывала негодование у общественности в Великобритании. Времена, когда интерес американских компаний к британским фирмам вызывал воодушевление, давно прошли, и, в отличие от покупки DeepMind, эта сделка рассматривалась преимущественно как утрата Великобританией национального актива, а не как обретение богатого зарубежного инвестора.
В статье в Financial Times под заголовком «Судьба Arm имеет жизненно важное значение для будущего Британии» Джон Торнхилл, редактор, отвечающий в газете за освещение вопросов, связанных с технологиями, написал, что это не обычная коммерческая сделка и технологическая независимость всей страны зависела от судьбы Arm: «Если национальный суверенитет в XX веке усиливался военной техникой – танками, боевыми кораблями и ядерными ракетами, – то сегодня он все больше опирается на гражданское программное обеспечение – интеллектуальную собственность, данные и компьютерный код». Он призвал правительство Великобритании вмешаться, чтобы заблокировать сделку, утверждая, что «притязания Британии на роль суверенного государства в цифровом мире окончательно испарятся, если она потерпит неудачу»[138].
Герман Хаузер, один из соучредителей Arm, выражал свое неодобрение еще более жестко. В письме в Financial Times он написал: «Теперь мы станем свидетелями того, как одна из наших последних великих европейских технологических компаний с доминирующим положением на рынке мобильных телефонов становится частью торгового оружия США. Вопрос о том, можно ли нам будет использовать наши собственные, разработанные в Британии микропроцессоры здесь и в Европе, будет решаться в Белом доме, а не на Даунинг-стрит. Это серьезный шаг к превращению Великобритании в вассала Америки. Это необходимо остановить»[139].
Я связался с генеральным директором Arm Саймоном Сигарсом осенью 2020 года, как раз тогда, когда разворачивалась вся эта драма, чтобы узнать, как он относится к этой весьма публичной негативной реакции на это решение, которое было самым важным для него в его карьере руководителя и, несомненно, определило бы его наследие как генерального директора.
Саймон, англичанин, родившийся в Базилдоне – небольшом городке к востоку от Лондона с населением около 100 000 человек, – такой же неприметный, как и компания, которой он руководил почти десятилетие. Он присоединился к Arm в качестве шестнадцатого сотрудника в 1991 году, когда стартапу было всего несколько месяцев. В течение последующих трех десятилетий он наблюдал, как компания превратилась из фирмы в сарае в Кембриджшире в самую распространенную вычислительную платформу в мире, а сам он поднялся от начинающего инженера в малоизвестном стартапе до генерального директора глобальной компании.
Саймон был расслаблен и даже задумчив, когда делился историями из первых лет существования Arm, с мягким юмором рассказывая о конкурентном преимуществе, которое давал им их британский акцент, помогавший никому не известному стартапу заключать сделки даже в такой далекой стране, как Япония. Но он не мог скрыть своего разочарования, когда разговор перешел к спорам вокруг сделки с Nvidia. Он считал, что его критики наивны в отношении реалий современного капитализма, где вопрос о том, кто владеет компанией, гораздо сложнее, чем они пытаются представить.
«Должен сказать, я с трудом понимаю эти разговоры о технологическом суверенитете, – сказал он. – Люди говорят: крайне прискорбно, что Arm была куплена японской компанией, а я указываю им на то, что еще до нашего приобретения более половины наших акций принадлежало институциональным инвесторам не из Британии. Так были ли мы британской компанией раньше?» Он добавил: «На самом деле, когда компания создавалась, в совместном предприятии было три партнера, один из которых был из Британии, а два других – из Америки. Так что фактически с самого начала британская доля в компании составляла меньше половины»[140].
Показательно, что Саймон говорил со мной из Сан-Франциско – он стал первым генеральным директором Arm, базирующимся за пределами Великобритании. Об этом факте я слышал от других людей, упоминавших его с легким неодобрением во время моих разговоров в Британии. Но Саймон отмахнулся от этого. Для компаний естественно пересматривать свои географические приоритеты на разных этапах роста. Многие делали это: Skype, UiPath, Miro – список длинный.
«Я всегда описывал Arm как глобальную компанию, которая случайно родилась в Британии», – сказал Саймон. Он считал, что критика в его адрес была связана не столько со здравой экономической логикой, сколько с влиянием широких политических течений, захлестнувших страну. «Я думаю, что последние пять-шесть лет до Брексита и после него сделали Великобританию гораздо более замкнутой и менее глобальной в своем мировоззрении», – добавил он, сожалея о том, что страна его происхождения просто не имеет здоровой культуры празднования успеха.
Позже в том году регуляторы по обе стороны Атлантики высказали опасения относительно приобретения Arm. В США Федеральная торговая комиссия заблокировала сделку на антимонопольных основаниях. В Великобритании регуляторы сослались на более серьезные угрозы национальной безопасности. Сделка развалилась. Саймон, связавший свою репутацию руководителя с этим приобретением, вскоре покинул пост главы Arm.
Чего же достигли действия регуляторов? Если целью американских регуляторов было ограничить рыночную власть Nvidia, то блокирование этой единственной сделки, относительно незначительной в масштабах деятельности компании, практически никак не замедлило ее развитие, и за следующие три года она трижды преодолевала отметку капитализации в триллион долларов.
Вопрос о том, удалось ли Великобритании в каком-либо значимом смысле «сохранить Arm британской», остается открытым. Компания, которая изначально была японской, пропустила листинг в Лондоне и провела первичное размещение акций в Нью-Йорке в 2024 году. Сделка была сорвана, чтобы помешать Nvidia стать монополией и не позволить Arm уйти из-под контроля Великобритании. Однако Nvidia стала монополистом. И Arm ушла из-под контроля Великобритании. Так из-за чего был весь шум?
Я связался с Германом Хаузером, когда Arm вышла на биржу в Нью-Йорке, чтобы узнать, как он теперь оценивает несостоявшуюся сделку по продаже компании. Он остался при своем мнении. «Я рад, что сделка по поглощению Arm компанией Nvidia не состоялась, – сказал он. – Это бы создало еще одну американскую монополию, от которой нам было бы нелегко избавиться»[141]. Он считал, что листинг на Nasdaq был менее плохим вариантом. Технологический суверенитет Европы лучше защищен, если Arm является публичной компанией с распределенной структурой собственности, пусть даже и в США, чем если бы такой важной компании позволили оказаться под полным контролем одного американского технологического гиганта. «Штаб-квартира компании по-прежнему находится в Великобритании, и в этом смысле она остается европейской компанией». Несостоявшаяся сделка могла принести выгоду инвесторам Arm. Nvidia предлагала за Arm 40 млрд долларов. Сейчас на публичных рынках компания стоит в пять раз больше.
Но главный политический вопрос остается нерешенным: когда в следующий раз крупная американская компания попытается заполучить ценную британскую технологическую разработку, а это неизбежно произойдет, должны ли регуляторы одобрить такое объединение, как в случае с DeepMind, или предотвратить его, как в случае с Arm? Или, возвращаясь к изначальной формулировке: состоит ли более глобальная амбиция в том, чтобы Великобритания создала собственные компании стоимостью в триллион долларов, или в том, чтобы смириться со вспомогательной ролью по отношению к американским компаниям?
Все однозначно указывает на последнее. У Великобритании нет новых серьезных конкурентов ни в технологическом секторе, ни в каком-либо другом, и так обстоит дело уже очень долгое время. В Британии всего три публично торгуемые компании, входящие в сотню крупнейших в мире[142]. Это меньше, чем в Швейцарии, Германии, Франции, Канаде и Японии, не говоря уже о США и Китае. Эти три – BP, Shell и HSBC – не являются ни новыми, ни технологическими, а история всех трех компаний традиционной экономики насчитывает не менее 100 лет. Ангус Хантон, автор книги «Вассальное государство», пишет: «Примечательно, что в индексе FTSE 100 в 1984 году, когда он был только основан, отечественных технологических фирм было больше, чем сегодня».
Во многом это связано с тем, что быстрорастущие компании, которые потенциально могут достичь такого масштаба, как DeepMind, вскоре приобретаются иностранными покупателями. Битва за приобретение Arm была еще в самом разгаре, когда в мае 2021 года Snap тихо купил оксфордский стартап в области дополненной реальности WaveOptics. В последующие годы волна иностранных поглощений продолжалась беспрепятственно. Thoma Bravo купила компанию по кибербезопасности Darktrace за 5 млрд долларов, Schneider приобрела производителя промышленного программного обеспечения Aveva за 11 млрд долларов, Etsy купила платформу социальной коммерции Depop за 1,6 млрд долларов.
Помимо полных поглощений, иностранные игроки также владеют существенными долями в британских технологических компаниях. Согласно данным Tech Nation – недавно распущенной, а затем снова воссозданной организации, ответственной за продвижение технологического сектора страны, – каждый третий доллар, вложенный институциональными инвесторами в британские технологические стартапы, поступает из США. В отчете отмечается: «С одной стороны, это можно рассматривать как признак силы и растущей международной репутации британского технологического сектора с точки зрения инвестиционной привлекательности, но с другой стороны, это может считаться потенциально проблематичным, если британские технологические компании со значительной прибылью и влиянием принадлежат небританским субъектам».
Вопрос о том, как Великобритании вырастить собственных технологических гигантов, не сводится к простой формуле «Запретим другим покупать наши компании или инвестировать в них – и у нас появится свой Google». Все немного сложнее. Пример Graphcore весьма показателен. Graphcore – это компания из Бристоля, которая производит чипы для приложений искусственного интеллекта. Это сегмент технологической отрасли, который в последнее время привлекает много внимания: США, ЕС и Китай выделяют по 50 млрд долларов государственных средств каждый, чтобы поддержать национальную полупроводниковую промышленность. Для этого есть несколько причин. Первая заключается в том, что чипы – мозги машин, важнейшие компоненты всех вычислительных устройств – из того, что называли «новой нефтью», вероятно, больше всего заслуживают этого титула. Китай тратит на импорт чипов больше денег, чем на импорт нефти. Ни одно правительство не хочет поставить под угрозу свой технологический суверенитет, становясь чрезмерно зависимым от иностранных игроков в вопросе бесперебойных поставок этого критически важного ресурса.
Вторая причина в том, что индустрия проходит через своего рода трансформацию. С момента изобретения чипов в 1950-х годах улучшение их производительности в основном определялось количеством транзисторов, размещенных в них. Транзисторы – это миниатюрные переключатели, являющиеся основными строительными блоками современной электроники. Первый коммерческий микрочип, Intel 4004, выпущенный в 1971 году, содержал 2300 транзисторов на кристалле размером около половины дюйма. Чип Nvidia H100, выпущенный в 2023 году, содержит более миллиарда транзисторов, размещенных в том же пространстве. Это увеличение плотности более чем в 500 000 раз, достигнутое всего за 50 лет.
Однако этот впечатляющий прогресс сейчас сталкивается с серьезным препятствием: становится все труднее и труднее создавать все меньшие транзисторы. Транзисторы в чипе Nvidia H100 имеют ширину всего 20 атомов. Скоро миниатюризация столкнется с непреодолимыми физическими ограничениями. Исследователи разрабатывают альтернативные подходы к проектированию микропроцессоров, производительность которых не будет зависеть исключительно от увеличения количества транзисторов в чипах.
Такой переход к новым типам микропроцессоров происходит нечасто. Герман Хаузер отмечает, что это случалось всего три раза: первый – когда были разработаны энергоэффективные чипы для мобильных телефонов, второй – когда были созданы графические процессоры (GPU) для высокопроизводительной обработки видео, и третий – сейчас. Это открывает возможность для новых участников произвести революцию в отрасли и побороться за место новых Intel и Nvidia в этой сфере. Именно такая свободная ниша нужна Великобритании для создания собственного претендента на триллионную капитализацию.
И здесь на сцену выходит Graphcore. Компания производит чипы, интеллектуальные процессоры (Intelligence Processing Units, IPU), которые напрямую конкурируют с GPU от Nvidia. Найджел Тун, генеральный директор Graphcore, рассказывает мне, что их IPU спроектированы с нуля для приложений искусственного интеллекта, требующих специализированного оборудования. «Структуры данных, с которыми вы работаете в ИИ, сильно отличаются от обычных вычислений, – говорит он. – Это невероятно сложная, высокопараллельная, математически многомерная информация; поэтому способ ее обработки сильно отличается от обычных, довольно линейных подходов, которые обычно используются в вычислениях»[143].
Найджел, который также является директором Агентства по исследованиям и инновациям Великобритании – основного государственного органа Великобритании по финансированию инноваций, – был оптимистичен в том, что следующий значительный прорыв в полупроводниках может произойти в Великобритании. «Нет никаких сомнений в том, что Европа и Великобритания являются лучшими в мире в проведении фундаментальных прорывных исследований, – сказал он. – Я очень оптимистично настроен относительно того, чего Европа достигнет в следующие двадцать-тридцать лет по сравнению с США и даже с Китаем». Он добавил: «Если бы вы могли жить где угодно, Европа – действительно отличное место для жизни с точки зрения качества жизни, разнообразия и всех этих вещей. И если можно построить свой бизнес в Европе, зачем переезжать в Кремниевую долину? Я бы предпочел сделать это здесь, если смогу».
Эта убежденность подверглась серьезному испытанию на прочность. Graphcore, как и практически каждый производитель полупроводников, не смог составить серьезную конкуренцию Nvidia. И, по собственной оценке компании, это во многом объясняется отсутствием финансовой поддержки.
Весной 2023 года, всего через несколько месяцев после того, как Найджел объяснил, почему будущее технологий принадлежит Европе, правительство Великобритании объявило о запуске Isambard AI – миллиардного мегапроекта по строительству самого быстрого суперкомпьютера Британии недалеко от штаб-квартиры Graphcore в Бристоле. Однако проект не предусматривал использования технологий Graphcore или любой другой британской компании в своей вычислительной инфраструктуре.
Найджел написал открытое письмо премьер-министру, в котором утверждал, что, если британские компании не будут привлечены к проекту, его финансовые выгоды достанутся американским компаниям. «Мы слишком часто наблюдали ситуацию, когда созданные в Британии передовые инновации впоследствии вытеснялись с рынка или поглощались зарубежными конкурентами», – писал он. Он сообщил прессе, что если Великобритания не будет отдавать приоритет своим собственным технологическим компаниям, то рискует «двигаться к миру цифровой колонизации» со стороны таких американских гигантов, как Nvidia, добавив, что это может привести к тому, что Великобритания «потеряет часть своего технологического суверенитета»[144].
Это было только начало проблем Graphcore. Позже в том же году компании пришлось уйти из Китая – крупного растущего рынка. Nvidia запрещено продавать свои высокопроизводительные чипы в Китае, что открывало свободный доступ к рынку для Graphcore. Однако вскоре эти экспортные ограничения были наложены и на Graphcore, лишив компанию основного источника доходов. Вскоре последовали сокращения персонала. По мере роста убытков компания подала финансовую отчетность, в которой говорилось о «существенной неопределенности» относительно возможности продолжения деятельности. Не сумев привлечь дополнительное финансирование от инвесторов, летом 2024 года Graphcore продала себя японскому гиганту Softbank за 600 млн долларов, что значительно ниже пиковой оценки компании в 2,8 млрд долларов и даже меньше 700 млн долларов, которые она привлекла с момента своего основания.
Для технологических компаний не редкость долгое время оставаться убыточными, пока они совершенствуют свои технологии и отрабатывают бизнес-модель. Reddit не приносил прибыли в течение первых 20 лет своего существования. Технологические компании из США могут позволить себе такую практику, поскольку вокруг них много свободных денег. Европейские компании работают в совершенно иных условиях.
Пример Graphcore иллюстрирует безвыходную ситуацию, в которой оказываются британские компании, когда речь идет о привлечении средств. При отсутствии достаточных внутренних источников инвестиций в высокорисковые проекты им приходится обращаться к иностранным инвесторам. Если они берут деньги, то уступают иностранцам компании, способные вырасти до триллионной стоимости. Если не берут – рискуют не выжить. А единственная альтернатива частному капиталу – государство, которое не берет на себя ответственность в той мере, в какой, по мнению многих, должно было бы.
«Самая большая проблема: „У меня отличные разработки, но государство их не приобретает“», – говорит Натан Бенаич, лондонский венчурный капиталист, который также является инвестором Graphcore[145].
Полупроводники – это крайне рискованная сфера, и частные инвесторы обычно не решаются в нее погружаться. Могут потребоваться годы и десятки миллионов долларов, чтобы просто выяснить, работает ли технология. Именно здесь правительства могут изменить ситуацию. Бенаич говорит, что полупроводниковая промышленность США взлетела, потому что правительство готово было закупать их продукцию в то время, когда для частных инвесторов компании представляли слишком большой риск, а их продукты были слишком дорогими для других компаний. Это заложило основу не только для американской полупроводниковой индустрии, но, пожалуй, и для всей Кремниевой долины и последующих двух поколений превосходства США в новых технологиях. Однако, как показывает пример закупок для Isambard, такая практика, когда правительство выступает первым клиентом непроверенных стартапов, менее распространена в Европе.
«Инстинктивная реакция Европы на проблемы рынка – заливать их деньгами, – говорит Бенаич. – Вы постоянно это наблюдаете: недостаток финансирования тут, недостаток финансирования там, затем они создают фонд и начинают инвестировать. Но я считаю, что лучшее решение проблемы нехватки финансирования – это создание структуры, которая закупала бы продукцию компаний, что позволило бы им доказать свою востребованность и привлечь инвесторов. Это довольно просто. Люди покупают хорошие продукты, и рынок сам себя отрегулирует. Поэтому иногда я хотел бы, чтобы вместо всех этих фондов у нас были агентства по передовым закупкам, которые бы просто быстро приобретали разработки».
В основе европейской одержимости масштабом компаний лежит предположение, что ее технологическая отрасль должна стать более похожей на американскую. Но что, если будущее континента не в том, чтобы быть таким же, а в том, чтобы быть другим? Что, если важное различие здесь не между крупными и мелкими компаниями, а между хорошими и плохими?
В начале 2010 года Сол Кляйн, в то время партнер в Index – самом известном венчурном фонде Европы, – позволил журналисту из Financial Times сопровождать себя в течение недели, пока он курсировал между Эстонией и Лондоном, занимаясь инвестициями своей фирмы. Возникший портрет показал человека с миссией – вырастить в Европе успешную компанию масштаба Google. То, что Сол согласился так открыто показать свою рабочую жизнь постороннему, поразило журналиста как совершенно неевропейский акт открытости и прозрачности, обнаруживая образ мышления, более характерный для Нового Света, чем для старого континента. И Сол считал, что дело было именно в этом. Если Европа серьезно настроена вырастить собственных технологических гигантов, то задача не только в улучшении компетенций в новых технологиях; континенту придется принять совершенно новый образ мышления. «В Америке никто не спросил бы вас „почему“, они бы спросили „как“, – отметил Сол. – Я хочу привнести этот образ мышления Кремниевой долины в Европу»[146].
У Index было многое для того, чтобы заниматься импортом образа мышления. Фирма была основана в Швейцарии в 1996 году, когда технологии и Европа все еще считались несовместимыми. В первые годы, когда основатель фирмы Нил Раймер привлекал средства от европейских инвесторов, он начинал свою презентацию со слайда «Что такое венчурный капитал?». Когда выступал с той же презентацией перед инвесторами в США, он заменял его на слайд «Что такое Европа?»[147].
В этом заключалась возможность для арбитража, которая стала основой ранней стратегии фирмы. У Index было две штаб-квартиры: одна в Сан-Франциско и одна в Лондоне. Сол бывал в Долине раз в квартал. Другие партнеры ездили туда по несколько раз в месяц. Они считали себя своего рода проводниками образа мышления Долины в Европе, причем баланс этой связи был сильно смещен в одну сторону. «Мы должны забыть о том, как конкурировать с США, – сказал Сол Financial Times. – Мы должны начать думать о том, как мы можем научиться хорошо взаимодействовать с ними».
За 20 лет, прошедших с того момента, когда он произнес эти слова, и до нашей встречи зимой 2022 года многое в жизни Сола изменилось. Он покинул Index, чтобы запустить свой собственный фонд LocalGlobe, активно инвестирующий в европейские стартапы. Он получил орден Британской империи и вошел в состав Совета по науке и технологиям при правительстве Великобритании. Но адрес на его визитной карточке и регалии рядом с его именем были незначительными переменами по сравнению с кардинальным изменением его позиции относительно подхода Кремниевой долины к созданию компаний.
«Многие годы в Index мы экспортировали образ мышления Кремниевой долины и пересаживали его в другие регионы, – сказал он мне. – И, если взглянуть на мир, это весьма успешная модель. Но я стал осознавать, что образ мышления Кремниевой долины не всегда оказывается успешным, в нем есть аспекты, которые действительно опасны и не учитывают человеческий фактор».
Десятилетие после бума доткомов раскрыло сильные стороны модели Долины. Но последующие годы также показали оборотную сторону этого подхода. Надзорный капитализм и проблемы конфиденциальности, алгоритмическое усиление политических разногласий, монополистические тенденции и антиконкурентное поведение, откровенное мошенничество в таких компаниях, как Theranos, токсичная культура в таких компаниях, как Uber. Для Сола этот паттерн неэтичного поведения свидетельствует о фундаментальном кризисе этических принципов, который пронизывает всю отрасль. «За примерами далеко ходить не нужно: можно взять практически любую компанию», – говорит он.
Таким образом, главная возможность Европы заключается не столько в копировании модели Долины, сколько в создании чего-то нового. Глобальную технологическую гонку обычно представляют как соревнование между США и Китаем, где Европа выступает в роли отстающего участника. Но такой взгляд не учитывает роль, которую различные системы ценностей будут играть на следующем этапе технологического развития.
Прошедшая четверть века была отмечена неконтролируемым ростом технологических гигантов в двух крупнейших экономиках мира. Но сейчас дух времени обратился против них. В то время как в США общественное недовольство оказывает давление на технологических гигантов, а в Китае государство берет под контроль технологические компании, Европа может вести долгую игру, создавая технологическую экосистему, которая будет не только прибыльной, но и устойчивой в долгосрочной перспективе, поскольку она основана на лучших ценностях и более приемлема для сообществ, в которых она функционирует. Другими словами, кто знает меру – преуспеет, кто жаден – погибнет. «Когда мы говорим о новом Пало-Альто, новизна состоит именно в этом, – продолжил Сол. – Разница в экосистеме, основанной на ценностях. И в результате, я думаю, в следующие 20–30 лет она будет по крайней мере такой же мощной, как Кремниевая долина или Пекин, а возможно, и даже мощнее именно благодаря этим ценностям. Если вы верите, что ценности будут создавать дополнительную стоимость, то речь идет не о сверхбыстром росте и принципе „стань большим или уходи“, не о капитализме с одной-единственной заинтересованной стороной, где эта сторона – акционер, инвестор или основатель, как в Кремниевой долине, и не о капитализме с одной-единственной заинтересованной стороной, как в Китае, где эта сторона – государство».
Это не просто идеализм одного человека. Я часто встречал подобное мнение в Европе: континент движим более гуманистическими ценностями и придает большее значение правам человека, устойчивому развитию, справедливости и уважению к частной жизни и конфиденциальности, и все это может и должно влиять на то, как ведется бизнес, что в долгосрочной перспективе создаст его конкурентное преимущество. Это не отвлеченные споры. Они уже проявились самым реальным образом в залах заседаний компаний.
DeepMind провела большую часть прошедшего десятилетия, размышляя о правильности своего решения о продаже Google[148]. Проблема не в цене сделки. Дело в лишении автономии. Компания просто не уверена в том, что ее мощные технологии будут использоваться ответственно материнской корпорацией. В 2017 году на выездном совещании в курортном отеле «Макдональд Авимор» в Шотландии руководство DeepMind представило своим сотрудникам план отделения от Google. Эти усилия по обретению большей независимости неформально назывались сотрудниками компании «Арбуз», а позже были официально переименованы руководством в «Марио». К 2019 году отношения испортились до такой степени, что, согласно документам, поданным в Регистрационную палату Великобритании, DeepMind зарегистрировала новую компанию под названием DeepMind Labs Limited и новую холдинговую компанию.
DeepMind изучала возможность реорганизации в «компанию общемирового значения» или компанию с ограниченной ответственностью без акционеров – организационно-правовую форму, которая иногда используется некоммерческими организациями. Проблема заключается в опасении, что в рамках структуры Alphabet ее исследования будут использованы в военных целях или для слежки. Тревога охватила компанию, когда в 2017 году появились сообщения о том, что Google заключил соглашение с Пентагоном, известное как Project Maven.
Эти опасения были у DeepMind еще в 2014 году, когда во время приобретения компания искала договоренность, которая предотвратила бы возможность Google в одностороннем порядке получить контроль над ее технологией. По соглашению между двумя компаниями, названному «Соглашение о пересмотре этических норм и безопасности», основная технология общего искусственного интеллекта DeepMind, когда и если она будет создана, будет помещена под контроль управляющего органа, известного как Этический совет, и не будет передана напрямую Google[149]. Генеральный директор компании Демис Хассабис считает, что технология ИИ не должна контролироваться одной компанией. Выступая на Форуме ответственного ИИ Tortoise, он вслух размышлял о том, не было бы лучше, если бы она управлялась «мировым институтом» по ИИ, находящимся под юрисдикцией ООН. «Гораздо эффективнее, когда вы подаете пример, – сказал он. – И я надеюсь, что DeepMind сможет стать одним из образцов поведения для всей отрасли».
В 2021 году попытки DeepMind дистанцироваться от своей материнской компании окончились ничем, но, по имеющимся сведениям, их взаимоотношения до сих пор остаются весьма напряженными[150]. Летом 2024 года почти 200 сотрудников DeepMind подписали письмо, критикующее участие их материнской компании в военных контрактах внутри страны и за рубежом. В нем отмечалось: «Любое участие в военных и оружейных проектах влияет на наш статус лидеров в области этичного и ответственного ИИ и противоречит нашей миссии и заявленным принципам ИИ». По сути, это столкновение культур между академически ориентированной европейской исследовательской лабораторией, возглавляемой людьми, которые считают себя учеными, а не бизнесменами и которые прямо говорят, что их цель – «проложить путь для действительно полезного и ответственного ИИ», и коммерчески ориентированным американским корпоративным гигантом, которому нужно выпускать продукты и защищать интересы акционеров.
«Если вы создаете бизнес в Лондоне, Париже, Амстердаме или Берлине, вам приходится думать о системах ценностей, а не просто о том, могу ли я это сделать, возможно ли это технически, найду ли я ресурсы, а с остальным разберемся потом – действуй быстро, не боясь разрушений (move fast and break things)», – продолжает Сол. И это европейский вызов общепринятым правилам ведения бизнеса в других местах. – Я думаю, что мы сейчас наблюдаем, как разрушается система, в которой все было сосредоточено в технологических „монастырях“ Кремниевой долины, Бостона и, может быть, еще пары мест, и происходит своеобразная реформация, возвращение технологического центра в Европу».
Самая неожиданная ставка Сола как инвестора может заключаться не в том, что будущее технологий – за Европой, или даже не в том, что Европа действительно является «единым пространством», а в том, что где-то в мире может появиться невероятно успешная технологическая компания, способная прийти к маловероятному сочетанию трех качеств: быть прибыльной, инновационной и при этом восприниматься широкой общественностью как хорошая. Масштаб задачи, стоящей перед ним, измеряется не просто миллиардами, а триллионами.