К книге
Равенство. От охотников-собирателей до тоталитарных режимовЧасть III. 10. Баланс Суверенное равенство и народы мира
62%
Часть III. 10. Баланс Суверенное равенство и народы мира
13

Когда в конце апреля 1945 года советские войска штурмовали Берлин, а война на Тихом океане все еще бушевала, представители большинства суверенных стран мира вместе с представителями более сорока неправительственных организаций собрались в Сан-Франциско, чтобы подготовить проект документа, который станет Уставом Организации Объединенных Наций. Подписанный 50 из 51 государства-члена в июне, он вступил в силу в октябре того же года после ратификации пятью державами, составившими Совет Безопасности ООН: Соединенными Штатами, Советским Союзом, Великобританией, Францией и Китаем.

Устав ООН вырос из серии деклараций, обнародованных ведущими союзными державами, которые таким образом пытались прояснить свои военные цели и изложить видение нового международного порядка, который должен был установиться после прекращения военных действий. Во второй статье устава было четко прописано, что Организация Объединенных Наций должна быть «основана на принципе суверенного равенства всех ее Членов». Правоведы сразу же отметили, что далеко не ясно, как следует толковать «суверенное равенство» наций, и тем более неясен статус колонизированных народов, а также народов, взятых под опеку державами-победительницами. Однако устав не ограничился простым утверждением формального равенства существующих наций «больших и малых». Кроме этого, в нем провозглашалось равенство прав человека «без различия расы, пола, языка и религии» (часть 3 статьи 1). Эти положения были еще более решительно заявлены во Всеобщей декларации прав человека 1948 года, которая стала воплощением самых высоких амбиций Организации Объединенных Наций. Как выразился Рамасвами Мудалиар, индийский делегат в Сан-Франциско, «фундаментальные права всех людей во всем мире должны быть признаны, а мужчины и женщины должны рассматриваться как равные в каждой сфере»1.

Это был громкий и выразительный призыв, последовавший за десятилетиями колониальной эксплуатации и годами крайней жестокости войны. Но парадоксы, разыгрывающиеся на зрелищном фоне того, как великие державы выступают за равенство народов, которыми они долгое время управляли, а во многих местах управляют и до сих пор, не были упущены из виду внимательными наблюдателями. Например, У. Э. Б. Дюбуа, присутствовавший в Сан-Франциско в качестве представителя Национальной ассоциации содействия прогрессу цветного населения (NAACP), обратил внимание на «извращенное противоречие мысли в умах белых людей», которые провозглашали всеобщие права, пользуясь при этом привилегиями власти, связанными с их странами и цветом их кожи. Аналогичные противоречия были заложены и в самих институтах Организации Объединенных Наций, которые, начиная с Совета Безопасности и заканчивая Всемирным банком и Международным валютным фондом, были задуманы отчасти как трофеи, доставшиеся победителям, – сосредоточенные в западных столицах и созданные на крайне неравных условиях. При всем своем декларируемом желании бороться с неравенством в мире, Организация Объединенных Наций также воплощала и воспроизводила это неравенство, превращаясь в символ «одновременно глобальной солидарности и глобальной несправедливости»2.

Такая реальность заставляет обратить внимание на тот факт, на который указывают два ведущих исследователя: «эгалитарный язык, закрепленный в ООН» лишь с большим трудом позволял полностью признать, не говоря уже о том, чтобы справиться с «весьма реальным неравенством – политическим, экономическим, расовым, – которое сохранялось и усиливалось в период после Второй мировой войны». Эта реальность также заставляет задуматься о том, может ли круг равных стать по-настоящему глобальным или же он вынужден опираться на субстанцию национальной принадлежности и на различия, обозначенные национальными границами. Этот вопрос, который Карл Шмитт остро ставил в период между войнами и который критики империи и неоколониализма обострили еще сильнее после войны, приобрел дополнительный резонанс в послевоенный период в связи с ростом числа суверенных государств – ведь именно тогда сами западные страны стремились к созданию прочных, нацеленных на общественное благосостояние режимов, которые в некоторой мере способствовали сокращению социального и экономического неравенства в пределах своих границ. Однако, несмотря на призывы некоторых к построению «мира благосостояния», в послевоенный период неравенство между странами и народами сохранялось и росло, пусть и с незначительными передышками3.

Два ранних прототипа эмблемы Организации Объединенных Наций. Хотя в используемой сегодня версии изображена равноудаленная проекция земного шара с центром на Северном полюсе, в самых ранних вариантах, созданных командой американских архитекторов Оливера Линкольна Лундквиста и Донала Маклафлина, в центре располагалась Северная Америка, «хозяин Организации Объединенных Наций» и «центр мира». В чуть более поздней версии изображение было «центрировано на Европе», «в большей мере являющейся эпицентром… Восточно-Западного мира», вспоминал позднее Лундквист.

Электронная библиотека ООН, ST/DPI/ORAL HISTORY (02)/L8. Перепечатано с разрешения Организации Объединенных Наций

Воодушевляющий призыв Мудалиара к тому, чтобы мужчины и женщины всего мира «рассматривались как равные в каждой сфере», оказался трудновыполнимым. Возможно, «мечта о полноценном глобальном равенстве» появилась в этот период как результат первичного распространения доктрин равенства по всему миру в первой половине XX века, что будет подробно рассмотрено в этой главе. Глобализация равенства, однако, не привела к «глобальному равенству». Этот термин, что примечательно, вошел в обиход только в 1970-х годах, причем происходило это медленно, вместе с постепенным накоплением данных для измерения различий в доходах, богатстве и жизненных возможностях наций и народов мира. Когда данные стали понемногу поступать, цифры показали, что длившийся на протяжении большей части XX века процесс выравнивания, который экономисты сегодня называют Великим сжатием, в большинстве стран мира за пределами Глобального Севера ощущался как Великий отжим4.

«Искони уже так повелось на свете, что более слабый должен подчиняться сильнейшему», – признали афиняне перед спартанцами во время Пелопоннесской войны, соглашаясь с тем, что они оценивали баланс справедливости в мире иначе, чем среди равных у себя дома. В той мере, в какой победители Второй мировой войны и их послевоенные союзники вообще могли представить себе глобальное равенство, они были склонны рассматривать его как функцию сил, наделенных некоторым весом, и считали, что сами они весят больше, чем другие. Таким образом, они представляли себе равенство в мире в пропорциональном выражении. Задолго до 1945 года оно приобрело для них форму фигуры баланса5.

Принцип «суверенного равенства», провозглашенный в Уставе ООН, опирался на долгую историю, которая, как и понятие равных прав личности, была связана с теориями естественного права XVII–XVIII веков. Один из самых крупных ранних сторонников этого принципа, швейцарский юрист и дипломат XVIII века Эмер де Ваттель, как известно, уподобил суверенные государства моральным личностям. Как объяснял Ваттель в своем труде 1758 года «Право народов» (Droit des gens), опираясь на фундамент XVII века, заложенный такими его предшественниками, как Гуго Гроций и Самуэль фон Пуффендорф, «поскольку люди по природе равны, и совершенное равенство преобладает в их правах и обязанностях, как равно вытекающих из природы, – нации, состоящие из людей и рассматриваемые как множества свободных личностей, живущих вместе в природном состоянии, по природе равны и наследуют от природы одинаковые обязанности и права»6.

Нации, как и индивиды, в этом смысле являются свободными и равными личностями, неприкосновенными в своих границах и равно подчиняющимися законам. Но, будучи равными, они не являются одинаковыми. Напротив, Ваттель считал само собой разумеющимися многочисленные различия в размерах, ресурсах и военной мощи, которые разделяли нации мира. «Сила или слабость, – продолжал он в одной из памятных строк, – в этом отношении не порождает никаких различий. Карлик – такой же человек, как и гигант; маленькая республика – не менее суверенное государство, чем самое могущественное королевство». Подобно тому как римское право когда-то воспринимало всех граждан мужского пола как равных в своей формальной абстракции, несмотря на огромные различия в способностях, силе и средствах, национальное право рассматривало отдельные государства как равных корпоративных лиц, не в меньшей степени равных по «достоинству», несмотря на многочисленные фактические проявления неравенства7.

Именно это условие Томас Джефферсон, внимательный читатель Ваттеля, описал в Декларации независимости как «самостоятельное и равное место» народов, установленное «законами природы и ее Творца». Именно ссылкой на это равное место он и его соотечественники оправдывали отделение от могущественной Британской империи, как гаитяне – от Франции, а латиноамериканцы – от Испании. На такое же место претендовали десятки новых суверенных наций, возникших в качестве постколониальных государств после Второй мировой войны. К тому времени, конечно, понимания суверенного равенства наций претерпели значительную эволюцию, и опирались они на разные обоснования. Но основополагающим постулатом международного права оставался общий для них принцип. Уже в начале XIX века председатель Верховного суда США Джон Маршалл смог заявить, что «ни один принцип общего права не является более общепризнанным, чем совершенное равенство наций». Авторитетные фигуры в области права выступали с тем же утверждением и в следующем веке8.

Суверенное равенство было прежде всего юридическим принципом, и в теории оно включало в себя формальное измерение, которое предоставляло нациям равенство перед международными правовыми органами и структурами международного права; законодательное измерение, которое связывало нации только теми законами, на которые они дали свое согласие, при этом предусматривая равенство голосов в международных органах; и экзистенциальное измерение, которое признавало право суверенных наций существовать в своей территориальной целостности и выбирать манеру своего существования, создавая свои законы и формы правления без вмешательства извне. В идеале суверенное равенство являлось гарантией внутренней автономии государств в пределах их границ, а также гарантией плюрализма и разнообразия в международной системе в целом7.

Но теория и практика редко полностью совпадают, и принцип суверенного равенства в том виде, в каком он развивался, начиная с эпохи раннего Нового времени, не стал исключением. Теоретически так называемая Вестфальская система международного права, которая, как считается, возникла после Вестфальского мира (1648), положившего конец европейским религиозным войнам XVI и XVII веков, дала начало описанному Ваттелем суверенному равенству с сопутствующими ему принципами территориальной целостности и невмешательства. Однако, как показали историки, Вестфальская система – это в значительной степени миф, и даже в идеализированной форме Ваттеля она допускала многочисленные исключения10.

Скорее европейская государственная система, описанная Ваттелем, обусловлена тем, что он называл «известной схемой политического баланса, или равновесия сил, под которым понимается такое положение вещей, при котором ни один правитель не может господствовать абсолютно и предписывать законы другим». Этот баланс сил, в свою очередь, зависит от «великих держав», которые могут его поддерживать и насаждать, по мере необходимости калибруя весы. При этом державы склонны нарушать те самые принципы суверенной независимости и невмешательства, которые они якобы отстаивают. Иными словами, принцип суверенного равенства с самого начала существовал в противоречии с неравными прерогативами и привилегиями, присвоенными сильными мира сего11.

В еще большей мере это относилось к периоду после Наполеоновских войн, когда Венский конгресс поручил государствам-победителям – России, Пруссии, Австрии и Великобритании (и в конечном счете побежденной Франции) – поддерживать безопасность на европейском континенте, осуществляя военное вмешательство, когда они сочтут это нужным. Но еще сильнее это проявилось в тот момент, когда европейские державы решили примерить свои проекты к остальному миру в великой схватке за империю, характерной для долгого XIX века. Возникший мировой «порядок» был навязан могущественными гегемонами, которые проявляли гораздо меньше уважения к суверенному равенству народов за рубежом, чем в своих европейских границах. Действительно, отказывая так называемым племенам и территориям в полноценном статусе народов, европейцы лишили большую часть земного шара государственности, а значит, и суверенитета12.

Во многом по этой причине принцип суверенного равенства мог принимать радикальные очертания, когда на него ссылались либо подвластные народы, борющиеся в империи за свое «равное место» в мире, либо менее могущественные страны, тревожащиеся о сохранении своей независимости. Например, на Второй Гаагской конференции 1907 года, где была предпринята важная попытка заложить основы постоянного международного суда, бразильский делегат Руй Барбоза выступил в качестве защитника малых государств в целом и латиноамериканских делегаций в частности, красноречиво отстаивая принцип суверенного равенства. Опираясь, как и Ваттель до него, на аналогию между демократическими правами индивидов и правами государств как моральных личностей, Барбоза заметил: «Между государством и государством, как и между индивидом и индивидом, несомненно, существуют различия в культуре, честности, богатстве, физической силе». Но так же, как «гражданские права идентичны для всех людей», а «политические права одинаковы для всех граждан», не должны ли они быть одинаковыми для всех стран? «В таком случае, – заключил Барбоза, – суверенитет – это первичное и базовое право учрежденных и независимых государств. Следовательно, суверенитет означает равенство». В отличие от ряда делегатов от Великих держав – которые утверждали, что их роль в работе конференции, их право голоса в обсуждениях и их положение в любых созданных ими международных органах должны быть соразмерны их превосходящим военным и экономическим возможностям, – Барбоза настаивал на необходимости строгого равенства государств13.

По сути, Барбоза и его союзники выступали за то, что Аристотель когда-то назвал «равенством по количеству» – равенством поделенных вещей, основанным исключительно на количестве участников, в данном случае самих суверенных государств. Британия, однако, отстаивала то, что Аристотель определил как «равенство по достоинству», или «равенство в смысле соотношения», при котором те, кто признает «себя относительно неравным, притязают на такое же неравенство в свою пользу во всех отношениях». На практике это означало, что государства должны взвешиваться исходя из их относительной экономической и военной мощи. С этой точки зрения баланс сил должен измеряться соответствующим образом, как баланс между чашами весов. Равенство возникает при достижении равновесия, когда чаши оказываются на одной линии. Таким образом, по словам Ваттеля, множество относительно мелких и слабых наций должны рассматриваться «как множество гирь, брошенных на более легкую чашу» для того, чтобы противостоять массе сильных. Так можно было добиться равенства и поддерживать международную систему в состоянии «политического равновесия»14.

Давнее напряжение между бескомпромиссной трактовкой суверенного равенства наций и привилегиями и прерогативами, присвоенными Великими державами, проявилось еще более разительным образом в конце Первой мировой войны, когда те, кто надеялся на равное место в мире, нашли, пусть и ненадолго, явного союзника в лице президента США Вудро Вильсона. В последние месяцы войны Вильсон неоднократно заявлял о своей поддержке «равенства» и «самоопределения» народов. Он казался лидером только что возникшей Великой державы, готовым использовать свою власть не в узких национальных интересах, а на благо всего человечества. Парижская мирная конференция 1919 года, соответственно, ознаменовалась необычайным всплеском направленных на президента США ожиданий и поддержки от колониальных и не имеющих своей территории народов, которые связывали с ним свои надежды и мечты о прекращении имперского господства. Момент – этот «вильсоновский момент» – казался благоприятным. Колоссальные кровавые бойни и потрясения войны привели к разрушению как минимум четырех обширных империй – Германской империи Гогенцоллернов, Австро-Венгерской империи Габсбургов, Турецкой империи Османов и Российской империи Романовых – с перспективой создания новых суверенных государств из их обломков. Многие люди по всей Азии и Африке, осознавая масштаб принесенных ими жертв в интересах союзников, позволили себе мечтать о собственной независимости.

Однако быстро стало очевидно, что возможность самоопределения распространяется не на всех. Хотя Вильсон никогда прямо не отказывал в перспективах цветным народам, свойственный ему расизм и патернализм, а также упрямство победивших имперских держав, которые не были настроены жертвовать своими империями на алтаре суверенного равенства, на практике привели к тому, что право на самоопределение распространялось в основном на белые народы Восточной Европы15.

Двойные стандарты Запада обнажились еще больше, когда союзники, возглавляемые Великобританией и ее «белыми» доминионами, а также Соединенными Штатами, отвергли инициативу Японии о включении положения о расовом равенстве в преамбулу Соглашения Лиги Наций. Так называемое предложение о расовом равенстве было задумано с учетом тяжелого положения японских рабочих-иммигрантов в Австралии и Новой Зеландии, а также на Западном побережье Соединенных Штатов, где они уже в течение долгого времени являлись объектом дискриминационных законов и практик. Но это предложение, призванное запретить дискриминацию «как в законе, так и на деле в отношении любого лица или лиц по признаку его или их расы или национальности», сразу же встретило поддержку со стороны небелых народов всего мира, вызвав то, что Дюбуа назвал глобальным всплеском «цветной гордости»16.

Будучи авторами этого предложения, японцы находились в любопытном положении. В 1894–1895 годах они выступили против Запада на дипломатическом уровне, перезаключив так называемые неравноправные договоры, навязанные им американцами и европейцами в начале века, и вернув себе полный суверенитет и независимость. Вскоре после этого они потрясли мир, победив Россию в Русско-японской войне 1905 года. Эта победа открыла для Японии путь к расширению сферы влияния и потенциальному присоединению к числу Великих держав на равных условиях. Кроме того, многим бросилась в глаза заманчивая перспектива того, что белые страны мира больше не являются непобедимыми. Аннексировав Тайвань в 1895 году после успешной войны с Китаем, Япония проделала то же самое в Корее в 1910 году. Кроме того, она все смелее заявляла о своих притязаниях на национальное и расовое превосходство, опираясь порой на те же социал-дарвинистские доктрины, которыми бравировали на Западе. Тем не менее, и отчасти именно по этим причинам, Япония заняла престижное положение среди многих колониальных подданных, которые видели в ней защитника, способного противостоять западным имперским державам17.

Неудача пункта о равенстве и отказ в самоопределении вызвали всеобщее разочарование, которое только усугубилось, когда в 1920-х годах Соединенные Штаты и ряд других стран ужесточили расовые ограничения на иммиграцию. Казалось очевидным, что союзные державы намеревались укрепить то, что Дюбуа в 1900 году назвал глобальной «линией цвета», отделяющей белые народы мира от остальных. В Японии это поражение оставило глубокий шрам национального стыда и ресентимента, который в последующие годы способствовал подъему реваншистской политики в отношении союзных держав, а в других частях мира оно выкристаллизовало решимость бросить открытый вызов лицемерию Запада.

Немедленным следствием этого стала бурная волна националистических и антиколониальных кампаний. В одном лишь 1919 году в Китае возникло «Движение 4 мая», выступавшее за обновление нации и восстановление суверенного равенства; в Индии – движение ненасильственного сопротивления Ганди; в Корее – движение «Первого марта», боровшееся за независимость от Японии; в Египте и Судане – поднялось восстание против британской оккупации; в Париже – был созван первый Панафриканский конгресс в поддержку принципа африканского самоуправления. В последующие годы и десятилетия колонизированные и порабощенные заставят других признать, что высокие принципы, провозглашенные Вильсоном, не так легко сдержать.

Неумышленным последствием Версальских мирных переговоров стали, таким образом, энергия и импульс, полученные антиколониальными движениями, стремившимися к самоопределению и суверенному равенству в разных частях света. Направленная первоначальными неудачами и разочарованиями, эта энергия слилась с революционными течениями, хлынувшими из Советского Союза после Октябрьской революции 1917 года, и зачастую была радикализирована ими. Эти движения также переплетались с сумбурным набором новых идеологий, включая государственный социализм и революционный коммунизм, светский и религиозный национализм, панисламистские и паназиатские течения, разновидности республиканизма, фашизма и либеральной демократии. В результате усилился процесс смешения и гибридизации, начавшийся еще задолго до этого в интеллектуальной жизни обществ, испытавших на себе влияние Запада. Подвергая сомнению западные идеалы в свете собственных традиций, критические голоса в этих обществах задавались вопросами о том, что сломано окончательно, а что еще можно починить, что можно позаимствовать, а от чего следует отказаться. Результатом стал взрыв творческой мысли вокруг вопроса о равенстве и подлинная глобализация связанных с ним беспокойств.

Как следствие, не только доктрины суверенного равенства распространялись в эти годы. Как показывает попытка Японии включить пункт о расовом равенстве в Соглашение Лиги Наций, рассмотрение вопроса о равенстве наций могло с легкостью подтолкнуть к рассмотрению вопроса о равенстве людей, выходящем за пределы национальных границ. Само использование аналогии Ваттеля, на которую ссылались Барбоза и другие, уподобляя индивидуальность наций индивидуальности людей, подталкивало к подобному рассмотрению. Ему способствовали и другие силы. Один из ведущих исследователей пишет о «глобализации равенства» в десятилетия между 1880 и 1940 годами, когда в ответ на яростное утверждение научного расизма и превосходства белой расы возникли новые доктрины общей человечности. Другой автор цитирует фразу индийского активиста и государственного деятеля Б. Р. Амбедкара, чтобы описать возникновение современной «веры в равенство», которая выкристаллизовалась в этот период и распространилась по всему миру18.

Этот же период был отмечен зарождением и сплочением международного женского движения, которое действовало через такие организации, как Международный совет женщин, Международный альянс женщин и Международный женский союз за мир и свободу. Возглавляемые представителями элиты из Европы и США, которым очень часто было присуще чувство культурного превосходства, получившее название «феминистский ориентализм» или «имперский феминизм», эти группы, тем не менее, обращались к «женщинам всего мира», рассчитывая охватить «все расы, нации, вероисповедания и классы». Со временем женщины из стран, не входящих в закрытый круг Европы и Америки, в частности из Азии, Ближнего Востока, Латинской Америки и Африки, стали играть решающую роль в оспаривании западных представлений о превосходстве внутри этих международных сетей, так же как ранее они оспаривали представления о превосходстве мужчин вне их17.

Антропологи, следовавшие по стопам таких передовых критиков научной расовой теории XIX века, как Фредерик Дуглас, Антенор Фирмин и «великий индийский старец» Дадабхай Наороджи, также внесли свой вклад, бросив вызов преобладавшим представлениям о расовом и культурном превосходстве, акцентируя внимание на относительности культур. Ключевой фигурой в этом отношении был немецкий еврейский эмигрант и профессор Колумбийского университета Франц Боас, получивший широкое признание как отец культурной антропологии. В начале своей карьеры Боас проводил полевые исследования в среде инуитов и коренных народов Гренландии и Канады, а после – и в течение всей своей долгой карьеры – он и его многочисленные ученики работали над тем, чтобы опровергнуть утверждения о расовом превосходстве и устранить разграничение между так называемыми цивилизованными и примитивными культурами. Аргументы Боаса не были лишены доли патернализма, но все же эти аргументы обладали силой, способной вдохновить людей такого масштаба, как Дюбуа, который пригласил Боаса выступить с речью на церемонии вручения дипломов в Университете Атланты в 1906 году. Темой выступления Боаса была история африканской цивилизации, которую западные ученые начисто отрицали и категорически замалчивали до такой степени, что даже Дюбуа сказал, что был удивлен откровениями Боаса – «слишком потрясен, чтобы говорить». «Обо всем этом, – признался он, – я никогда не слышал»20.

Медленная и трудная работа по восстановлению истории африканской цивилизации, предшествующей европейскому завоеванию, которую начал Фирмин, среди прочих, и которой Дюбуа, среди прочих, посвятит огромные усилия в последующие годы, была запущена. Когда в 1921 году в Лондоне состоялся второй Панафриканский конгресс, где собрались представители 26 различных групп темнокожего происхождения, по его результатам был выпущен манифест, написанный самим Дюбуа, который начал с заявления о том, что «абсолютное равенство рас, физическое, политическое и социальное, является краеугольным камнем мира во всем мире и прогресса человечества». Голоса из колыбели человечества, таким образом, наметили цель для будущего всего человечества, и в последующие десятилетия они будут работать над тем, чтобы к ней продвинуться21.

На самом деле, именно в Африке, на передовой линии европейской империи, другая важнейшая фигура – Мохандас Ганди – попробовал себя в качестве активиста, борющегося за равенство. Ганди, будучи молодым юристом, получившим британское образование, провел 23 года в Южной Африке, прежде чем вернуться в Индию в 1915 году, и именно там он впервые сформулировал свой принцип сатъяграхи – стремления к истине, одновременно с этим совершенствуя методы гражданского неповиновения и ненасильственного сопротивления, которые он позже применит в самой Индии. Ганди начал с защиты прав индийцев в Африке, надеясь хотя бы там и хотя бы со временем выполнить за Британию данное ей азиатам обещание равного гражданства в пределах империи; впрочем, в итоге он пришел к выводу, что само это обещание было неискренним. В своей работе 1909 года «Индийское самоуправление» (Hind Swaraj) он отстаивал требование о независимости для Индии и говорил о необходимости всеми силами бороться с коварным, укоренившимся в душах людей чувством подчиненности и неполноценности22.

Ганди утверждал, что люди равны, и в последующие годы он отстаивал это утверждение со все большей убежденностью. «Я безоговорочно верю, что все люди [англ. теп. – Прим. пер.] рождаются равными. Все – будь то рожденные в Индии, Англии, Америке или при любых других обстоятельствах – обладают такой же душой, как и все остальные. Именно потому, что я верю в это врожденное равенство всех людей [англ. теп. – Прим. пер.], я борюсь с доктриной превосходства, которым многие из наших правителей наделяют себя… Я считаю, что претендовать на превосходство над другими людьми – это не по-мужски [англ, unmanly. – Прим. пер.]»23.

Как следует из гендерно окрашенных формулировок, мысль Ганди не была свободна от некоторых традиционных представлений о надлежащих ролях мужчин и женщин, как и о различиях между полами. «Мужчины и женщины стоят на одном уровне, – заявлял он позднее, – но они не идентичны». Хотя он боролся против практик, которые считал жестокими или губительными для благополучия женщин – таких как запрет на образование или отделение женщин от общества (пурда), – Ганди, как и многие мужчины, родившиеся в XIX веке, в целом полагал, что роль женщины в значительной степени состоит в том, чтобы дополнять более активного партнера-мужчину. Также, несмотря на свое сострадание к социальным изгоям, Ганди, в сущности, не бросил вызова системе индийских каст с заложенными в нее иерархическими представлениями о социальном порядке24.

Более радикальным в этом отношении был другой великий приверженец равенства в Индии начала XX века, Б. Р. Амбедкар. Амбедкар наиболее известен как первый министр юстиции независимого государства и «отец индийской конституции», в преамбуле которой содержится клятва обеспечить «равенство положения и возможностей» для всех, а затем подробно описывается «право на равенство». Однако выдающихся достижений он достиг именно как журналист и активист. Родившись в касте далитов (неприкасаемых), он неустанно боролся за их права, права человека в целом, а также за полную «аннигиляцию каст»», как говорится в его одноименном трактате 1936 года. В 1920-х годах Амбедкар возглавил массовое протестное движение в защиту неприкасаемых, создав организацию Samata Sainik Dal (SSD; «Солдаты равенства») в качестве ненасильственного ударного отряда, служащего целям движения. Будучи не в меньшей степени защитником прав женщин – на собственность, на образование, на развод – он снискал славу «мессии и эмансипатора» индийских женщин. Тот факт, что Амбедкар назвал одну из своих многочисленных газет и периодических изданий Samata («Равенство»), вполне закономерен, поскольку, по его словам, «защита прав человека путем провозглашения не только социального, но и политического и экономического равенства» была главным делом его жизни. Его приверженность равенству, как отмечает один из исследователей, была «аксиоматичной» и «безусловной»25.

Как Ганди, так и Амбедкар были досконально осведомлены о западных интеллектуальных традициях, что явилось результатом их образования, и они свободно черпали из них вдохновение. Но в тот период глобализация равенства, как и других комплексных идей, была не вопросом пассивного восприятия западных идеалов, а скорее их творческим присвоением и переосмыслением в многочисленных и разнородных лабораториях мира. Колонизированные на фундаментальном уровне опирались на свои собственные исконные традиции, зачастую пользуясь богатым наследием верований осевого времени для создания «самобытных понятий равенства» и «радикально новых подходов к современному эгалитарному императиву», история которых только начинает писаться. При этом они подвергали критическому анализу западные идеалы и в то же время по-новому исследовали свои собственные традиции, «сплетая» все воедино26.

Так Ганди мог ссылаться на Генри Дэвида Торо, Льва Толстого, Платона или квакеров, напоминая христианам – склонным забывать, что их «Великий Учитель не знал различий между евреем и иноверцем, европейцем и азиатом», – что «доктрина равенства» лежит в основе христианской веры. Однако его собственные размышления о равенстве были более всего отмечены его постоянным взаимодействием с классической индийской и индуистской мыслью, основанной на принципах ненасилия (ахимса), а также на творческой интерпретации доктрины адвайты (недуальности или единства), которая, как он объяснял, была «котлованом», в котором он заложил фундамент для отказа от принципа унаследованного или приобретенного превосходства. Работы Амбедкара были столь же творческими и гибридными, и его тесное взаимодействие с классическими индийскими текстами, такими как «Бхагавадгита», дополнялось постоянным диалогом с буддизмом, в который он в конце концов обратился. В результате этого, как объяснял Амбедкар, даже в тех ценностях, которые казались квинтэссенцией европейских идеалов, он смог обнаружить духовную основу, близкую к той, что привычна индийцам. Кроме того, по его словам, в лозунге «Свобода. Равенство. Братство» заключена его социальная философия. Однако понимание этих терминов для него сформировала не Французская революция, а «учения [его] Учителя, Будды»27.

Подобного рода творческий синтез осуществляли многие, особенно в плодородном гибридном пространстве индийского социализма, который породил уникальные размышления на тему равенства на стыке опыта Запада и коренных народов. Но этот процесс отнюдь не ограничивался Индией. Панисламисты этого периода, как в Индии, так и во всем мусульманском мире, переосмыслили ислам как «глобальное проявление человеческого равенства», которое бросает вызов расовым и имперским прерогативам, в то же время подчеркивая плюрализм и равенство уммы, сообщества верующих28.

В Китае реформаторы схожим образом обращались к прошлому и настоящему в поисках инструментов для национального и интеллектуального обновления и противостояния западному господству Например, Тань Сытун, один из первых крупных философов эпохи китайских реформ поздней династии Цин, как и Амбедкар, обратился к буддийской традиции в сочетании с неоконфуцианством и христианством, чтобы представить себе грядущее царствие гуманности и альтруизма (жэнь), в котором будет воплощена основополагающая конфуцианская добродетель с тем же названием. Буддизм, конфуцианство и христианство, писал Тань, несмотря на очевидные различия между ними, пытались «преобразовать неравенство в равенство». И как таковые, они предложили руководство для будущего29.

Учитель Таня, Кан Ювэй, также представлял себе видимую на горизонте радикальную утопию в эклектичных терминах. Его труд «Великое единение» (大同) был переосмыслением одноименной конфуцианской утопии, но через призму перестроенной комбинации неоконфуцианской, буддистской и социалистической мысли. Кан предсказывал, что расовые различия исчезнут в результате повсеместного смешения рас; частная собственность уступит место общинной; классовые различия будут упразднены; и полное равенство полов будет достигнуто в образовании, политике и браке, где женщины больше не будут подчиняться мужчинам30.

Конечно, не все относились к прошлому с таким же снисхождением, рассматривая конфуцианское наследие как податливую глину, которую можно приспособить к требованиям времени. Анархо-феминистка Хэ Инь Чжэнь категорически отвергала попытки более умеренных исследователей переработать конфуцианские аргументы в угоду женскому равноправию. Конфуцианство, утверждала она, ссылаясь на ряд классических текстов, является «инструментом мужского тиранического правления» и служит основанием для угнетения китайских женщин на протяжении более двух тысяч лет. От него необходимо избавиться полностью. Другие авторы, такие как анархист и революционер Лю Шипэй, обратились к внешнему миру в поисках подтверждения собственных теорий естественного равенства людей и китайского общественного договора, а именно к трудам Руссо, который пользовался удивительной, хотя и своеобразной, популярностью в Китае начала XX века31.

Различные мыслители, связанные с «Движением 4 мая» или «Движением за новую культуру» 1919 года, аналогичным образом тщательно анализировали западную естественную и гуманитарную науку, стремясь отвергнуть традиционализм и содействовать патриотическому обновлению. В этом они вдохновлялись старшими фигурами, такими как знаменитый интеллектуал и реформатор Лян Цичао, еще один ученик Кана, или его знакомый и временами союзник Сунь Ятсен. Эти двое познакомились в Северной Америке, и каждый из них черпал вдохновение для своих работ, находясь в изгнании в Японии. Их взгляды разошлись в вопросе о революции, но они оба искренне соглашались с тем, что для национального обновления принципиально необходимо перенять западные технологии, науку, а также социальные и политические доктрины.

Равенство фигурировало в их расчетах как средство укрепления национальной силы и развития способностей китайского народа. «Это, конечно, хорошо, что все школы мысли стали озабочены проблемой равенства!» – отметила Лян в своем эссе, обосновывая важность расширения возможностей женщин получать образование. «Мужчины и женщины в равной степени являются людьми. Как же так получается, что одни работают, а другие нет?» Лян подчеркнула, что «первых сторонников идея равенства между мужчинами и женщинами нашла в Америке», но с тех пор она была принята во всех странах, стремящихся максимизировать свой человеческий капитал. Поэтому предоставить женщинам равные возможности учиться и работать на благо нации – это не только справедливо, но и целесообразно. Позже Мао Цзэдун будет придерживаться аналогичной точки зрения, заявляя, что «женщины занимают половину неба»32.

Позиция Суня, в свою очередь, была столь же прагматичной. Французский лозунг свободы, равенства и братства, утверждал он, подобно линкольновскому описанию демократии как правительства «народа, от народа и для народа», нашел свою китайскую параллель в его собственной доктрине Сань-Минь-Чу-И о «трех принципах»: национализма, народовластия и народного благосостояния. Вместе эти три принципа составляли «принципы спасения государства», целью которых было продвижение Китая к «равенству в международных отношениях, к равенству политическому и экономическому». Работая над обеспечением большего политического и социального равенства внутри государственных границ, китайцы помогут своей стране сохранить стабильное положение за их пределами33.

В понимании Суня равенство является одновременно и средством, и целью; и инструментом для обновления нации и поддержания социальной справедливости, и свидетельством законного места Китая среди народов мира. Но что именно подразумевалось под этим равенством, было в некотором роде открытым вопросом, ведь смысл этого понятия был столь же многогранен, как и причины широкой привлекательности мысли Суня, которая развивалась на протяжении всей его карьеры; и здесь стоит отметить, что в последние годы жизни он пытался добиться союза между основанной им Китайской националистической партией (Гоминьдан) и Китайской коммунистической партией (КПК). С одной стороны, Сунь предупреждал об опасностях уравнивания. Анализируя историю мировой политики с XVIII века, он отмечал, сколь обманчивой, пусть изначально и освобождающей, была укоренившаяся вера в естественное равенство людей, распространенная Руссо и другими как вызов иерархии и «искусственному неравенству» королей, считавших, что их власть – от Бога. Однако, как только эти короли были свергнуты, «народ стал больше верить в учение о естественном равенстве всех людей. Народ неустанно добивался всеобщего равноправия, не понимая, что это невозможно». Лишь недавно, благодаря науке, утверждал Сунь, люди начали понимать, что «не существует естественного равенства». В связи с чем пытаться навязать такое равенство человеческому обществу означало бы создать «ложное равенство». Чтобы избежать этих уравнительных последствий, Сунь предложил вместо этого своего рода равенство возможностей, которое позволило бы индивидам с совершенно разными способностями развивать свои природные задатки. «Истинное равенство», таким образом, – это не «искусственное уравнивание» (ложное равенство), потому что оно порождает свободные и равные возможности, и его необходимым результатом является меритократическое разделение. «Мудрый» и «низший человек» никогда не будут одинаковы34.

Но если в этих вопросах Сунь напоминал либерала XIX века, то в других – он настаивал на том, что равенство, как и свобода, должно сдерживаться «народовластием», которое он принял в качестве «принципа и лозунга» Гоминьдана. Именно из-за отсутствия такой сдерживающей силы, по мнению Суня, Европа и Америка совершили столько зла во имя тех самых принципов свободы и равенства, которые они проповедовали и которыми так часто «злоупотребляли». Демократия имела решающее значение для защиты прав народа и была созвучна третьему принципу Суня – принципу народного благосостояния, который он уподоблял европейскому социализму и коммунизму, также находя прецеденты в истории Китая35.

Сочетая в себе такие разные источники влияния, как Руссо, Линкольн, Маркс и Конфуций, эклектичное представление Суня о равенстве, как и его национализм в целом, предлагало что-то для самых непохожих друг на друга политических групп. Он был одновременно героем для Мао 1Дзэдуна, будущего лидера Китайской коммунистической партии, и для Чан Кайши, преемника Суня на посту лидера Гоминьдана, в плеяду сил которого, наряду с либералами и республиканцами, входили члены так называемого Общества голубых рубашек (ОГР), официальным названием которого было «Общество практики Трех Народных Принципов» – последнее было выстроено по образцу европейских фашистов.

Сунь Ятсен использовал подобные графики, нарисованные мелом на доске, чтобы противопоставить «ложное равенство» (вверху), которое «снижает тех, кто стоит выше», чтобы сделать всех равными, и «истинное равенство» (внизу), которое устанавливает «линию основания» политического статуса, а затем позволяет каждому подняться, чтобы воплотить в жизнь свои возможности ради общего блага человечества

Эта разнонаправленность указывает на существование в колонизированном и подчиненном (subaltern) мире широкого спектра идеологических соблазнов, который еще больше усложнял восприятие и формирование дискурсов о равенстве. Разительный успех Октябрьской революции 1917 года вскоре привлек поклонников и подражателей: в Китае, где в 1921 году была создана Китайская коммунистическая партия; в Южной Азии, где путешествующий по миру революционер и интеллектуал М. Н. Рой участвовал в создании Коммунистической партии Индии в 1925 году, после того как помог основать Мексиканскую коммунистическую партию в 1919 году; в остальной части Латинской Америки вслед за Мексиканской революцией 1920 года; в Южной Африке в 1921 году; в Корее в 1925 году; и во Вьетнаме в 1930 году. Со временем те же идеи, подобно спорам, разлетелись по всему миру.

По мере своего распространения и укоренения марксистские идеи давали новые отростки и приносили плоды в различных национальных условиях, часто сочетаясь с другими формами социализма, что приводило к появлению новых разговоров о равенстве. Однако по причинам, изложенным в главе 8, нам следует подумать, прежде чем делать вывод, будто «равенство» появилось вместе с марксизмом естественным образом. Даже Мао на удивление мало говорил о равенстве, отказываясь заниматься связанным с этой темой «пустословием», которое осуждал Ленин. Однако, как и многие марксисты, Мао определял равенство между мужчинами и женщинами как важную теоретическую цель. Экономическая политика маоизма, как и его усилия в интересах простых крестьян и рабочих, несомненно, имели эгалитарные последствия, хотя их и не стоит преувеличивать. Даже кровавый и хаотичный эксперимент в области социальной инженерии, которым стала Великая культурная революция, был скорее не конструктивным, а деструктивным – неравномерным и частичным. Эта революция была нацелена прежде всего на очищение от остатков капитализма, а имевшие место в ее рамках эпизоды грубого «выравнивания» шли вразрез с четкими и последовательными указаниями Маркса на этот счет. Дело в том, что даже там, где они приводили к эгалитарным последствиям, вдохновленные Марксом движения всегда были в целом менее заинтересованы в равенстве, чем принято считать36.

При этом коммунизм как идея и СССР как источник вдохновения придали мощный импульс борьбе, связанной с антиколониализмом, ведь с точки зрения коммунизма, по словам Ленина, империализм следует рассматривать как «высшую стадию капитализма». Поскольку марксисты добивались падения и того, и другого, в то же время отстаивая единство трудящихся всего мира, они стремились поддерживать равенство и независимость колониальных народов по отношению к их имперским повелителям и угнетателям – по крайней мере там, где они не захватили власть сами37.

Ультранационалистические движения правых делали примерно то же самое. Но, не обремененные риторикой социалистического и коммунистического интернационализма, они были свободнее в утверждениях не только о национальном равенстве, но и о перевернутом национальном превосходстве. Жители Китая – будь то монголы, маньчжуры или ханьцы – веками говорили о «священном мандате» на божественное превосходство в международном порядке, проводя различие между собой (хуа, hua) и менее цивилизованными иностранцами или варварами (и, yi), то есть практически всеми остальными. Абстрактному понятию «суверенного равенства», по сути, не было места в концептуальном пространстве имперской китайской интернациональной мысли. Как выяснили британские дипломаты в XIX веке, в мандаринском языке не существовало слова для обозначения «равенства», пока в 1864 году в своем китайском переводе авторитетной работы Генри Уитона «Элементы международного права» У. А. П. Мартин не выбрал иероглиф pingxing (平行) (параллель/параллельность) в качестве его приблизительного эквивалента. Впоследствии фикция суверенного равенства стала вдвойне фиктивной, когда Великобритания и другие западные страны принудительно разрушили сложную иерархию цинского дипломатического протокола, отменив коутоу и другие знаки почтения, и вместе с тем резко ограничили независимость Китая. В дальнейшем китайским националистам не составило труда переработать различие между хуа и и, бросая его обратно в лицо своим достопочтенным «равным» на Западе и утверждая собственное превосходство38.

Индуистские националисты в 1920-х и 1930-х годах исходили из аналогичных различий. Исповедуя идеологию, известную как хиндутва («индусскость») и разработанную Винаяком Дамодаром Саваркаром в 1923 году, они пытались воплотить ее в жизнь при помощи таких военизированных группировок, как «Раштрия сваямсевак сангх» (РСС; «Союз добровольных служителей нации»), бывший член которой в 1948 году убьет Ганди. Подобно европейским фашистам и популистам, которыми они открыто восхищались, эти группы апеллировали к общей идентичности путем противопоставления себя якобы низшим людям – внутри страны и за ее пределами.

Японцы делали это в гораздо более широких масштабах и сознательно прибегали к расовой теории, чтобы обосновать свои претензии на превосходство в рамках растущей империи. По мнению некоторых, со времени реставрации Мэйдзи в 1868 году, когда стали вестись такие разговоры о равенстве, которые были обусловлены очевидным влиянием с Запада, призывы к созданию единого японского национального сообщества (кокутай) под властью императора взамен высоко стратифицированного и аристократического социального порядка сёгуната Токугава стали «политической предпосылкой для идеи равенства», основанной «на дискриминации иностранцев». Грань, отделяющая национализм от расизма, часто бывает тонкой, а в японском случае, как и во многих других, она и вовсе размывалась. Принадлежность к национальному сообществу сулила некое равенство тем, кто в него входил, но была основана на социальном исключении и неравенстве тех, кто находился за его пределами37.

Латиноамериканские фашисты и арабские националисты пускали в дело те же призывы, что и поклонники Муссолини и Гитлера в других странах. Среди них был и уроженец Ямайки, темнокожий националист Маркус Гарви. С горечью осознав, что «нигде в мире, за редким исключением, черных людей не считают ровней белым», Гарви агрессивно выступал за расовую чистоту, сепаратизм и репатриацию африканцев. Он призывал своих последователей «сомкнуть ряды против всех других рас» и добиваться равенства крови под руководством харизматических лидеров в черном фашистском государстве40.

Наследие и влияние Гарви являются, несомненно, противоречивыми, а его идеи были восприняты неоднозначно. Его высказывания, как и прочие им подобные, напоминают о том, что разновидности фашизма и воинствующего популистского национализма были, как и коммунизм, глобальным явлением. Когда эти идеологии вместе циркулировали среди колонизированных и подчиненных [subaltern] народов, они лишь усиливали многоязычный хор голосов, призывающих покончить с имперским господством Запада или, по крайней мере, признать их равными. Даже заклятые идеологические враги могли в этом согласиться.

Поэтому вполне закономерно, что под эгидой Чана и Мао, этих двух соперничающих лидеров, боровшихся за контроль над Китаем в 1945 году, представители страны выступили в защиту пункта о расовом равенстве, впервые предложенного японцами в Версале в 1919 году. Закономерно, а также иронично, учитывая, что японские войска в период между 1937 и 1945 годами вторглись в Китай и большую часть стран Тихого океана и опустошили их. Теперь, оказавшись на грани бесславного поражения, Япония была не в том положении, чтобы ходатайствовать. Именно многочисленная китайская делегация во главе с влиятельным государственным деятелем Гу Вэйцзюнем, который в то время был китайским послом в Великобритании, добивалась принятия декларации о «полном расовом равенстве» и «равенстве всех государств и всех наций» на конференции в Думбартон-Оуксе в Вашингтоне в конце 1944 года41.

Другие великие державы в конечном счете воспротивились их попыткам, пообещав лишь «содействовать уважению к правам человека и основным свободам», придерживаясь ранее одобренного «принципа суверенного равенства всех миролюбивых государств». Тем не менее делегаты держали в уме судьбу японского предложения 1919 года. Помнили они и про то, что представитель NAACP Уолтер Уайт назвал «поднявшимся ветром» протеста против господства белых. Когда делегаты вновь собрались для разработки Устава ООН в Сан-Франциско, им было все труднее противостоять логике представителя Ирака, который отмечал, что расовая дискриминация – это нацистская доктрина, которой не должно быть места в дальнейших международных делах. Представитель Филиппин Карлос Ромуло, среди прочих, напомнил собравшимся, что, присоединившись к борьбе со странами «оси», колонизированные народы мира теперь «движутся вперед», и поэтому, как настаивал Китай, принцип равенства рас должен быть присоединен к праву на самоопределение. Этот призыв решительно поддержали Индия, Филиппины, Гаити, многочисленные страны Латинской Америки и Африки, а также ассоциации, представляющие интересы цветного населения (такие как NAACP), и женщины из крупных транснациональных организаций42.

В результате, осознавая тот факт, что мир 1945 года – это не мир 1918-го, великие державы при поддержке Советского Союза частично уступили этому давлению, скорректировав формулировки, выработанные в Думбартон-Оуксе, чтобы закрепить права человека и основные свободы «для всех без различия расы, пола, языка или религии», подтвердив в преамбуле, что Организация Объединенных Наций поддерживает «равноправие мужчин и женщин и равенство прав больших и малых наций». Эта формулировка была воспроизведена во Всеобщей декларации прав человека, в преамбуле и многочисленных статьях которой признается «достоинство, присущее всем членам человеческой семьи, и равные и неотъемлемые права их», а также прописываются различные социальные права – на питание, медицинское обслуживание, жилье, страхование от безработицы и другое социальное обеспечение. Подобные формулировки отражали многовековое наследие разговоров о правах эпохи Просвещения, широко распространенное отвращение к нацистской расовой доктрине и зверствам войны, а также растущий консенсус относительно необходимости дополнить гражданские права социальной защитой. Но ключевую роль сыграло давление со стороны женских организаций, антиколониальных активистов и представителей Глобального Юга, отстаивающих перед лицом непримиримости Запада формулировки, в которых признавалось бы равное достоинство и ценность всех людей, независимо от расы или пола43.

Безусловно, это были победы, и они были бы немыслимы без глобального распространения разговоров о равенстве в предшествующие десятилетия. Однако, хотя Устав ООН воспроизвел язык суверенного равенства, который с самого начала фигурировал в декларациях союзников, в нем почти ничего не говорилось о самоопределении народов, которое упоминалось лишь дважды (в статьях 1 и 55) и в обоих случаях было подчинено первоочередной цели – обеспечению мирных и «дружественных отношений между нациями». Западные колонии и мандаты были переименованы в «несамоуправляющиеся территории» и «опекунов» соответственно. Но они не были упразднены, и победившие великие державы сохранили свои прерогативы в Организации Объединенных Наций и в других учреждениях, претендуя на особое право издавать имеющие обязательную силу резолюции и пользоваться правом вето в Совете Безопасности. Как отмечает один из ведущих исследователей, «с точки зрения антиколониальных критиков и националистов, 1945 год до жути напоминал 1919-й». Афроамериканский историк и панафриканский активист Рэйфорд Логан был более резок, назвав хартию «трагической шуткой». Она оставила без внимания по меньшей мере «750 миллионов цветных и темнокожих людей, населяющих колонии, принадлежащие белым нациям», – с горечью отметил Дюбуа. Хотя в последующие годы, между 1945-м и 1960-м, более трех десятков новых государств в Азии и Африке добьются автономии или независимости от своих колониальных господ и еще десятки присоединятся к ним в дальнейшие десятилетия, самоопределение и суверенное равенство не придут к ним как «неизбежное развитие» Вестфальских принципов или принципов ООН, а скорее будут отвоеваны самими антиимперскими акторами, несмотря на значительную долю скептицизма и сопротивления, – причем отвоеваны зачастую с помощью кровопролитной силы оружия44.

Потоки социального и экономического равенства растекались из ООН или богатых стран мира не так уж свободно. Напротив, процветающие нации Глобального Севера придерживались своих собственных повесток в отношении эгалитаризма, по большому счету оставляя бывших подданных на произвол судьбы. Из-за собственной близорукости они убедили себя, что мир становится более равным, в то время как на самом деле все обстояло противоположным образом.

Может показаться удивительным, что кровавая бойня и ужас двух мировых войн способны породить оптимизм относительно будущего равенства. Но на самом деле именно так и произошло, отчасти потому, что сами войны произвели мощный эгалитарный эффект. Хотя нет никакой необходимой связи между войной и более равным распределением, экономисты и социологи ясно дают понять, что массовые военные действия XX века были одной из величайших уравнительных сил в истории. Они свели на нет состояния и капиталы инфляцией и разрушениями, уничтожив богатства так же, как сровняли с землей города. Они послужили оправданием для силового вмешательства государства в экономику, как и для конфискационного налогообложения по беспрецедентным ставкам. Более того, прямое воздействие тотальной войны было многократно преумножено рядом сопутствующих факторов: крахом государств и социальным коллапсом, которые изменили статус-кво и ожидания от будущего; трансформационными революциями, такими как российская в 1917 году, с их масштабной экспроприацией земли и капитала; массовым голодом и пандемиями, которые добавили к жертвам военного времени дальнейшее истощение рабочего населения и рост цен на труд. В совокупности эти силы, которые историк Вальтер Шайдель назвал «четырьмя всадниками уравнивания» – война, революция, крах государства и болезни, – привели к сглаживанию неравенства в поистине беспрецедентных масштабах45.

Но у уравнительных сил, высвобожденных войнами, была и более конструктивная сторона. Экономисты называют период, начавшийся примерно в 1914 году, эпохой Великого выравнивания или Великого сжатия, которая продолжалась до 1970-х годов и привела к сокращению неравенства в доходах и богатстве, но также они отмечают, что это было время Великого перераспределения, когда реформаторские правительства предпринимали активные шаги для повышения благосостояния своих граждан и реагировали на настойчивые требования социальных перемен. «Злокачественные» силы войны и исторических потрясений дополнялись более «доброкачественными» эффектами активной политической воли. Зарождение государств всеобщего благосостояния, политика перераспределения налогов и наследства, равно как и положения «Нового курса», стали результатом не только военного этоса общей жертвенности и солидарности, но и длительной политической борьбы. После Второй мировой войны, когда экономика восстановилась, а политические деятели стали более амбициозными в своих попытках развить зарождающуюся сферу социального обеспечения, эта борьба принесла свои плоды46.

В ретроспективе становится ясно, что Великое сжатие, во-первых, было уникальным и, возможно, аномальным периодом в истории мировой экономики и, во-вторых, было обусловлено маловероятным стечением обстоятельств. Но современники этих процессов, как правило, рассматривали ситуацию, в которой они оказались, не столько как историческое исключение, сколько как основу для грядущих событий. Это был «социал-демократический час» на Западе, «золотой век государства всеобщего благосостояния», когда добился успеха своего рода капитализм всеобщего благосостояния, по большей части избегавший национализации промышленности, но возлагавший надежды на способность правительства направлять экономику в нужное русло. Во все большем количестве стран доля национального дохода, выделяемая на социальную защиту, росла: деньги щедро тратились на пенсии, здравоохранение, образование, культуру, жилье, помощь семьям, страхование по безработице и инвалидности. Поскольку эти инициативы осуществлялись в контексте послевоенного экономического бума, который немцы называют Wirtschaftswunder (экономическое чудо), а французы – les trentes glorieuses (славное тридцатилетие, последовавшее за миром 1945 года), деньги на их финансирование имелись, а значит, рост и сжатие происходили одновременно. Долгая темная ночь войны уступила место просветам более оптимистичного взгляда на будущее и восстановлению надежды, о которой периодически говорили с конца XVIII века, – надежды, что на горизонте человечества лежит всеобщее равенство47.

Уже в 1949 году британский социолог Т. X. Маршалл одним из первых описал эту возрожденную надежду в контексте строительства британского государства всеобщего благосостояния с помощью формулировки, которая стала классической. Выступая с лекциями об Альфреде Маршалле в Кембридже, он назвал «современное стремление к социальному равенству» «новейшей фазой эволюции гражданственности, которая непрерывно продолжается уже около 250 лет». Вместе с тем он убедительно сформулировал «каскадную теорию», согласно которой права неуклонно, хотя и постепенно, перетекают из гражданской сферы в политическую, а затем в социальную, что будет продолжаться и в дальнейшем. Христианский социалист Р. Г. Тоуни был с этим согласен. В 1951 году в эпилоге к своей книге «Равенство», впервые опубликованной в 1931 году, Тоуни выразил осторожный оптимизм касательно того, в чем ранее сомневался, заметив, «что в настоящее время в процессе становления находится несколько более уравнительный социальный порядок». Казалось, что давнее стремление британских левых к экономическому эгалитаризму наконец-то пробило себе дорогу48.

Во Франции другой знаменитый социолог, публичный интеллектуал Раймон Арон, сделал аналогичные выводы о будущем равенства, хотя и с несколько иной точки зрения. Обобщая основные тезисы серии лекций, прочитанных им в Сорбонне в 1955–1956 годах, Арон отметил: «Я показал, что несколько базовых тенденций являются характерными для всех индустриальных обществ: например, тенденция к превращению в средний класс и сокращению неравенства доходов». Разрабатывая эту концепцию, Арон, как и другие так называемые «теоретики конвергенции» того времени, принимал во внимание и Советский Союз, и Запад, которые, по его мнению, были лишь «двумя версиями одного и того же социального типа – прогрессивного индустриального общества». Однако пророком будущего для Арона был не Маркс, а Токвиль, чья мысль переживала в этот период возрождение. Арон с одобрением цитировал предисловие к книге «Демократия в Америке», в котором французский аристократ утверждал, что движение к большему равенству условий неизбежно. «Статус каждого стремится к большему сходству», – писал Арон, отмечая, что «демократическое движение в сочетании с индустриальным обществом приведет к росту средних классов» и тенденции «к уменьшению крайнего неравенства», хотя и не к полному уравниванию достатков. Казалось, будущее неуклонно становится все более справедливым49.

Эта оптимистичная перспектива была подкреплена рядом ведущих экономических теорий. Наследие британского экономиста Мейнарда Кейнса, например, позволило с уверенностью предположить, что правительства приобрели власть и опыт для управления экономической жизнью в социальных и политических целях, сдерживая колебания цикла бизнеса и смягчая неравенство посредством налогообложения и расходов на социальные нужды50.

Этот технократический взгляд был вписан в политику социального обеспечения по обе стороны Атлантики. Однако не обязательно быть кейнсианцем, чтобы разделять веру в то, что мир можно сделать более равным. Эмигрировавший из России еврейский экономист и впоследствии нобелевский лауреат Саймон Кузнец опубликовал в этот период свое новаторское исследование «Экономический рост и экономическое равенство» (1955). Основанная на инновационном анализе налоговых деклараций США, эта работа показала, что в период с 1913 по 1948 год неравенство доходов в Соединенных Штатах резко сократилось по сравнению с предыдущими максимумами. Экстраполируя эти данные, Кузнец выдвинул теорию, согласно которой в экономиках стран, находящихся на ранних этапах индустриализации неравенство усиливалось вследствие первоначального роста, который неизменно был неравномерным. Но по мере прохождения экономиками последующих этапов это неравенство сокращалось, поскольку образование, производительность и технические знания все шире распространялись среди населения и позволяли все большему числу людей пользоваться благами этого роста. Неравенство, заключил Кузнец, следует кривой, похожей на перевернутую букву U («кривая Кузнеца»), сначала повышаясь, а затем понижаясь с течением времени31.

Кривая Кузнеца

Теория Кузнеца с ее обнадеживающим предположением о том, что экономическое развитие порождает собственные механизмы уравнивания, оказалась убедительной и влиятельной не в последнюю очередь потому, что, во-первых, помогла объяснить очевидный эмпирический вывод о том, что экономики на ранних стадиях экономического роста, как правило, характеризуются меньшим равенством, чем экономики более развитые, и, во-вторых, внушала уверенность в том, что первые в конечном итоге «догонят» вторых. Неоклассическая теория торговли укрепляла связанную с этим веру в долгосрочные преимущества свободной торговли. Согласно этой теории, выстроенной на идеях выдающегося британского экономиста начала XIX века Давида Рикардо, коммерческие отношения между богатыми и бедными странами являются взаимовыгодными в силу закона сравнительных преимуществ и в конечном счете приведут к выравниванию экономик, в результате чего, опять же, бедные догонят богатых.

Такие обещания и сопутствующие им рекомендации проявить терпение, обращенные к странам, находящимся на ранних стадиях экономического роста, занимали центральное место во всепроникающих теориях модернизации и развития, столь влиятельных в середине столетия. Таким образом, передовые страны мира выставляли собственное богатство и социальное благополучие в качестве призов, которые все те «догоняющие» со временем смогут получить, если выстроят себя по их образу и подобию. Американский теоретик модернизации Эдвард Шилз красноречиво высказался на эту тему в 1959 году, определяя «современность», к которой должны стремиться новые суверенные и равные государства Азии, Африки и Ближнего Востока: «В новых государствах “современный” означает демократический и равноправный, научный, экономически развитый и суверенный. “Современные” государства – это “государства всеобщего благосостояния”, провозглашающие своей главной задачей благополучие всего народа, и особенно низших слоев». Современность, продолжил он, означает «свержение богатых и традиционно привилегированных слоев населения с позиций преобладающего влияния». Она предполагала земельную реформу, прогрессивное налогообложение, всеобщее избирательное право и общедоступное образование – словом, все то, чего западные страны достигли совсем недавно. В тезисах Шилза отразились идеалы целого ряда выдающихся интеллектуалов середины века по обе стороны Атлантики. Все они осмысляли теорию модернизации как «внешнеполитический аналог» государства всеобщего благосостояния, стремясь, как предполагал коллега Шилза, влиятельный автор У. У. Ростоу, сделать «социал-демократическое государство всеобщего благосостояния окончательным итогом мировой истории»52.

Эти стремления были исполнены благих намерений, но они никогда не были бескорыстными. В какой-то степени они перекликались с позднеимперскими обещаниями колонизаторов, которые клялись распространить преимущества благосостояния и цивилизации на подвластные им территории. Безусловно, теория модернизации во многом соответствовала экономическим интересам Запада, так как способствовала торговле, финансированию и инвестициям на выгодных для него условиях. Но, что еще важнее, она отвечала геополитическим интересам времен холодной войны. Экономический рост и сокращение бедности рассматривались на Западе как ключевые факторы в стратегическом соперничестве с Советским Союзом, а значит, как необходимое условие для поддержания глобального баланса сил. Для этого Соединенные Штаты и их союзники были готовы оказывать гуманитарную помощь, наряду с военной, в качестве профилактики против коммунизма. Но слишком часто это подразумевало ведение дел с режимами с сомнительной репутацией, в частности такими, в которых права человека находились под угрозой. Что касается высоких целей социал-демократического благосостояния, которые такие авторы, как Шилз, связывали с концом истории, то развивающимся странам еще придется подождать, пока рынки и экономический рост сделают свою работу и даруют им современность, в которой эти цели будут достигнуты.

Действительно, в рамках так называемой «ростомании»[32] Соединенные Штаты и их союзники стремились продемонстрировать превосходящую эффективность западной капиталистической модели по сравнению с коммунистическими альтернативами. Но это означало, что в ближайшей перспективе проблемы неравенства и распределения фактически отошли на второй план. Министр экономики Германии (а впоследствии федеральный канцлер) Людвиг Эрхард в 1958 году удачно описал эту ситуацию, отметив, что «намного разумнее было бы сконцентрировать все имеющиеся силы на увеличении национального богатства, чем вести пустые споры о распределении этого богатства». Джон Кеннет Гэлбрейт, влиятельный гарвардский экономист, прокомментировал это явление в своей книге 1958 года «Общество изобилия», отметив, что на фоне зажиточных послевоенных лет «стало вполне очевидным – и для либералов, и для консерваторов, – что увеличение совокупного объема производства является не только альтернативой перераспределению, но и способом снизить уровень неравенства». Как внутри страны, так и за рубежом, прилив поднимает все лодки53.

Пока не стоит слишком беспокоиться о равенстве – оно наступит само собой. Гэлбрейт с особой точностью констатировал, что «неравенство как предмет социально-экономической озабоченности заметно отступило на второй план». Историки экономической мысли подчеркивают то же самое, отмечая, что в течение большей части XX века ведущие экономисты в основном игнорировали неравенство и распределение. Более того, на международном уровне работа по сбору данных и созданию новых инструментов измерения для понимания глобального неравенства доходов и богатства ведется недавно: всерьез за нее взялись только в конце 1990-х – начале 2000-х годов, то есть спустя довольно долгое время после первых попыток, предпринятых в ООН в 1970-х годах54.

Таким образом, в отсутствие достоверных данных, свидетельствующих об обратном, эти разные экономические теории – теория развития и модернизации, неоклассическая теория торговли и кривая Кузнеца – укрепляли общую веру в то, что время играет на стороне равенства. Внутри своих границ богатые страны мира хранили эту веру под покровом собственного изобилия и смотрели в будущее с уверенностью. За рубежом эта вера позволяла западным дипломатам и государственным деятелям проповедовать о добродетели свободной торговли, в то же время вооружая элиты стран, только начинающих процесс экономических преобразований, аргументами, оправдывающими рост неравенства в краткосрочной перспективе под предлогом того, что со временем рост приведет к более эгалитарному распределению. При этом в 1960-е годы многие искренне верили, что будущее не за горами. «Доминирующая западная темпоральность международного неравенства, – отмечают два эксперта по этому периоду, – указывала на скорое выравнивание». Будущее наступит и для развивающихся стран – им стоит только подождать55.

На фоне помощи на цели развития со стороны США и их союзников, а также притока частного капитала этот аргумент на какое-то время сработал. Позднее социолог Альберт Хиршман разработал теорию того, что он назвал «эффектом туннеля», чтобы объяснить эту краткосрочную терпеливость. Когда движение в туннеле затруднено на обеих полосах, водители на одной из полос сначала успокаиваются, когда другая начинает двигаться, будучи уверенными, что их собственное положение также вскоре улучшится. Но если они продолжат стоять на месте или будут двигаться медленно, в то время как другие продвигаются вперед, они разочаруются. По мнению Хиршмана, эта метафора хорошо описывает экономику благосостояния в развивающихся странах, где начальный рост приводил к увеличению неравенства, с которым сначала мирились – но лишь на время56.

Те, кто застрял в пробке, наблюдали прямо по телевизору, как не только их более удачливые сограждане, но и более богатые страны мира устремляются вперед, что усугубляло их разочарование и недовольство. Темпоральность ближайшего будущего, как они в итоге поняли, в действительности была постоянной «темпоральностью еще не наступившего». По мере того, как бедные всего мира и новые суверенные государства, которые они населяли, уставали ждать более благополучного и равного завтра, которое, казалось, никогда не наступит, их защитники привлекали внимание к увеличивающемуся «промежутку», который разделял север и юг, разрушая надежды на создание более равного мира57.

Когда послевоенный оптимизм сменился более пессимистичными настроениями, ставшими очевидными в середине 1960-х годов, это примечательное слово все чаще стало использоваться для описания разрыва между богатыми и бедными странами. Уже в 1950-х годах в докладах ООН эпизодически отмечался «промежуток» в уровнях доходов, богатства, производства и потребления в развивающихся странах. Также в них говорилось, что он «шире, чем до Второй мировой войны» и продолжает увеличиваться. Хотя эти ранние доклады, как правило, были написаны в оптимистичном ключе, инакомыслящие экономисты, служившие в Организации Объединенных Наций, разрабатывали более критические подходы к анализу сложившейся ситуации58.

Двумя наиболее влиятельными из них были швед Гуннар Мюрдаль и аргентинец Рауль Пребиш, занимавшие должности исполнительных секретарей Европейской и Латиноамериканской экономических комиссий ООН соответственно. С конца 1940-х годов Пребиш начал ставить под сомнение общепринятые предположения теории развития, утверждая в книге «Экономическое развитие Латинской Америки и его основные проблемы» (1950), что рикардианские представления о взаимной выгоде в торговле не имеют отношения к реальности. В однобокой мировой системе, при которой ядро богатых стран контролировало технологии и передовое производство, а периферийные страны располагали только сельскохозяйственными товарами и сырьем, конвергенция была миражом. В такой системе бедные страны мира никогда не смогли бы «догнать» страны богатые59.

Схожим образом Мюрдаль указывал на структурные особенности глобальной экономики, которые препятствовали конвергенции. Он утверждал, что текущее экономическое развитие «наградит своими благами тех, кто уже хорошо обеспечен, и лишь воспрепятствует усилиям тех, кому довелось жить в отстающих регионах». Частью решения, начал рассуждать он еще в 1956 году, должно стать распространение благосостояния по всему земному шару. «Концепция государства всеобщего благосостояния, которую мы сейчас воплощаем в жизнь во всех развитых странах, должна быть расширена и преобразована в концепцию “мира всеобщего благосостояния”». Для этого требовалось выйти за пределы национальных и даже региональных границ, одной из которых был создаваемый в процессе объединения Европы «закрытый клуб богачей». Мир всеобщего благосостояния» в конечном счете потребует глобального руководства – «мирового государства» – для своей полной реализации60.

Предложение Мюрдаля было утопичным, но лежащие в его основе умозаключения о разрыве между богатыми и бедными странами были трезвыми и даже пророческими. Через несколько лет оно нашло отклик в широких кругах. Папа Иоанн XXIII, как и его преемник Павел VI, обозначил «вопиющий экономический и социальный дисбаланс» в мире как центральную тему послевоенного католического социального учения. Барбара Уорд, родившаяся в Великобритании политическая консультантка и экономистка, занимающаяся вопросами развития, будучи убежденной католичкой, стала ярким голосом общества и привлекла внимание к разрыву между странами, о чем свидетельствует название ее выдающейся книги 1962 года «Богатые и бедные нации». В ней Уорд, как и Мюрдаль в своей книге «Богатые страны и бедные. Путь к мировому процветанию» 1957 года, подчеркивала, что «от одного конца света до другого сейчас действует революционная идея: революционная идея равенства – равенства людей и равенства наций». «Страстное желание людей видеть себя равными другим человеческим существам, – настаивала она, – без различия класса, пола, расы или нации – это одна из центральных движущих сил нашего дня». Это «стержневой корень современного национализма». «Вся Организация Объединенных Наций, – добавляла она, – с ее лозунгом “одно государство – один голос”, отражает этот эгалитарный национализм, а “право на самоопределение”, самый передовой принцип национализма в свете распада старых империй, по сути, является претензией новых народов на национальное равенство со старыми государствами». Из этого следовало, что «равенство наций друг с другом» и «равенство уважения и престижа, которое возникает из отсутствия управления извне», являются одними из «величайших движущих сил» современного мира61.

Уорд строила свое рассуждение в контексте соперничества с Советским Союзом в холодной войне и марксистских усилий по вербовке лидеров среди обездоленных «во имя равенства». Как и Мюрдаль, она опасалась, что пропасть между богатыми капиталистическими странами и развивающимися бедными служит для марксистов мощным инструментом вербовки. В серии публикаций с показательными названиями, такими как «Однобокий мир» (1968) и «Увеличивающийся разрыв» (1971), она настаивала на этом, призывая Запад к более активным действиям. Кроме того, ее голос был не одинок. Однако, как говорил ее близкий друг, президент Ганы Кваме Нкрума, у перспектив для развивающихся стран существует предел. «Утверждают, – язвительно отмечал Нкрума, – что развитые страны должны действенно помогать более бедной части мира и что весь мир следует превратить в государство всеобщего благосостояния. Однако представляется маловероятным, что нечто подобное может быть достигнуто». В словах Нкрумы отразились реалистичные взгляды африканцев, которым уже доводилось слышать грандиозные обещания. На последних этапах существования империи разговоры о «колониальном гуманизме» и благосостоянии для членов содружества активно распространялись, хотя эти предложения так ни к чему и не привели. Однако теперь, когда оптимизм по поводу конвергенции 1950-х годов сменился более пессимистичными настроениями середины – конца 1960-х годов, лидеры новых государств так называемого «третьего мира» попытались взять дело в свои руки62.

Эта концепция трехчастного деления земного шара, основанная на аналогии с тремя сословиями Франции, была впервые сформулирована в 1952 году французским интеллектуалом и антиколониальным активистом Альфредом Сови. Если богатый Запад был первым миром, а советский блок – вторым, то третий мир включал в себя всех остальных. И, как и представители третьего сословия в прежние времена, эти остальные желали быть значимыми. Более того, как признавала Уорд, они хотели сделать себя равными. Это желание уже давно пронизывало антиколониальные движения. С самого начала оно сопровождало рождение новых наций. Как едко заметил в 1955 году карибский поэт и интеллектуал Эме Сезер, поклявшись оставить позади «гнилой труп» колониального общества: «Речь идет о новом обществе, которое мы должны создать с помощью всех наших братьев-рабов, обществе, богатом всей производительной силой нашего времени, согретом всем братством былых времен»63.

Постколониальные лидеры бережно хранили эгалитарные традиции, укоренившиеся на их родной земле, и творчески использовали традиции чужие, при этом публично заявляя о своих мечтах принести в свои страны блага изобилия, которыми богатые государства всеобщего благосостояния одаривали своих граждан, отказывая в них бывшим имперским подданным. От Гамаля Абдель Насера в Египте до Джавахарлала Неру в Индии, постколониальные лидеры, используя различные идеологические идиомы, составляли списки и разрабатывали конституции, в которых прописывали социальные права и гарантии, которые они стремились предоставить: право на работу и учебу, право на медицинское обслуживание и помощь в старости, право на свободу от нужды. Они говорили о материальной справедливости и равенстве как внутри своих новых обществ, так и среди народов мира64.

Разумеется, в разных странах эти разговоры проходили по-разному и были отмечены внутренними политическими разногласиями, которые порой перерастали в ожесточенные споры по поводу того, как эффективнее всего достичь развития и оправдать ожидания населения. Но сами ожидания – касающиеся образования, здравоохранения, жилья, питания, одежды, необходимого социального обслуживания, работы и отдыха – постоянно повышались, и не только лидерами-реформаторами. Те же самые социальные права были прописаны в статьях 23–26 Всеобщей декларации прав человека. Переведенная более чем на пятьсот языков, она была доступна для изучения всем.

Хотя в итоге все разговоры об обеспечении благосостояния для народов Глобального Юга носили характер мечтаний и зависели от возможностей финансирования, развития и сотрудничества, которые слишком часто оказывались крайне недостаточными, новые суверенные равные все же добились некоторых заметных успехов. Социологи отмечают, что «жизненное неравенство», которое зависит от общих шансов на жизнь и включает такие переменные, как уровень младенческой смертности, продолжительность жизни и заболеваемость, сократилось в глобальном масштабе в период примерно с 1945 по 1990 год благодаря прогрессу медицины, а также повышению доступности вакцинации и базового медицинского обслуживания. Также сократилось и «экзистенциальное неравенство», которое связано с такими показателями, как автономия, достоинство, свобода, саморазвитие и уважение. Очевидно, в обоих случаях свою роль сыграли инициативы новых независимых национальных государств, направленные на просвещение своих граждан и утверждение фундаментальной ценности их жизней. Можно также отметить смягчение других видов глобального неравенства по индексам «расширенного человеческого развития», с помощью которых измеряются не только доходы и богатство65.

Страны третьего мира также добились определенных успехов в противостоянии неравенству доходов и богатства в пределах своих границ. Великое сжатие не ограничилось Западом. Оно распространилось как на советскую сферу влияния и Китай, где сочетание вредоносных уравнительных сил и перераспределения оказало свое воздействие, так и на такие страны, как Индия и Индонезия. Впрочем, в Латинской Америке, в Африке к югу от Сахары и на Ближнем Востоке сжатия практически не наблюдалось – напротив, неравенство там только усилилось. Но во всех этих странах распределение происходило при гораздо более низком уровне богатства, и часто, как в случае с СССР, оно препятствовало долгосрочным стимулам и инновациям, что в конечном счете приводило к стагнации. Это не говоря уже о колоссальных человеческих жертвах. Особенно в Советском Союзе и Китае, а также в таких местах, как Камбоджа при Пол Поте, уравнивание обошлось ужасающей ценой, заплаченной кровью. В других странах третьего мира эгалитарная бедность редко становилась достойным утешением за отсутствие развития, особенно если сопоставить ее с очевидным дисбалансом богатства и благосостояния стран Первого мира66.

Попытки Глобального Севера обеспечить своим гражданам что-то похожее на социальное обеспечение породили среди бывших колонизированных стран [subaltern] солидарность и готовность противостоять мировой экономической системе, которая, казалось, была настроена против них. «Сознание экономического неравенства, – заметил первый премьер-министр Сенегала Мамаду Диа в книге “Африканские народы и мировая солидарность” (1960), – сплотило народы Африки и Азии на одном фронте борьбы с Западом». Многие разделяли выводы Нкрумы о неоколониальном экономическом порядке, установленном после Второй мировой войны ее победителями. Постколониальным государствам, вытесненным из системы, при создании которой они не могли присутствовать, была известна лишь «внешняя ловушка» суверенитета. «В действительности» их экономические системы и, следовательно, их политические стратегии «направлялись извне… посредством экономических или финансовых рычагов». Аналогичные претензии можно было предъявить и странам советского блока, которые считались сравнительно продвинутыми и столь же склонными к военному и экономическому вмешательству, как и Запад. Другие ссылались на глобальную классовую борьбу между «имущими» странами, к которым относился Советский Союз, и «неимущими», к которым относился маоистский Китай. Варианты концепции «третьего мира» различались, ведь они всегда были сложным образом обусловлены изменчивыми стратегическими расчетами холодной войны. Однако их объединяла готовность предаваться радикальной критике мировой экономической системы и глобального баланса сил. Понимая, что неравенство организуется и навязывается в глобальном масштабе, они требовали глобального ответа, стремясь переделать мир67.

Кульминацией этого идеалистического проекта по переделке мира стала неудачная попытка ввести в действие Новый международный экономический порядок (НМЭП) в начале 1970-х годов. Но его очертания начали вырисовываться значительно раньше, по крайней мере с момента проведения Азиатско-Африканской конференции 1955 года в Бандунге (Индонезия), собравшей представителей 29 стран третьего мира для рассмотрения перспектив международной солидарности и сотрудничества. Первые четыре пункта итоговой совместной декларации четко обозначили стремление к укреплению суверенитета и равенства путем сотрудничества в «признании равенства всех рас и равенства всех наций, больших и малых». Аналогичная цель направляла и зарождающиеся в Черной Атлантике экономические и политические федерации, поддерживаемые Нкрумой и Эриком Уильямсом, впоследствии ставшим первым премьер-министром независимого Тринидада и Тобаго, а именно: недолго просуществовавшие Союз африканских государств (1958–1963) и Вест-Индская федерация (1958–1962). В дальнейшем эта цель определила и повестку встреч Движения неприсоединения, которое стало преемником Бандунга в стремлении сделать «равенство и взаимную выгоду» между странами главными принципами международного устройства68.

Такое устройство все сильнее затрагивало и саму Организацию Объединенных Наций, где в результате роста числа суверенных государств, вызванного деколонизацией, страны третьего мира становились в Генеральной Ассамблее большинством. После того как в 1960-х годах стало ясно, что из-за «увеличивающегося разрыва» развивающиеся страны остаются позади, агентства ООН стали еще активнее симпатизировать анализу Мюрдаля, Пребиша и родившегося в Сент-Люсии экономиста ООН по вопросам развития Артура Льюиса, который некоторое время служил специальным советником Нкрумы в Гане, а в 1979 году был удостоен Нобелевской премии.

Но нигде эта симпатия не была столь очевидна, как на Конференции ООН по торговле и развитию (ЮНКТАД), генеральным секретарем и инициатором которой был не кто иной, как сам Пребиш. Именно Пребиш ввел термин «новый международный экономический порядок» в 1963 году и на протяжении десятилетия развивал критику неоклассической теории торговли и развития, вектор которой он и другие, например британский экономист немецкого происхождения Ханс Зингер, задали ранее. Пребиш помог превратить ЮНКТАД в информационный центр для родственных идей, таких как теория зависимости, возникшая позднее теория мировых систем и различные критические замечания третьего мира и «новых левых» о неоколониализме и расовой дискриминации. Крайне важен тот факт, что на организационном уровне ЮНКТАД стала ядром блока голосующих на Генеральной Ассамблее ООН – Группы 77 (G–77), которая поспособствует успешному принятию НМЭП в 1974 году69.

План, касающийся НМЭП, стал отражением этих предшествующих целей и стремлений. Официальная декларация, принятая Генеральной Ассамблеей, призывала к установлению «нового международного экономического порядка, основанного на справедливости, суверенном равенстве, взаимозависимости, общности интересов и сотрудничестве всех государств». НМЭП была призвана служить тому, чтобы «устранить неравенство и покончить с ныне существующей несправедливостью», а также «позволить ликвидировать увеличивающийся разрыв между развитыми и развивающимися странами». Кроме того, в декларации осуждались «наследие иностранного и колониального господства, иностранная оккупация, расовая дискриминация, апартеид и неоколониализм во всех его формах», которые названы в ней крупнейшими препятствиями на пути прогресса. В ней также отмечалась несправедливость того факта, что на долю развивающихся стран приходится лишь 30% мирового дохода, хотя их жители составляют 70% населения мира. Наконец, ее самое конкретное предложение заключалось в том, чтобы разработать комплексную программу экономических, правовых и политических мер, направленных на укрепление позиций Юга в глобальном управлении и торговле, а также на устранение неравного положения по отношению к Северу. Эти меры варьировались: от законов, регулирующих владение и добычу сырья, списания долгов, передачи технологий и импортозамещения до амбициозных предложений по развитию сотрудничества между беднейшими странами, особенно путем расширения их возможности влиять на ценообразование и условия торговли посредством коллективных переговоров по модели, подобной союзу или картелю70.

НМЭП, ставящий своей общей целью демократизацию процесса принятия решений в мире и перераспределение доходов от мировой торговли, напоминал некоторым наблюдателям более ранние предложения по созданию «мира благосостояния», и они характеризовали его именно в таком ключе. Однако сам Мюрдаль был с ними несогласен. Хотя он симпатизировал этому проекту, в 1975 году на вручении Нобелевской премии его речь «Проблема равенства в мировом развитии» прозвучала весьма мрачно. «Суровая правда, – признал он, – заключается в том, что без довольно радикальных изменений в паттернах потребления в богатых странах любые благочестивые разговоры о новом мировом экономическом порядке – это просто вздор»71.

Вздор или нет, но НМЭП действительно представлял собой то, что один авторитетный специалист называет «самым серьезным вызовом глобальному лидерству [США]» и условиям мировой торговли, сохранившимся со времен Второй мировой войны. Кроме того, благодаря первоначальной поддержке со стороны нефтедобывающих стран после нефтяного кризиса 1973 года НМЭП породил на глобальном Юге искренние надежды, что вместе его страны смогут действовать с позиции силы, а среди влиятельных кругов глобального Севера – искренний страх, что Юг так и поступит. Этот страх привел к решительной реакции со стороны Соединенных Штатов, выступавших от имени союзников, которые отдавали себе отчет в глобальном (дис) балансе сил с точки зрения более традиционных, пропорциональных терминов72.

Это был момент подъема неолиберализма и начало успешной «контрреволюции», которая разделила его противников и противопоставила их представлениям о мире, сформированном господством и зависимостью, представления о саморегулирующейся системе, которая приумножает богатства и рационально распределяет их благодаря свободной циркуляции капитала и товаров на глобальных рынках. Тем самым был положен конец жесткому национальному экономическому суверенитету и мечте НМЭП о преференциях для бедных, и возникло новое, не менее утопическое представление о совершенно свободном и не знающем ограничений мире, в котором все страны и их народы будут конкурировать на равных, в то время как рынки, ценообразование и законы спроса и предложения будут гарантировать адекватные результаты73.

Эта утопия глобального рынка не уважала национальных границ, и если она признавала суверенное равенство государств, то делала это ради того, чтобы гиганты могли на равных конкурировать с карликами. Однако, как выразился один индийский торговый делегат, слова которого одобрил бы Аристотель: «Равенство в обращении справедливо только среди равных». Страны мира и их народы явно не были равны. Президент Танзании Джулиус Ньерере ясно дал это понять, когда выступил с развернутой критикой дисбаланса, скрывавшегося за маской традиционного суверенного равенства, если рассматривать последнее без учета ресурсов, доходов и богатства. Ньерере отметил, что «равенство между нациями современного мира есть лишь равенство юридическое – оно не является экономической реальностью. Танзания и Америка не равны». Согласно Ньерере, «бедные страны мира остаются бедными, потому что… они действуют так, как будто они равны в мире, где господствуют богатые». Не хуже двух Карлов, Маркса и Шмитта, Ньерере понимал, что язык равенства эффективно служит основой для господства74.

Закат НМЭП и мечта о мире всеобщего благосостояния, противостоящем глобальному неравенству, сегодня чаще всего рассматриваются в контексте смерти концепции государства всеобщего благосостояния на Глобальном Севере и конца Великого сжатия. После избрания Маргарет Тэтчер, Рональда Рейгана и Гельмута Коля, как показательно отмечает один обозреватель, «неравенство было вытеснено как с внутренней, так и с международной повестки дня», в результате чего «требования справедливости, обусловленные неравенством ресурсов между государствами» неуклонно исчезали. Этот контекст вполне уместен. Неолибералы, резко критиковавшие идею государства всеобщего благосостояния, были не в меньшей степени врагами мира всеобщего благосостояния, и триумф их экономической политики действительно положил конец Великому уравниванию. Именно в этот момент – в конце 1970-х и начале 1980-х годов – неравенство доходов и богатства в странах Глобального Севера вновь начало расти после длительного периода перераспределения и сжатия, начавшегося после Первой мировой войны75.

Однако же этот контекст может скрыть иронию в отношении долгосрочной судьбы глобального неравенства, маскируя более глубокое напряжение между национальным и межнациональным благосостоянием. Ведь именно в тот самый момент, когда государство всеобщего благосостояния прекратило свое существование и закончилось Великое сжатие, растущее глобальное неравенство в доходах и богатстве между людьми в мире начало выравниваться и снижаться. Было ли это стечение обстоятельств каузальным или случайным – вопрос спорный. В значительной степени оно было обусловлено экономическим возрождением Китая и так называемых «азиатских тигров», но временные ориентиры здесь не вполне ясны. Оценка глобального неравенства – несовершенная наука, а написание истории этого неравенства, с учетом многочисленных пробелов в данных, еще более затруднительно. И все же, когда в начале 2000-х годов за измерение глобального неравенства взялись всерьез, обнаружились некоторые интересные закономерности.

Глобальное неравенство доходов начало расти в XVIII веке с началом промышленной революции и так называемой Великой дивергенции, которая проявилась в том, что сначала Великобритания и Западная Европа, а затем США и несколько других их бывших колоний стали стремительно опережать остальной мир, оставляя позади бывшие крупные экономические центры, такие как Китай и Индия. Эта общая тенденция к росту, обусловленная военными завоеваниями, империализмом и протекционистской торговой политикой, прослеживается в данных с 1820 года и далее. Она показывает, что глобальное неравенство начало значительно уменьшаться лишь в самое последнее время и, вероятно, достигло своего исторического максимума где-то между 1970 и 1980 годами, а возможно, и после 2000 года.

Исследования глобального неравенства богатства менее продвинуты, кроме того, их сложнее суммировать. Но если учесть, что распределение богатства имеет склонность к еще более резкому расхождению, чем распределение доходов, то для тенденций здесь, скорее всего, характерны еще большие экстремумы. Суть в том, что на протяжении всего периода

Великого выравнивания дистанция между Глобальным Севером и Глобальным Югом продолжала увеличиваться, отчего огромная пропасть между ними становилась все шире. Или, говоря иначе, Великое сжатие переживалось большей частью Глобального Юга как Великий отжим – как непрекращающееся давление со стороны сил, которые извлекали из Юга его труд и его ресурсы с момента возникновения империи и которые не ослабевали даже по мере того, как солдаты и наместники покидали его76.

Даже не имея в своем распоряжении конкретных данных, подобных приведенным выше, представители третьего мира не питали особых иллюзий относительно положения своих стран по отношению к Первому миру. В своем гневе они могли быть столь же прямолинейны, как аббат Сийес в отношении происхождения благосостояния первого и второго сословий. «Европа – это в буквальном смысле творение третьего мира», – заметил Франц Фанон в своей классической книге 1961 года Les damnes de la terre («Проклятые этой земли»). «Богатство, которое душит ее, – это то богатство, которое было украдено у слаборазвитых народов». Эме Сезер, в свою очередь, поспешил заметить, что «варварство» Европы превосходит только варварство Соединенных Штатов. Эти высказывания не были деликатными, да и не задумывались в качестве таковых. Оба автора ясно понимали, что «груды речей Запада о равенстве людей» базируются на социальных исключениях, которые в этих речах не признаются, но совершенно очевидны для третьего мира77.

Глобальное неравенство в долгосрочной перспективе. Источник: Max Poser, «Global Economic Inequality», Our World in Data, 2013, https://ourworldindata.org/global-econom-ic-inequality, citing Franqois Bourguignon and Christian Morrisson, «Inequality Among World Citizens: 1820–1992», American Economic Review 92, № 4 (September 2002): 727–744

Другая аппроксимация неравенства в долгосрочной перспективе на основе коэффициента Джини. Источник: Methodology// World Inequality Report 2022. URL: https://wir2022.wid.world/methodolo-gy, цит. Chancel L., Piketty T. Global Income Inequality, 1820–1920: The Persistence and Mutation of Extreme Inequality// World Inequality Lab Working Paper, № 2021/19, World Inequality Database [сайт]. URL: https://wid.world/document/longrunpaper

Мюрдаль четко осознавал, что богатый мир, который начиная с долгого XVIII века постоянно говорит о равенстве, не любит слышать и тем более видеть такие вещи. То, что он назвал «доктриной равенства», было великим идеалом, мощной движущей силой для западных стран начиная с эпохи Просвещения. «Однако причудливым образом доктрина равенства, в той мере, в какой она касалась международных отношений, с самого начала была почти полностью вытеснена из сферы практического интереса, причем в гораздо большей степени, чем это когда-либо происходило в отношении чисто национальных вопросов», – писал Мюрдаль. Это было «слепое пятно» Запада, и, как заключил Мюрдаль, оно только усугубилось деколонизацией, в результате которой население бывших имперских метрополий еще более оградилось от крайних проявлений неравенства, возникших при участии их же стран78.

Концепция государства всеобщего благосостояния, как это ни трагично, обострила близорукость Запада, побудив его граждан рассматривать свои эгалитарные принципы и горизонты преимущественно в национальных терминах. Подобно тому как либералы XIX века провозгласили у себя дома свободу, при этом сделав для нее бесчисленные «исключения» в своих империях, их единомышленники в XX веке осмысляли равенство внутри страны и за рубежом по отдельности79.

Симптоматичной в этом отношении была философия Джона Ролза. Будучи, пожалуй, крупнейшим либеральным теоретиком национального государства всеобщего благосостояния, он не сказал ни слова на тему глобального неравенства в своей главной работе «Теория справедливости» (1971). И хотя к концу 1960-х и 1970-х годов все труднее было отвести взгляд от бедственного положения, в котором находился мир, он и другие авторы были вынуждены сосредоточиться на насущных проблемах внутри страны, которые национальные государства всеобщего благосостояния также были склонны игнорировать. Осложненные влиянием империализма проблемы расы, гендера и идентичности врывались в общественное сознание большинства стран мира, и наиболее решительно – в Соединенных Штатах80.

Предыдущая главаГлава 13 из 21Следующая глава