Весной 1946 года отдел культуры Министерства иностранных дел предложил Альберу Камю прочитать цикл лекций в Северной Америке. За время морского перехода он написал эссе «Кризис человека», с которым впервые публично выступил 28 марта 1946 года на встрече в Колумбийском университете. Участие в мероприятии приняли также Веркор[11] и Тимере[12]. В немного расширенном виде Камю, оставаясь в США, еще раз прочитал эту лекцию, машинописный текст которой был не так давно обнаружен в архиве Дороти Норман (Библиотека Байнеке Йельского университета). Именно данный вариант лекции публикуется ниже. Дороти Норман – главный редактор журнала «Twice a Year» («Дважды в год») – напечатала «Кризис человека» в конце 1946 года в английском переводе Лайонела Эйбела.
Дамы и господа!
Когда мне предложили выступить с лекциями в Соединенных Штатах Америки, меня охватили сомнения и колебания. Я не в том возрасте, когда люди обычно выступают с лекциями, и гораздо увереннее чувствую себя, делясь размышлениями, а не категорическими утверждениями. Дело в том, что я не ощущаю себя обладателем того, что часто называют истиной. Я озвучил свои сомнения, и мне очень вежливо ответили, что мое личное мнение не так уж важно. Главное, чтобы я сумел передать своей аудитории сведения о Франции, на основании которых она составила бы собственное представление. Мне предложили просветить моих слушателей относительно французского театра, литературы и даже философии. Я ответил, что, вероятно, было бы не менее интересно поговорить о чрезвычайно тяжелых условиях, в каких работают французские железнодорожники и шахтеры северных областей страны. На что мне твердо возразили, что никогда не следует насиловать свой талант и на специальные темы лучше высказываться тем, кто наделен для этого соответствующими полномочиями. Вопросами литературы я интересуюсь давно, однако, вне всякого сомнения, понятия не имею, как правильно переводить стрелки, поэтому казалось естественным, что от меня ждали рассказа о литературе, а не о железных дорогах.
И тут меня осенило. Я должен говорить о том, что хорошо знаю, и дать слушателям представление о Франции. Поэтому я решил, что не стану касаться ни литературы, ни театра. Литература, театр, философия, интеллектуальный поиск и труд целого народа – все это не более чем отражения другого, основополагающего вопроса – борьбы за жизнь и за человека, который и составляет главную проблему настоящего времени. Французы чувствуют, что угроза человеку никуда не исчезла, и они также сознают, что не смогут продолжать жить, пока представление о человеке не преодолеет кризис, вызывающий споры по всему миру. Вот почему, храня верность своей стране, я решил, что буду рассказывать о кризисе человека. И, поскольку мне следует говорить о том, что хорошо знаю, я счел, что будет лучше, если с максимальной ясностью опишу духовный опыт людей моего поколения – по той причине, что этот опыт по масштабу вполне сопоставим с мировым кризисом и способен пролить хотя бы слабый свет и на абсурдность судьбы, и на один из аспектов нынешней французской восприимчивости.
Прежде всего я хотел бы очертить рамки этого поколения. Мои ровесники во Франции и вообще в Европе родились либо накануне, либо во время Первой мировой войны. Они вступили в возраст отрочества, когда в мире бушевал экономический кризис, и достигли 20-летия в год захвата власти Гитлером. Затем для завершения образования им предложили войну в Испании, Мюнхен, войну 1939 года, поражение и четыре года оккупации и подпольной борьбы. Полагаю, они представляют собой то, что назвали «интересным поколением». Поэтому я, наверное, правильно рассудил, решив, что для вас будет более познавательно, если я стану говорить не от себя лично, а от имени определенного числа французов, которым сегодня около 30 лет и чьи разум и чувства сформировались в те ужасные годы, когда вместе со всей страной они терпели позор и жили мечтой о бунте.
Да, это интересное поколение – и интересно оно прежде всего тем, что, вынужденное лицом к лицу столкнуться с абсурдом мира, слепленного для них старшими предшественниками, ни во что не верило и жило мыслью о бунте. Его литература возражала против ясности изложения, повествовательности и самой фразы. Живопись восставала против сюжета, реализма и простой гармонии. Музыка отказалась от мелодичности. Что до философии, то она учила тому, что истины не существует и есть только феномены; что существуют мистер Смит, месье Дюран и герр Фогель, но между этими тремя разными персонажами нет ничего общего. В нравственном отношении это поколение было еще более категорично: национализм казался ему устаревшим понятием, а религия – способом бегства от реальности. Двадцать пять лет международной политики приучили его с сомнением относиться к любой чистоте и думать, что никто никогда не ошибается и каждый может оказаться правым. Что касается традиционной морали нашего общества, то она представлялась нам тем, чем всегда и являлась, – чудовищным лицемерием.
Итак, мы отрицали все. Разумеется, в этом не было ничего нового. Другие поколения в разных странах и на иных отрезках истории пережили подобный опыт. Новым было то, что люди, чуждые любым ценностям, были вынуждены определять свою позицию по отношению к убийству и террору. Именно потому, что, пережив мучительно противоречивый период, они пришли к мысли, что, возможно, имеет место Кризис Человека. В самом деле, в войну они вступили как вступают в ад – если правда, что ад – это отрицание. Им не нравилась ни война, ни насилие; им пришлось мириться с войной и применять насилие. Если они и испытывали ненависть, то только к ненависти. Тем не менее им пришлось освоить эту трудную науку. Раздираемые внутренними противоречиями, они столкнулись с необходимостью решать самую болезненную из проблем, прежде никогда не встававшую перед людьми. Итак, с одной стороны, перед нами – уникальное поколение, какое я только что описал, а с другой – мирового масштаба кризис человеческого сознания, который мне хотелось бы охарактеризовать с наибольшей ясностью.
Что собой представляет кризис? Я хотел бы вместо общих характеристик вначале привести в пример четыре короткие истории о том времени, которое мир уже начал забывать, но оно все еще обжигает болью наши сердца.
1) В одной из европейских столиц, в здании гестапо, сидели два обвиняемых, связанные и истекающие кровью после ночного допроса. Туда пришла уборщица, безмятежная и, очевидно, успевшая позавтракать, и старательно принялась за свое дело; в ответ на упрек одного из истерзанных узников она с негодованием произнесла фразу, которая в переводе звучала бы примерно так: «Чем занимаются мои жильцы, меня не касается».
2) В Лионе одного из моих товарищей вывели из камеры на допрос – третий за ночь. Во время последнего допроса ему разорвали уши, и поэтому голова у него была забинтована. Его конвоир, тот самый немецкий офицер, присутствовавший на двух предыдущих допросах, с чем-то вроде теплоты и заботы спросил: «Ну, как ваши уши?»
3) В Греции после одной из партизанских вылазок немецкий офицер ведет на расстрел трех братьев, взятых в заложники. Старуха-мать бросается ему в ноги, и он соглашается пощадить одного из братьев, но при условии, что она сама укажет какого. Мать никак не могла решиться с выбором, и офицер взял заложников на прицел. Тогда она указала на старшего, потому что у того уже была семья, но тем самым обрекла на гибель двух других, как того и хотел немецкий офицер.
4) Группа депортированных женщин, в числе которых была одна из наших знакомых, возвращалась во Францию через Швейцарию. На швейцарской территории им попалась на глаза обычная могила, и вид этой могилы вызвал у них истерический смех. «Так вот как тут обходятся с мертвыми!» – повторяли они.
Я рассказал эти истории не потому, что хотел вас поразить. Знаю, что чувства людей надо щадить, они сами предпочитают на многое закрывать глаза, чтобы не лишиться покоя. Я рассказал их потому, что они позволяют мне, отвечая на вопрос: «Действительно ли мы наблюдаем Кризис Человека?», не ограничиваться кратким «да». Они разрешают мне отвечать на него так же, как ответили все те люди, о ком я рассказал. Да, Кризис Человека реален, потому что в нашем мире можно смотреть на смерть или пытку с равнодушием, или с дружеским интересом, или с любопытством, или с безразличием. Да, Кризис Человека реален, поскольку на убийство можно смотреть не с ужасом и возмущением, как это должно быть. Человеческая боль воспринимается как досадная неприятность наподобие трудностей с продовольствием или необходимости стоять в очереди, чтобы раздобыть хотя бы немного сливочного масла.
В этом смысле слишком легко во всем обвинить одного Гитлера и заявить, что после смерти зверя исчез и его яд. Но мы хорошо знаем, что яд никуда не исчез, все мы носим его в своем сердце, и это чувствуется по тем остаткам злобы, с какой смотрят друг на друга народы, партии и отдельные люди. Я всегда думал, что народ несет ответственность как за своих предателей, так и за героев. Но и вся цивилизация, в частности белая цивилизация, отвечает как за свои перекосы, так и за собственные достижения. С этой точки зрения, мы все ответственны за гитлеризм и должны заняться поиском общих причин, из-за которых стало возможно столь ужасное зло, изуродовавшее лик Европы.
Давайте попробуем с помощью четырех рассказанных мною историй перечислить самые явные симптомы данного кризиса. Прежде всего это:
1) Подъем волны террора вследствие извращения таких ценностей, как человек или логика истории, о которых судят не по их достоинствам, а по их успешности. Весь современный кризис сводится к факту, что ни один западный человек не уверен в ближайшем будущем и каждый живет во власти более или менее сильной тревоги так или иначе оказаться перемолотым Историей. Если мы хотим, чтобы этот несчастный человек, этот Иов современности, не погиб от ран, утопая в дерьме, мы должны сначала устранить препятствие в виде страха и тревоги и вернуть ему свободу духа, без чего он не сумеет решить ни одну проблему из тех, что стоят сегодня перед нашим сознанием и совестью.
2) Этот кризис основан на невозможности убеждения. Люди живут и могут жить, только разделяя идею, что у них есть нечто общее, что позволяет им в любых обстоятельствах понимать друг друга. Мы продолжаем верить, что, обращаясь к человеку на человеческом языке, всегда можем рассчитывать на человеческую реакцию. Однако вот что нам открылось: есть люди, которых нельзя убедить. Жертва концентрационного лагеря не питает надежды, что сумеет объяснить избивающим ее эсэсовцам, что так поступать не следует. Греческая мать, о которой я рассказал, не могла убедить немецкого офицера, что нехорошо навязывать выбор, разрывающий ей сердце. Дело в том, что эсэсовец или немецкий офицер представляют не человека и не человечество, а служат воплощением инстинкта, возведенного в ранг идеи или учения. Страсть, даже смертоубийственная, была бы предпочтительнее. Потому что страсть конечна, и ее может переубедить другая страсть или иной вопль плоти или крик души. Но человек, способный проявлять заботу об ушах, которые сам же порвал, не охвачен никакими страстями; в нем говорит математика, которую ничто не в силах остановить или переубедить.
3) Еще одно свойство кризиса – замена природного объекта бумажкой, то есть разрастание бюрократии. Современный человек все чаще воздвигает между природой и собой сложную абстрактную машину, обрекающую его на одиночество. Карточки появляются, когда не хватает хлеба. Французам полагается всего 1200 калорий в день, зато у них есть шесть разных видов карточек, на которых стоит сотня штампов. Так происходит повсюду в мире, где разрослась и продолжает расширяться бюрократия. Чтобы приплыть из Франции в Америку, по требованию обеих сторон я извел груду бумаги. Этого количества бумаги хватило бы, чтобы напечатать мою лекцию в достаточном количестве экземпляров и раздать ее всем присутствующим, и мне незачем было бы приезжать. Множа бумаги, учреждения и чиновников, мы творим мир, из которого исчезает человеческое тепло, где ни один человек не может прикоснуться к другому, не пройдя лабиринт того, что именуется формальностями. Интересуясь состоянием ушей моего товарища, немецкий офицер не видел в этом ничего странного, поскольку, когда чуть раньше он их ему рвал, он просто исполнял свои служебные обязанности, следовательно, не делал ничего дурного. В результате люди умирают, любят и убивают не от своего лица, а по доверенности, и это называется, во всяком случае, я так полагаю, хорошей организацией.
4) Происходит вытеснение реального человека человеком политическим. Нет больше личных страстей, есть только страсти коллективные, то есть абстракции. Все мы вольно или невольно вовлечены в политику. Отныне значение имеет не уважение к матери и не стремление избавить ее от страданий, а торжество учения. Человеческая боль никого не возмущает – она превращена в цифру в счете, и его чудовищный суммарный итог еще даже не подсчитан.
5) Очевидно, что все эти симптомы сводятся к одному, представляющему собой одновременно культ эффективности и культ абстракции. Вот почему современный европеец обречен на одиночество и молчание. Он не способен объединиться с другими людьми на базе общих ценностей. И, поскольку у него больше нет защиты, основанной на уважении человеческих ценностей, ему остается одно: стать жертвой или палачом.
Вот что поняли люди моего поколения и вот каков кризис, перед которым они оказались и в каком продолжают пребывать. Мы должны найти из него выход с опорой на ценности, которыми располагаем, иначе говоря, с единственной опорой на осознание абсурда существующего положения. Именно с этим безутешным чувством мы вступили в ужасную войну, не имея уверенности в себе. Мы знали только, что не можем покориться зверью, поднявшему голову по всей Европе. Однако не понимали, как объяснить самим себе, в чем заключается наш долг. Мало того, самые сознательные из нас замечали, что не способны сформулировать принцип, который помог бы им противостоять террору и осудить убийство.
Действительно, если ни во что не веришь и все бессмысленно, тогда все позволено и ничто не имеет значения. Не существует ни добра, ни зла, а Гитлер одновременно и неправ, и прав. Значит, можно отправить миллионы невинных душ в печи крематория – или посвятить себя уходу за прокаженными. Одной рукой рвать человеку уши, а другой – гладить его по голове. Заниматься уборкой на глазах истязаемых палачом. Воздавать последние почести усопшим или выбрасывать трупы на помойку. Все равноценно. Но если ничто не имеет смысла, то мы вынуждены признать: прав тот, кто добился успеха. Еще и сегодня находится множество умных скептиков, заявляющих: если бы Гитлер выиграл войну, история признала бы его заслуги и воздвигла бы ему тот отвратительный пьедестал, на который он попытался вскарабкаться сам. Нет никаких сомнений, что история, какой мы ее знаем, освятила бы имя герра Гитлера и оправдала террор и убийство, как мы сами освящаем их и оправдываем, стоит нам допустить мысль, что ничто на свете не имеет смысла.
Правда, среди нас есть те, кто полагал, что в отсутствие каких бы то ни было высших ценностей возможно хотя бы поверить, что смысл имеет история. В любом случае действовали они так, словно и правда так думали. Они говорили, что эта война необходима потому, что покончит с эпохой национализмов и подготовит пришествие эры империй, за которой наступит – после череды конфликтов либо без них – время общечеловеческого общества и рая на земле.
Но, рассуждая подобным образом, они приходили к тому же выводу, как если бы соглашались с мыслью, что все бессмысленно. Ведь если история имеет смысл, то это должен быть всеобъемлющий смысл – или не будет никакого. Эти люди рассуждали и поступали так, словно история подчиняется некой независимой диалектике, а все мы дружно направляемся к некой конечной цели. Они думали и действовали согласно гнусному принципу, сформулированному Гегелем: «Человек для истории, а не история для человека». На самом деле, политический и моральный реализм, сегодня правящий судьбами мира, часто невольно руководствуется философией истории в немецком изводе, утверждающей, что человечество движется разумным путем к определенному будущему. Мы заменили нигилизм абсолютным рационализмом, но результат в обоих случаях один и тот же. Если правда, что история подчиняется независимой фатальной логике, если согласно все той же немецкой философии верно, что на смену анархии должно с неизбежностью прийти феодальное государство, затем феодализм должен уступить место национальному государству, а национальные государства – империям, чтобы наконец слиться в общечеловеческое общество, тогда все, что служит успеху этого неизбежного продвижения, является правильным, а исторические свершения представляют собой окончательные истины. Но, поскольку эти свершения могут быть осуществлены лишь посредством обыкновенных способов, таких как войны, заговоры и убийства – единичные и массовые, – то судить следует не о том, хороши эти действия или дурны, а о том, успешны они или нет.
Таким образом, в современном мире люди моего поколения на протяжении долгих лет подвергались двойному искусу: либо поверить, что истины нет, либо признать истиной исключительно исторический фатализм. Многие поддались одному из этих искушений. Мир оказался подчинен власти силы, то есть в конечном счете террору. Ведь если нет ни правды, ни лжи, ни добра и ни зла, то единственной ценностью становится эффективность, а законом жизни – умение проявлять эффективность, иначе говоря, показывать силу. Отныне мир должен делиться не на праведников и негодяев, а на хозяев и рабов. Прав тот, кто сумел поработить других. Права уборщица, а заключенные, подвергающиеся пыткам, неправы. Пытавший их немецкий офицер, палач, эсэсовец, взявший на себя роль могильщика, – вот они, разумные люди нового мира. Оглянитесь вокруг и спросите себя: может, это время уже наступило? Мы существуем, задыхаясь в удавке насилия. Внутри отдельных стран и по всему миру подозрительность, ресентимент, алчность и борьба за власть формируют вселенную тьмы и отчаяния, где каждый человек вынужден жить в настоящем, страшась самого слова «будущее», беспомощный перед абстрактной силой, изможденный и ошеломленный стремительностью жизни, оторванный от естественных ценностей, разумного досуга и простого счастья. Вероятно, впрочем, что вы в своей пока еще счастливой Америке не увидите этого или почти не увидите. А вот люди, о ком я говорю, смотрят на это годами, чувствуют это зло на своей шкуре, читают его на лицах тех, кого любят, и из глубины их больных сердец поднимается огромная мятежная волна, которая погребет под собой все. Преследуемые видением чудовищных картин прошлого, они понимают, что справиться с ней будет нелегко, но ужас недавних лет проник в них слишком глубоко, чтобы они согласились от нее отвернуться, и здесь для них начинаются настоящие проблемы.
Если нынешний кризис характеризуют воля к власти, террор, вытеснение реального человека человеком политическим и историческим, доминирование абстракций и фатализма, а также лишенное будущего одиночество, и если мы хотим добиться разрешения этого кризиса, то должны изменить данные характеристики. Наше поколение столкнулось с огромной проблемой – проблемой отрицания всего и вся, и именно из этого отрицания ему пришлось черпать силы для борьбы. Бессмысленно было советовать нам, что надо верить в Бога, или в Платона, или в Маркса, потому что вера подобного рода была нам чужда. Единственный стоявший перед нами вопрос заключался в том, согласны ли мы принять мир, где каждому отведена или роль жертвы, или палача. Разумеется, ни то, ни другое нас не привлекало, поскольку в глубине души мы понимали, что это разделение иллюзорно и в конечном счете жертвами оказываются все, включая убийц, которых ждет тот же крах. Проблема, следовательно, состояла не в приятии или неприятии условий этого мира, а в том, чтобы выяснить, что мы можем ему противопоставить.
Вот почему, избрав – без видимых причин – путь борьбы со злом, мы постарались найти аргументы, объясняющие наш бунт, и поняли, что восстаем не только ради себя, но и ради чего-то такого, что объединяет всех людей.
Как мы к этому пришли?
Действительно, что означал наш бунт в мире, лишенном ценностей, в духовной пустыне, служившей нам домом? Она превратила нас в тех, кто сказал: «Нет». Но в то же время мы были теми, кто произнес: «Да». Мы говорили нет этому миру, его сущностному абсурду, опасным абстракциям и убийственной цивилизации, которую он для нас готовил. Говоря нет, мы заявляли, что все это продлилось достаточно долго и есть грань, за какую переступать нельзя. Одновременно мы заявляли, что есть нечто и за этой гранью – нечто в нас, что отказывалось далее терпеть этот позор и что не желало более мириться с унижением. Разумеется, данное противоречие вынудило нас к размышлениям. Мы полагали, что этот мир живет и борется без опоры на реальные ценности. Тем не менее мы боролись против Германии. Знакомые мне участники французского Сопротивления, развозившие листовки, читали в поезде Монтеня, тем самым доказывая, что мы – как минимум – способны понять скептиков, не отвергая идею чести. Следовательно, самим фактом своей жизни, наполненной надеждой и борьбой, мы утверждали нечто позитивное.
Но имело ли это нечто общую ценность? Выходило ли оно за рамки мнения отдельного индивида? Могло ли диктовать правила поведения? Ответ на эти вопросы весьма прост. Люди, о которых я говорю, поднимаясь на борьбу, смертельно рисковали, и их готовность идти на смерть доказывала, что, жертвуя собой, они действовали во имя добродетели, выходящей за рамки их персонального существования и личной судьбы. Борясь с врагом, они защищали ценность, общую для всех людей. Когда заключенных пытали на глазах уборщицы и старательно рвали им уши, когда мать вынуждали обречь на гибель родного сына, а праведников сбрасывали, как свиней, в братские могилы, в душах восставших рождалось нечто, что принадлежало не только им, но представляло собой общее благо людей, объединенных чувством солидарности.
Да, эти страшные годы преподали нам важный урок. Оскорбление, нанесенное студенту в Праге, не оставляло равнодушным рабочего из парижского пригорода, а кровь, пролитая на берегу центрально-европейской реки, заставила техасского фермера проливать свою на земле Арденн, куда он попал впервые в жизни. Это казалось абсурдным, безумным, почти немыслимым. Однако в этом абсурде и содержался урок, объяснявший, что мы переживаем коллективную трагедию и ставкой в этой игре было наше общее достоинство, единство людей, нуждающееся в защите и поддержке. Теперь мы поняли, что нам делать, узнали, как человек посреди полнейшего отрицания морали может обрести необходимые ценности и подчинить им свое поведение. Ведь если единение людей во взаимном признании их достоинства есть истина, то мы должны служить этому единению.
Чтобы его поддерживать, людям нужна свобода, поскольку между хозяином и рабом нет ничего общего и бессмысленно объединяться и даже просто разговаривать с порабощенным человеком. Да, рабство обрекает на молчание, и это самое ужасное из всех молчаний.
Ради поддержки единения мы должны добиться исчезновения несправедливости, потому что не может быть контакта между угнетенным и угнетателем. Зависть тоже принадлежит зоне молчания.
Ради поддержки единения нам следует проклясть ложь и насилие, потому что лгущий человек закрывается от других людей, а тот, кто пытает других и навязывает им свою волю, обрекает нас на полное молчание. Так, из отрицания простого побуждения к бунту мы извлекаем моральные ценности свободы и искренности. Да, именно единство мы должны противопоставить миру убийц. Отныне мы это знаем. Единство – это то, что мы обязаны поддерживать, чтобы защититься от убийц. Вот почему, и сегодня мы это понимаем, мы должны бороться с несправедливостью, порабощением и террором, ведь три эти бедствия есть то, что вынуждает людей к молчанию, воздвигает между ними барьеры, делает их непроницаемыми друг для друга и мешает им обрести ту единственную ценность, которая способна спасти их от мира отчаяния и являет собой прочное братство людей, вместе сражающихся против судьбы. Сегодня, когда наконец завершилась эта долгая ночь, мы знаем, что должны делать в мире, раздираемом кризисом.
Так что же мы должны делать?
1) Называть вещи своими именами и отдавать себе отчет в том, что каждый раз, когда мы позволяем себе обдумывать некоторые идеи, мы убиваем миллионы людей. Человек не вынашивает дурные мысли потому, что он убийца. Человек становится убийцей потому, что вынашивает дурные мысли. Таким путем можно превратиться в убийцу, даже если никого вроде бы не убивал, и мы все – в большей или меньшей степени – убийцы. Поэтому первое, что нужно сделать, – это просто отбросить (и в мыслях, и в поступках) всякую форму реалистического и фаталистического мышления.
2) Необходимо избавить мир от отравы страха, мешающего людям рождать правильные мысли. И, раз уж именно в этом городе Организация Объединенных Наций соберется на одно из важнейших заседаний[13], мы могли бы выступить с предложением: первый же принятый в рамках этой всемирной организации документ должен – после завершения Нюрнбергского процесса – торжественно провозгласить запрет на смертную казнь во всем мире.
3) Необходимо использовать каждую возможность, чтобы указывать политике ее истинное место, второстепенное место. Речь ведь не идет о том, чтобы предоставить миру политический или моральный катехизис, своего рода новое евангелие. Беда нашего времени заключается в том, что политика, помимо катехизиса, пытается навязать нам целую философию, а порой даже учить нас искусству любить. Но роль политики – заниматься уборкой, а не разрешать наши внутренние проблемы. Лично мне неведомо, существует ли абсолют. Однако я точно знаю, что он не находится в области политики. Абсолют – не общее дело, а личное дело каждого, и все мы должны строить свои взаимоотношения таким образом, чтобы каждый имел внутренний досуг для размышлений об абсолюте. Наша жизнь в определенном смысле принадлежит другим, и это правильно, что в случае необходимости мы приносим ее в жертву. Но наша смерть принадлежит только нам. Именно так я определяю свободу.
4) На основе отрицания заняться поиском и созданием позитивных ценностей, что позволит примирить негативное мышление с возможностями позитивного действия. Это работа философов, и я очертил лишь примерный ее контур.
5) Мы должны понять, что данный подход равнозначен созданию универсализма, способного объединить всех людей доброй воли. Чтобы выйти из зоны одиночества, необходимо общаться, но говорить надо откровенно, высказывая всю правду, и в любом случае никогда не лгать. Однако мы можем говорить правду, только если живем в мире, где она основана на ценностях, общих для всех людей. Не господину Гитлеру решать, что есть правда, а что ложь. Ни один человек в мире ни сегодня, ни завтра, никогда не сможет утверждать, что его правда достаточно хороша для того, чтобы навязать ее остальным. Лишь общее для всех сознание способно соответствовать этому амбициозному стремлению. Необходимо найти ценности, базовые для этого общего сознания. Свобода, которой мы добиваемся, в итоге сводится к праву не лгать. Только при этом условии мы будем понимать, для чего живем и зачем умираем.
Вот к чему мы пришли. Возможно, не следовало заходить так далеко, чтобы добраться до этого пункта. Но, в конце концов, человеческая история – это история людских ошибок, а не человеческой истины. Истина, вероятно, сродни счастью: она проста, не имеет истории.
Означает ли это, что мы нашли решение всех проблем? Разумеется, нет. Этот мир не стал лучше и разумнее. Мы по-прежнему не избавились от абсурда. Но у нас по меньшей мере есть смысл прикладывать усилия ради изменения нашей жизни – тот смысл, которого нам раньше не хватало. Если бы не было человека, мир всегда оставался бы юдолью отчаяния, но человек есть – со своими страстями, мечтами и стремлением к объединению с другими людьми. Мы представляем собой тех европейцев, кто пытается соединить пессимистический взгляд на мир с глубоко оптимистичной верой в человека. Мы не претендуем на свободу от истории, потому что живем в истории.
Мы претендуем лишь на историческую борьбу ради сохранения в истории той части человека, который ей не принадлежит. Хотим лишь заново открыть пути той цивилизации, где человек, не отворачиваясь от истории, больше не будет ее рабом, а услуги, которые каждый должен оказывать всем остальным, будут уравновешены размышлением, досугом и частично счастьем для себя самого.
Думаю, я могу сказать, что мы всегда будем отвергать восхищение перед событием, фактом, богатством, властью, историей в том виде, в каком ее знаем, и миром в том виде, в каком он существует. Мы хотим видеть положение человека таким, какое оно есть, и знаем, на что оно похоже. Именно ужасом этого положения были вызваны реки крови, пролитые за века истории ради едва заметного изменения человеческой судьбы. Таков закон. В XVIII веке во Франции летели головы; Французская революция сжигала сердца людей восторгом и ужасом. В результате в начале следующего столетия легитимную монархию сменила монархия конституционная. Нам, французам, живущим в ХХ веке, этот ужасный закон хорошо знаком. Война, оккупация, массовые казни, тысячи тюремных камер, стонущая от боли растерзанная Европа – и все это ради того, чтобы кое-кто из нас наконец уяснил себе два-три нюанса, помогающие не впасть в полную депрессию. Оптимизм в данном случае выглядит возмутительно. Мы знаем, что те, кто погиб, были лучшими из нас, потому что сами выбрали свою судьбу. А мы, те, кто жив, должны помнить: мы живы только потому, что сделали меньше, чем другие.
Вот почему мы продолжаем существовать внутри этого противоречия. Единственное различие состоит в том, что нынешнее поколение может добавить к нему огромную надежду на человека. И, раз уж я решил рассказать вам об одной из сторон французской восприимчивости, вам достаточно будет не забывать о том, что сегодня во Франции и в Европе живет поколение, в общем и целом разделяющее следующую мысль: тот, кто питает надежды на человеческое положение, – безумец, а тот, кого происходящие события приводят в отчаяние, – трус. Это поколение отвергает абсолютные истины и господство политической философии, но утверждает приоритет человека из плоти и крови в его стремлении к свободе. Оно не верит в возможность всеобщего счастья и довольства, но полагает, что можно уменьшить человеческие страдания. Мир по сути предрасположен к несчастью, поэтому, думает оно, мы должны что-то делать ради счастья. Мир несправедлив, поэтому мы должны бороться за справедливость; он абсурден, поэтому мы должны привнести в него разумное начало.
Что все это означает? Это означает, что надо быть скромнее в мыслях и поступках, оставаться на своем месте и хорошо выполнять свое дело. Всем нам предстоит создать, помимо партий и правительств, общность думающих людей, способных вступить в диалог между народами и собственной жизнью и своими высказываниями настаивающих на том, что этот мир должен перестать быть миром полицейщины, солдатни и денег и превратиться в мир мужчины и женщины, мир плодотворного труда и нормального досуга.
Вот на что, полагаю, мы должны направить свои усилия, вот над чем следует размышлять, вот ради чего, если понадобится, должны идти на жертвы. Упадок греческого мира начался с убийства Сократа. За последние годы в Европе убито много Сократов. Это знак того, что для цивилизации убийц опасен только сократовский дух с его терпимостью к другим и строгостью к себе. Следовательно, это знак того, что только этот дух способен возродить мир. Любые иные шаги, устремленные к власти и господству, какое бы восхищение они ни вызывали, могут лишь еще больше искалечить человека. Во всяком случае, именно так выглядит та скромная революция, которую сейчас переживаем мы, французы, и остальные европейцы.
Вероятно, вас удивило, что французский писатель, официально прибывший в Америку, не счел себя обязанным представить вам идиллическую картину своей страны и до сих пор не предпринял ничего в том направлении, какое принято именовать пропагандой. Но, возможно, размышляя над обозначенной мной проблемой, вы согласитесь, что с моей стороны это более естественно. На мой взгляд, пропаганда ставит своей целью возбудить в людях чувства, которых они прежде не испытывали. Однако французы, разделившие наш опыт, на самом деле не требуют ни чтобы их жалели, ни чтобы их любили по заказу. Единственный вопрос, который они ставили перед собой, не зависел от мнений остального мира. Для нас на протяжении пяти лет было важно знать, способны ли мы спасти собственную честь, то есть сохраним ли мы за собой право по окончании войны говорить от своего лица. Мы не нуждались в том, чтобы кто-то признал за нами это право. Нам нужно было самим признавать его за собой. Это было нелегко, но если мы, в конце концов, его за собой признали, то лишь потому, что понимали – мы, и только мы – истинный масштаб принесенных нами жертв.
Однако это право не означает для нас права учить других. Это всего лишь право нарушить унизительное молчание побежденных, тех, кто оказался бит за то, что слишком долго презирал человека. В завершение своего выступления я прошу вас поверить, что мы сумеем сохранить свое место. Не исключено, что, как многие говорят, история будущих пятидесяти лет будет отчасти формироваться другими странами, кроме Франции. Лично мне ничего об этом не известно, но я знаю, что народ, двадцать пять лет назад потерявший 1 620 000 человек и только что – сотни тысяч человек, добровольно пошедших на смерть, должен признать, что он – то есть мы – злоупотребил своей силой. Это неоспоримый факт. Ни мировое общественное мнение, ни его уважение к нам, ни его пренебрежение ничего не могут в этом изменить. Вот почему мне представляется бессмысленным о чем-либо просить мир или в чем-то его убеждать. Но мне отнюдь не кажется бесполезным объяснить миру, до какой степени мировой кризис зависит от всех этих схваток за старшинство и за власть.
Подводя итог обсуждениям сегодняшнего вечера и впервые выступая от собственного лица, я хотел бы сказать одно: каждый раз, когда мы будем рассуждать о Франции или любой другой стране в категориях силы, мы еще немного укрепим в мире концепцию человека, обреченного быть изувеченным, разожжем жажду власти и, в конце концов, займем сторону убийц. В мире вообще и в мире идей есть все, и тот, кто говорит или пишет, что цель оправдывает средства; тот, кто говорит или пишет, что величие оценивается силой, несет абсолютную ответственность за совокупность отвратительных преступлений, уродующих современную Европу.
Полагаю, я достаточно ясно изложил смысл того, о чем хотел вам сказать. Мне кажется, что это был мой долг – остаться верным голосам наших товарищей в Европе и всему, что им пришлось испытать, чтобы избавить вас от искушения судить их поспешно. Сами они никого не судят – кроме убийц. Они смотрят на все остальные народы с надеждой и уверенностью обрести ту человеческую истину, какой владеет каждый из них.
Что касается американской молодежи, присутствующей на моем сегодняшнем выступлении, то я хочу сказать вам, что люди, о которых я говорил, с уважением относятся к человечеству, обладающему вкусом к свободе и счастью, и я читал признаки этого вкуса на лицах великих американцев. Да, они ждут от вас того же, чего ждут от всех людей доброй воли – честного участия в создании атмосферы диалога, которая должна возобладать во всем мире. Наверное, наша борьба, надежды и требования отсюда, издалека, покажутся вам туманными или несерьезными. Действительно, из всех путей к мудрости и истине – если таковые существуют – эти люди выбрали не самый прямой и не самый простой. Но ни мир, ни история не предложили им ничего простого и прямого. Они не смогли найти тайного знания в своей жизни, и им пришлось ковать его своими руками. Возможно, у них ничего не получится. Но я убежден, что их провал обернется неудачей всего мира. В Европе, еще отравленной насилием и глухой ненавистью, в мире, раздираемом страхами, они пытаются сохранить в человеке то, что еще может быть сохранено. Только в этом состоит их цель. Но я вижу единственное утешение в том, что во Франции этот порыв все-таки нашел свое выражение, и, если сегодня мне удалось дать вам хотя бы слабое представление о страстном стремлении французов добиться справедливости, это будет служить предметом моей гордости.