Чтобы уловить характер нации или эпохи, историк должен прежде всего выявить формулу, в которой проявляются отношения масс и избранных меньшинств. Эта формула – тайный ключ, открывающий сокровенные пульсации исторического организма.
Есть расы, изобилующие выдающимися личностями, за которыми стоит слабая, непокорная масса. Так было в Греции, где этот дисбаланс породил историческую неустойчивость. Эллинская нация превратилась в мастерскую, производящую образцы, вместо того чтобы создавать обильный человеческий материал по немногим стандартам. Греция, гениальная в культурном отношении, была непоследовательной как общество и государство.
Противоположный случай – Россия и Испания, два конца европейской диагонали. При всех различиях они схожи в одном: обе страдали недостатком выдающихся личностей. Славянская нация – огромная масса с крошечной головой. Изысканное меньшинство всегда влияло на русскую жизнь, но его размеры были столь малы, что оно не могло насытить своим организующим началом гигантскую народную стихию. Отсюда – протоплазматический, аморфный, упорно примитивный облик русской жизни.
Что до Испании, поражает, что из нашей долгой истории не извлечен стократно ее главный признак – непропорциональность между ценностью простонародья и избранных меньшинств. Автономная личность, способная занять в жизни осознанную позицию, была у нас редкостью. Все в Испании сделал «народ», а то, что он не смог, осталось несделанным. Народ же способен лишь к элементарным функциям: он не создает науку, высокое искусство, сложную цивилизацию, долговечное государство, возвышенную религию из магических эмоций.
Испанское искусство блистательно в народных, анонимных формах – песнях, танцах, керамике – и бедно в ученых, личностных проявлениях. Порой появлялся гений, чье одинокое творчество не поднимало общий уровень. Между ним и массой отсутствовали посредники, а значит – связь. Даже эти редкие гении оставались наполовину «народом», их творчество не освобождалось от плебейской примеси.
Анонимность отличает произведение массы от плода личного усилия. Сравнивая историю Англии или Франции с нашей, мы видим анонимный характер последней, контрастирующий с пышным разрастанием личностей на сцене двух других наций. Их история создавалась меньшинствами, у нас – массой, прямо или через ее сосредоточение во власти – государственной или церковной. В наших древних городах есть церкви и общественные здания, но почти нет индивидуального творчества. Наша гражданская архитектура бедна: «дворцы» старых городов – скромные жилища с тщеславными гербами. Убери у имперского Толедо его алькасар и собор – останется жалкая деревушка. Как редко встречались у нас люди с мощной художественной чувствительностью, способные создать личный стиль, так и сильных характеров, сосредоточивших социальную энергию для великих дел, не хватало. С какой стороны ни взглянуть на испанскую действительность – вчерашнюю или позавчерашнюю, – поражает аномальное отсутствие достаточного меньшинства. Этот феномен объясняет нашу историю, включая ее краткие вспышки полноты.
Говорить об истории Испании – значит говорить о неизвестном. Представления о нашем прошлом, живущие в умах испанцев, не только ложны, но и уродливо несуразны; они есть настоящие препятствия к улучшению нашей жизни.
Я не стану кратко излагать сущностный профиль испанской истории – мои мысли слишком нетрадиционны, они были бы «историей Испании наизнанку». Но одного пункта коснусь. Нам твердят, что отсутствие феодализма – достоинство нашего прошлого. Это отчасти верно: феодализма почти не было. Но это не добродетель, а первое великое несчастье, источник всех последующих бед.
Испания – социальный организм, принадлежащий к типу обществ, возникших в центре и на западе Европы после падения Рима. Как Франция, Англия и Италия, она сложилась из трех элементов: автохтонной расы, римского осадка и германской иммиграции[136]. Римский фактор нейтрален. Различия логично искать в автохтонной основе: галлы против иберов.
Однако это ошибка. Решающим было не слияние элементов на равных, как в Азии, а завоевание одним народом другого. Германцы не слились с автохтонами горизонтально, а наложились вертикально, навязав свой стиль массе. Они были формой, автохтоны – материей. Они принимали решения.
Вертикальный характер европейских национальных структур, расчлененных в момент формирования на два уровня, – типичная черта их исторической биологии.
Если германцы были решающим ингредиентом, то различия между нациями определялись именно ими. Отсюда мысль, которая может показаться дерзкой: различие между Францией и Испанией коренится не столько в отличии галлов от иберов, сколько в различии германских племен, вторгшихся в эти земли. Франция отличается от Испании так же, как франк – от вестгота.
Между франком и вестготом – пропасть. Если расположить германские народы по шкале исторической жизненной силы, франк займет верхнюю ступень, а вестгот – значительно более низкую. Была ли эта разница врожденной? Этот вопрос вторичен и не важен для нашей темы. Факт в том, что франк, вступая в Галлию, и вестгот, вступая в Испанию, несли разные уровни человеческой энергии. Вестготы, «старейший» народ Германии, соседствовали с Римской империей в ее упадочный период, впитав его тлетворное влияние. Они были наиболее «цивилизованными», то есть преобразованными, искаженными, окоченевшими. Внешняя «цивилизация», в отличие от органичной культуры, есть совокупность искусственных приемов, роскоши, отстаиваемых в жизни народа. Пересаженная в другой организм, она ядовита, а в больших дозах – смертельна. Алкоголь, «роскошь» белой расы, вреден, но выдерживаем ею; в Океании же или Африке он истребляет народы.
Вестготы, «опьяненные» романизмом, были упадочным народом, который, шатаясь во времени и в пространстве, добрался до Испании – последнего уголка Европы, где обрел покой. Франк же ворвался в Галлию невредимым, изливая на нее неукротимый поток жизненной силы.
Жизненная сила – способность к органическому созиданию, суть жизни, каково бы ни было ее таинственное происхождение. Это мощь клетки, порождающей другую клетку, и мощь, создающая великую империю. У каждого народа жизненная сила принимает особый стиль. Семит, римлянин, германец творили искусство, науку, общество по-своему. Если в истории народа отсутствуют типичные явления, он болен, лишен жизненной силы. Народ не выбирает стиль жизни: либо он живет своим, либо не живет вовсе. От страуса не ждут полета орла.
Наиболее характерной чертой германцев был феодализм. Слово это неудачно, порождает путаницу, однако закреплено обычаем. Строго говоря, феодализм – это лишь юридические формулы XI века, определявшие отношения «сеньоров», или «благородных». Но важен дух, предшествовавший им и действовавший после. Этот дух я и зову феодализмом.
Римский дух организует народ через государство, где индивиды – покорные члены civitas. Германский дух противоположен: народ состоит из энергичных личностей, которые силой кулака и широтой духа подчиняют других, заставляя следовать за собой, завоевывать земли и становиться «сеньорами». Римлянин – это не «сеньор» своей пашни, а ее слуга, земледелец. Германец презирал плуг, пока в Германии простирались равнины и леса для охоты. Когда давление соседей вынудило взяться за плуг, взялись временно. Как только римские легионы ослабели, германцы ринулись завоевывать плодородные поля юга и запада, возложив их обработку на покоренных. Это владычество над землей и есть сеньория[137].
Если бы германского «сеньора» спросили, на каком основании он владеет землей, его ответ ошеломил бы римлянина или современного демократа: «Мое право в том, что я завоевал ее в бою и готов сражаться столько раз, сколько нужно, чтобы ее удержать». Римлянин и демократ, имеющие иное восприятие жизни и закона, сочли бы его грубым нарушителем права. Но варварский «сеньор» говорил бы с той же юридической убежденностью, с какой римлянин ссылался бы на сенатское постановление, а демократ – на гражданский кодекс. Для него абсурдно считать земледельческий труд основанием собственности. Это две разные формы правового сознания. Нельзя сравнивать «справедливость» сеньора с сомнительной справедливостью, позволяющей праздному капиталисту наслаждаться доходами. Труд земледельца и подвиги воина – два способа проливать пот, равно достойные уважения. Мозоли крестьянина и раны воина – два принципа права, каждый из которых по-своему закономерен.
Их кажущуюся противоположность можно свести к единому знаменателю. Собственность на землю, как и право на ее плоды, – экономическая связь, мало заботящая германца. Для него экономика земли вторична, ее обработку он оставляет земледельцу. Но обработка предполагает людей, их обычаи, любовь, ненависть, ссоры, преступления. Кто будет судьей этих страстей? Кто направит обычаи, сплетет массу в социальное тело? Вот что занимает германца – не собственность, а власть. Он не собственник территории, а ее «сеньор». Его дух противоположен духу капиталиста: он жаждет не получать прибыль, а иметь верноподданных, повелевать ими и судить их[138].
Кто должен повелевать? Германский ответ прост – тот, кто способен. Это не подмена права силой, а признание способности навязать волю с помощью превосходства. Права неотделимы от личных качеств. Древнеримская и современная идеи о том, что человек от рождения обладает полнотой прав, противоположны германскому духу, который наделяет правами не индивида, а личность. Права завоевываются и защищаются. Феодалу противно обращаться в суд за защитой: его привилегия – решать споры с мечом в руке, по-мужски[139]. Потеряв эту привилегию, феодал изобрел процедуру, именуемую разговором «начистоту». Этот термин, который до сих пор используют в своих сочинениях наши традиционалисты, вовсе не означает говорить правду или искренне. Беседа «начистоту» заключалась в праве «сеньора» разрешать спор, прежде чем тот был передан в суд, во встрече с глазу на глаз с вышестоящим начальником, например с королем. Отказ в подобных переговорах, как гласят хроники, был тяжкой обидой, разрывавшей вассальные узы. Разговор «начистоту» – это урегулирование споров по-мужски, без подчинения безличным судам.
Именно «сеньоры» стали организующей силой наций. В отличие от Рима, где исходной точкой было безличное государство, германское общество строилось на личных отношениях между сеньорами. Для современного сознания право предшествует личности, а государство – праву. Индивид без государства бесправен. Для германца право – атрибут личности; человек имеет права, будучи живой личностью. Сид, изгнанный из Кастилии, не гражданин, но сохраняет права, потеряв лишь связь с королем.
Волевые действия сеньоров резали западные нации мечом. Каждый насыщал свою сеньорию индивидуальным влиянием. Борьба, дружба, союзы формировались в крупные единицы – герцогства. Король, primus inter pares, ослаблял это меньшинство, опираясь на «народ» и римские идеи. Порой сеньоры казались побежденными, монархическо-плебейская система торжествовала. Но сила франкских сеньоров восстанавливалась, и феодальная структура возрождалась.
Считать феодализм губительным, видя силу нации в единстве, – ошибка. Единство благотворно лишь тогда, когда объединяет мощные силы. Есть мертвое единство, рожденное слабостью элементов.
Слабость феодализма в Испании – это не благо, а беда. Утверждать обратное – все равно что радоваться нехватке ученых или художников, так как их талант порождает споры. Феодалы, как интеллектуальное меньшинство сегодня, в эпоху зарождения наций являлись организующей силой. Во Франции их изобилие насытило массу национальным духом. Франция веками оставалась раздробленной, пока молекулы – провинции, графства, герцогства – не сплелись в сложные структуры. Сеньоры защищали этот плюрализм от преждевременного единства.
Вестготы же, истощенные, выродившиеся, не имели такого меньшинства. Африканский ветер смел их, и, когда мусульманский прилив отступил, сформировались королевства с монархом и плебсом, но без знати. Говорят, мы завершили Реконкисту за восемь веков. Но разве это настоящая реконкиста, то есть отвоевание? Если бы феодализм был, она могла бы стать, как Крестовые походы, вспышкой жизненной роскоши, избыточной энергии, исторического спортивного духа.
Аномалия испанской истории слишком постоянна, чтобы объяснять ее случайностями. Пятьдесят лет назад упадок датировали недавним временем. Хоакин Коста и его поколение начали подозревать, что упадок длится уже несколько веков. Пятнадцать лет назад я показал, что упадок охватывает и Новое время. Глубокое исследование этого вопроса убедило меня: Средние века были не менее упадочны. Они имели свои моменты великолепия, однако нормой являлась аномалия. За исключением мимолетных дней, история Испании – история упадка.
Впрочем, упадок – понятие относительное, предполагающее здоровье. Если Испания никогда не была здорова, говорить об упадке бессмысленно.
Нет ли здесь игры слов? Нет. Говорить об упадке как о болезни – значит искать его причины во внешних событиях, в несчастьях, постигших субъект. Но если субъект никогда не был здоров, мы откажемся от термина «упадок», от причин упадка, обратившись к дефектам конституции, врожденным изъянам. Такой диагноз побуждает искать причины не вовне, а внутри, в самой структуре нации.
Ценность перенесения проблемы из Нового времени в Средние века, эпоху формирования Испании, как раз в этом. Если бы я имел авторитет среди молодых умов, способных к историческим исследованиям, я бы призвал их оставить поверхностные подходы и погрузиться в изучение Средневековья, процесса зарождения Испании. Все объяснения упадка рушатся при малейшем анализе, поскольку нельзя найти причину того, чего не было.
Секрет испанских проблем таится в Средних веках. Приближаясь к ним, мы опровергаем миф, что жизненная сила нашего народа угасла лишь в последние века, а в самом начале он был так же энергичен, как иные континентальные расы. Сравните наши средневековые хроники с французскими. Разница, очевидная сегодня между испанской и французской жизнью, уже тогда была явной.
Для французского хрониста мир – великолепная реальность, многообразная и живая: вера и сомнение, яростная война, гениальные притязания, интеллектуальное любопытство, чувственное наслаждение. Герои ухаживают за женщиной, улыбаются цветку, убивают врага, радуются лесу. Испанская хроника сводит жизнь к скудному набору побуждений и реакций.
Впрочем, оставим это. В своем эссе я хочу подчеркнуть тяжелый дефект нашей расы – отсутствие избранного меньшинства, достаточного по численности и качеству. Истощенность испанского феодализма означает, что «лучшие» отсутствовали уже в час нашего зарождения, что наша нация родилась с дефектным эмбриогенезом.
Лучшее подтверждение идеи – ее способность объяснить исключения. Скудость «сеньоров» объясняет слабость Средних веков, а наш избыток силы в 1480–1600 годах – великий век Испании.
Как из жалкого состояния 1450 года за полвека Испания достигла могущества, сравнимого с Римом? Неужели внезапно расцвела мощная культура или сама собой появилась новая, совершенная цивилизация? Нет. Произошло всего лишь объединение полуострова.
Испания первой достигла единства, собрав все силы в кулаке одного короля. Это и объясняет ее возвышение. Единство – грозный механизм, позволяющий даже слабому совершать великое. Пока феодальный плюрализм разбрасывал силы Франции, Англии, Германии, а муниципальный атомизм дробил Италию, Испания стала компактным, упругим телом.
Однако с той же стремительностью, с какой она вознеслась в 1500 году, в 1600-м последовало падение. Единство дало искусственную полноту, но не подлинное могущество. Оно наступило быстро именно из-за слабости, отсутствия плюрализма, поддерживаемого феодальными личностями. Конвульсии Фронды во Франции XV века – это не болезнь, а сокровища нетронутой силы, унаследованной от франков.
Следует перевернуть оценку: слабость феодализма, считавшаяся здоровьем, была несчастьем, раннее единство, казавшееся славой, – следствием истощения.
С первым веком единства совпадает колонизация Америки – событие, чья сущность нам неизвестна. Завоевание, его прелюдия, поглощает внимание, однако важна именно колонизация. Это единственное по-настоящему великое деяние Испании. И, как ни странно, оно было народным. Английская колонизация – дело меньшинств, крупных компаний, ищущих земли или служения Богу. Английские «сеньоры», рано признавшие торговлю и промышленность, превратили военное предприятие в промышленное, паладина – в предпринимателя, заложив основы капитализма. В бедной Англии феодал, когда кладовая пустела, получал от дамы шпору и отправлялся за добычей во Францию.
Испанская колонизация – дело «народа», без сознательной тактики, руководителей. Он заселял, возделывал, пел, любил, стонал, но не мог дать покоренным нациям высшей дисциплины, живой культуры, прогрессивной цивилизации.
Повторю: все в Испании сделал «народ», а то, что он не смог, так и осталось несделанным. Нация не может состоять из одного «народа»: ей нужно меньшинство, как телу – мозг. Отсутствие (или, по крайней мере, дефицит) «лучших» пронизывает нашу историю, мешая стать нормальной нацией. Ницше верно заметил: на нас влияют не только случившиеся события, но и те, что не случились.
Отсутствие «лучших» породило в массе слепоту к различию между лучшим и худшим, так что гениальные личности не возвеличиваются, а уничтожаются. Мнимый демократизм наших законов – это не что иное, как угрюмая подозрительность по отношению к тем, кто возвышается над массой.
Мы – «народная» нация, земледельческая раса, сельский темперамент. Деревенское – признак обществ без меньшинства. Пересекаешь Пиренеи – и Испания предстает деревней крестьян. В Севилье, с ее трехтысячелетней историей, на улицах – лица крестьян, богатых или бедных, но без утонченности, которую посредством тщательного отбора должна была закрепить урбанизация.
Есть народы, застывшие на стадии деревни. Их города, как Кано или Бида в Нигерии, с сотнями тысяч жителей, остаются сельскими. Века не трогают их, они не участвуют в исторических битвах, живя между севом и жатвой.
Есть крестьянские народы, так называемые феллахи, мужики… то есть народы без «аристократии». Я не утверждаю, что Испанию следует считать безнадежно мужицкой нацией. К худу или к добру, она активно участвовала в истории и принадлежит к числу западных наций, претендовавших на правление миром. Но я неслучайно вспомнил о феллахах, потому что серьезные и укоренившиеся недостатки нашей расы всегда склоняли ее к тому, чтобы разделить их судьбу. Да, в конце XV века пружина энергии распрямилась, Испания совершила хищнический прыжок на мировую арену. Однако два поколения спустя она вновь погрузилась в историческую летаргию, из которой до сих пор не вышла, и в испанских жилах потекла неспешная, размеренная крестьянская кровь.