К книге
Общество копированияФранц Кафка (На десятую годовщину его смерти). Потемкин
90%
Франц Кафка (На десятую годовщину его смерти). Потемкин
26

Рассказывают, что Потемкин страдал от депрессивных состояний, которые повторялись более или менее регулярно. В такие моменты к нему никто не подходил, а доступ в его комнату строго запрещался. Об этом недуге никогда не говорили при дворе, и в особенности было известно, что любое упоминание о нем влекло за собой немилость императрицы Екатерины. Одна из депрессий генерал-фельдмаршала длилась крайне долго и привела к серьезным затруднениям; в канцеляриях скопились документы, требовавшие подписи Потемкина, и императрица требовала их исполнения. Сановники были в недоумении. Однажды в приемную канцлерского дворца вошел мелкий канцелярист Шувалкин и застал там полный сбор статских советников, которые, как всегда, стонали и охали. «В чем дело, ваши сиятельства?» – спросил услужливый Шувалкин. Ему объяснили, в чем дело, и выразили сожаление, что не могут воспользоваться его услугами. «Если дело только в этом, – сказал Шувалкин, – то я прошу вас дать мне эти бумаги». Терять было нечего, государственные мужи дали себя уговорить, и со связкой документов под мышкой Шувалкин отправился по галереям и коридорам в спальню Потемкина. Не останавливаясь и не утруждая себя стуком, он повернул ручку двери – комната оказалась незапертой. В полутьме Потемкин сидел на кровати в нитяной ночной рубашке и грыз ногти. Шувалкин подошел к письменному столу, обмакнул перо в чернила и, не говоря ни слова, сунул его в руку Потемкину, положив на колени один из документов. Потемкин уставился на незваного гостя пустыми глазами, потом, словно во сне, стал подписывать – сначала одну бумагу, потом вторую, наконец, все. Когда последняя подпись была поставлена, Шувалкин взял бумаги под мышку и без лишних слов вышел из комнаты, как и вошел. Торжествующе размахивая бумагами, он вернулся в приемную. Статские советники бросились к нему и вырвали документы из рук. Затаив дыхание, они склонились над ними. Никто не произнес ни слова, всю группу словно парализовало. Шувалкин снова подошел ближе и участливо спросил, почему господа так расстроены. В этот момент он обратил внимание на подписи. На одном документе за другим было выведено: Шувалкин… Шувалкин… Шувалкин…

Эта история – словно герольд, предвосхитивший творения Кафки за двести лет до их создания. Загадка, в ней сокрытая, – это загадка, типичная для Кафки. Мир кабинетов и канцелярий, затхлых, обшарпанных, темных комнат – это мир Кафки. Услужливый Шувалкин, который ко всему относится легко и в конце концов остается с пустыми руками, – это кафкианский персонаж. Князь Потемкин, опустившийся, сонный и неопрятный, в отдаленной, недоступной для посторонних комнате, – предок тех носителей власти в произведениях Кафки, которые живут на чердаках в обличии судей или в замке в обличии секретарей; как бы высоко они ни стояли, они всегда падшие или опустившиеся люди, хотя даже самые низкие и ничтожные из них, привратники и дряхлые чиновники, могут внезапно и поразительно проявиться в полноте своей власти. Почему они беспрерывно дремлют? Может быть, они наследники атлантов, которые держат земной шар на своих плечах? Возможно, именно поэтому у каждого из них головы опущены «так низко на грудь, что почти не видно глаз», как у смотрителя замка на портрете или как у Кламма, когда он один. Но дело не в земном шаре, который они удерживают, просто даже самые обыденные вещи имеют свой вес. «Изнеможение как у гладиатора после боя, а всех дел-то – побелить угол в канцелярской приемной!» Дьердь Лукач однажды сказал, что для того, чтобы сделать приличный стол в наши дни, человек должен обладать архитектурным гением Микеланджело. Если Лукач мыслит эпохами, то Кафка – космическими эпохами. Человек, занятый у него побелкой, должен двигать эпохи даже в самом незначительном своем действии. Много раз и часто по странным причинам персонажи Кафки хлопают в ладоши. Однажды вскользь было замечено, что эти руки «на самом деле паровые молотки».

Мы созерцаем этих носителей власти в медленном, но постоянном движении – либо вверх, либо вниз. Но наиболее ужасны они тогда, когда поднимаются из глубочайшего разложения – из отцовства. Сын успокаивает своего слабоумного, дряхлого отца, которого он только что уложил в мягкую постель: «Не волнуйся, ты хорошо укрыт». «Нет», – кричит отец, обрывая ответ, сбрасывает с себя одеяло с такой силой, что оно полностью расстилается в полете, и встает в постели.

Только одна рука слегка коснулась потолка, чтобы удержать равновесие. «Ты хотел укрыть меня, я знаю, отродьице мое, но я еще не весь укрыт. И даже если это все силы, которые у меня остались, на тебя их хватит, хватит с лихвой!.. Но, слава богу, отцы видят сыновей насквозь, этому учить не надо…» И он встал, совершенно не опираясь, и расставил ноги. Он сиял от счастья… «Теперь ты знаешь, на свете есть кое-что и помимо тебя; до сих пор ты знал только о себе! Это правда, что ты был невинным ребенком, но еще больше правды в том, что ты был дьявольским отродьем!» Когда отец сбрасывает с себя бремя одеяла, он сбрасывает и космическое бремя. Он должен привести в движение космические эпохи, чтобы превратить вековые отношения между отцом и сыном в живые и значимые. Но каковы последствия! Он приговаривает сына к смерти через утопление. Отец – тот, кто наказывает; вина облекает его, как и судейских чиновников. Многое указывает на то, что мир чиновников и мир отцов для Кафки – одно и то же. Сходство это не в пользу мира чиновников, ведь он состоит из тупости, низости и грязи. Мундир отца весь в пятнах, его исподнее грязно. Грязь – это родная стихия чиновников. «Она не могла понять, зачем вообще существуют приемные часы для населения. „Чтобы было кому парадную лестницу пачкать“, – так однажды ответил на ее вопрос чиновник, который, вероятно, был раздражен, но для нее это имело большой смысл». Нечистоплотность – настолько характерная черта чиновников, что их можно считать огромными паразитами. Это, конечно, относится не к экономическому контексту, а к силам разума и человечности, за счет которых эта шатия зарабатывает себе на жизнь. Точно так же отцы в странных семействах Кафки питаются своими сыновьями, навалившись на них, как гигантские паразиты. Они не только пользуются их силой, но и выгрызают у сыновей право на существование. Отцы наказывают, но в то же время они и обвинители. Грех, в котором они обвиняют своих сыновей, кажется разновидностью первородного греха. Определение, которое дает Кафка, относится к сыновьям больше, чем к кому-либо другому: «Первородный грех, старая несправедливость, совершенная человеком, состоит в том, что человек постоянно жалуется, будто стал жертвой несправедливости, жертвой первородного греха». Но кто же еще может упрекать кого-то в этом наследственном грехе – грехе рождения наследника, если не сын отца? Соответственно, именно сын является грешником. Но из определения Кафки не следует делать вывод, что обвинение греховно, потому что оно ложно. Нигде Кафка не говорит, что оно несправедливо. Это процесс, находящийся в непрерывном производстве, и никакое дело не может предстать в худшем свете, чем то, ради которого отец прибегает к помощи этих чиновников и судебных канцелярий. Безграничная продажность – не самая худшая их черта, ибо их сущность такова, что их продажность – единственная надежда, на которую может рассчитывать человеческий дух, столкнувшийся с ними. Суды, конечно, имеют в своем распоряжении своды законов, но людям не дают с ними ознакомиться. «Для этой правовой системы характерно, – предполагает К., – что человека приговаривают не только без вины, но и в его неведении». Законы и писаные нормы остаются в этом, по сути, первобытном мире неписаными законами. Человек может преступить их, сам того не подозревая, и тем самым навлечь на себя кару. То же самое происходит и с судебными органами, чьи разбирательства направлены против К. Это возвращает нас далеко назад, во времена более ранние, чем те, когда был дан Закон на двенадцати скрижалях, в древнюю эпоху, письменный закон которой стал одной из первых побед, одержанных над этим миром. У Кафки писаный закон содержится в сводах законов, но они тайные; опираясь на них, первобытный мир осуществляет свое господство еще более безжалостно.

В произведениях Кафки условия жизни в офисе и в семье имеют множество точек соприкосновения. В деревне, у подножия замковой горы, среди жителей ходит поговорка, которая многое проясняет. «У нас здесь есть поговорка, которая вам, возможно, знакома: „Официальные решения застенчивы, как молодые девушки“». «Это верное наблюдение, – сказал К., – очень даже верное. Между решениями властей и девушками вообще много общего». Самое замечательное из этих качеств – готовность отдаться чему угодно, подобно застенчивым девушкам, которых К. встречает в «Замке» и «Испытании», девушкам, которые предаются распутству что в лоне своей семьи, что в постели. Он сталкивается с ними на каждом шагу; остальное доставляет ему не больше хлопот, чем покорение буфетчицы. «Они обнялись, ее маленькое тело горело в руках К.; в бессознательном состоянии, которым К. постоянно, но безрезультатно пытался овладеть, они прокатились по полу, с грохотом ударились о дверь Кламма, а затем лежали в маленьких лужицах пива и прочего сора. Проходили часы… в течение которых у К. постоянно возникало ощущение, что он заблудился или что он забрел дальше, чем кто-либо когда-либо забредал, в место, где даже воздух не имеет ничего общего с его родным воздухом, где все эти странности могут задушить, но это место настолько безумно очаровательно, что невозможно ничего поделать, кроме как идти дальше, теряя себя еще больше». Об этом странном месте мы еще расскажем. Примечательно, что эти похожие на проституток женщины никогда не бывают красивыми. Напротив, красота появляется в мире Кафки только в самых неожиданных местах – например, среди обвиняемых. «Это, конечно, странное явление, как бы естественный закон… Не может быть, чтобы вина делала их привлекательными… и не может быть, чтобы справедливое наказание делало их привлекательными в ожидании… так что, вероятно, сами обвинения, выдвинутые против них, как-то в них проявляются».

Из романа «Процесс» видно, что эти расследования обычно безнадежны для обвиняемых – безнадежны даже тогда, когда у них есть надежда на оправдание. Возможно, именно эта безнадежность и открывает в них красоту – и это единственные существа у Кафки, к которым проявляется такое благосклонное отношение. По крайней мере, эта догадка хорошо перекликается с высказыванием самого Кафки, донесенным до нас Максом Бродом. «Я помню, – пишет Брод, – разговор с Кафкой, который начался с современной Европы и упадка человечества. „Мы – нигилистические мысли, самоубийственные мысли, которые приходят в голову Богу“, – сказал тогда Кафка. Поначалу это напомнило мне о гностическом взгляде на жизнь: Бог был демиургом зла, а мироздание – его грехопадением. „О нет, – сказал Кафка, – наш мир – это всего лишь дурной каприз Бога, его неудачный день“. „Значит, есть надежда за пределами этой, ве́домой нам ипостаси мира“. Он улыбнулся. „О, надежды много, бесконечно много – но не для нас“». Эти слова служат мостиком к тем крайне странным персонажам Кафки, единственным, кто вырвался из семейного круга и для кого может существовать надежда. Это не животные, даже не гибриды или воображаемые существа, такие как кошкоягненок или Одрадек; все они по-прежнему живут в орбите семьи. Неслучайно Грегор Замза просыпается насекомым именно в родительском доме, а не где-нибудь еще, и что своеобразное животное, наполовину котенок, наполовину ягненок, оказывается наследством, доставшимся от отца; Одрадек – тоже забота отца семейства. Однако «помощники» находятся за пределами этого круга.

Эти помощники принадлежат к разряду персонажей, которые проходят через все творчество Кафки. В их плеяду входят самоуверенный человек, разоблаченный в «Созерцании»; студент, появляющийся ночью на балконе в качестве соседа Карла Россмана; дураки из города где-то на юге, которые никогда не устают. Сумрак, в котором они существуют, напоминает о переменном освещении, в котором появляются персонажи малой прозы Роберта Вальзера, автора романа «Помощник», который Кафка очень любил. В индийской мифологии встречаются гандхарвы, небесные создания, существа в незавершенном состоянии. Помощники Кафки – именно такие: не являясь ни своими, ни чужим ни для одной из групп других персонажей, они – вестники, прислуживающие остальным. Кафка говорит нам, что они похожи на Варнаву, а он – вестник. Они еще не полностью освободились из лона природы, поэтому и «…устроились в углу на полу на двух старых женских юбках». Они стремились «…занимать как можно меньше места. Для этого они постоянно проводили различные эксперименты, складывали руки и ноги, прижимались друг к другу; в темноте в их углу можно было разглядеть лишь один большой клубок». Именно для них и им подобных, неуклюжих и неумелых, еще есть надежда.

Однако то, что в облике посланников почти нежно оттенено их легкомысленной суетой, легло на всякую иную живую тварь непомерной и непреложной тяжестью закона. Ни у кого нет устойчивого положения в мире и прочного, не подлежащего подмене очертания. Нет ни одного существа, которое бы не поднималось и не падало, которое бы не обменивалось качествами со своим врагом или соседом, которое бы не осталось незрелым, даже исчерпав свой срок, которое бы не было глубоко истощено еще только в начале своего долгого существования. Говорить о каком-либо порядке или иерархии здесь невозможно. Даже мир мифа, о котором мы думаем в данном контексте, несравненно моложе мира Кафки, которому миф сулил искупление. Но если мы и можем быть уверены в чем-то одном, так это в следующем: Кафка не поддался искушению. Одиссей современности, он «не позволил им даже коснуться своего взыскующего далей взгляда», «сирены буквально померкли перед лицом его решимости, и именно тогда, когда он был им ближе всего, он меньше всего о них помнил». Среди предков Кафки в древнем мире помимо евреев и китайцев, с которыми мы познакомимся позже, следует вспомнить и этого грека. Одиссей, в конце концов, стоит на границе между мифом и сказкой. Ум и хитрость внесли в мифы свои уловки, могущество мифа уже перестает казаться непобедимым. Сказка, по сути, и есть предание о победе над мифом. Кафка, когда принимался рассказывать, сочинял сказки для диалектиков. Он вплетал в них маленькие хитрости, а потом использовал их как доказательство того, что «порой заведомо негодные, даже детские уловки способны принести спасение». Этими словами он начинает свой рассказ «Молчание сирен». Сирены у Кафки молчаливы; у них есть «еще более страшное оружие, чем их пение… их молчание». Именно это они и применили против Одиссея. Но он, как говорит Кафка, «был такой хитрец, такой лис, что даже богиня судьбы не смогла разглядеть, что у него за душой. Возможно, он и вправду, хотя разум человеческий отказывается это понимать, заметил, что сирены молчат, и, значит, только для виду, в угоду им и богам, повел себя так», как повествует предание, «прикрываясь этой детской уловкой как своего рода щитом».

Сирены Кафки молчат. Возможно, потому, что для Кафки музыка и пение – это выражение или, по крайней мере, залог спасения, залог надежды, которая приходит к нам из того промежуточного мира – одновременно незавершенного и обыденного, утешительного и глупого, в котором помощники чувствуют себя как дома. Кафка подобен мальчику, который отправился страха искать. Он попал в потемкинский дворец и, наконец, в глубине его подвала столкнулся с поющей мышью Жозефиной, мелодию которой он описывает следующим образом: «В ней есть что-то от нашего бедного, короткого детства, что-то от утраченного счастья, которое уже никогда не найти, но есть и что-то от сегодняшней деятельной жизни, от ее маленьких радостей, безотчетных, но реальных и неугасимых».

Предыдущая главаГлава 26 из 29Следующая глава