Я сидела у телефона и ждала звонка из дома напротив.
В 17:45 звонка не было. В 17:47 тоже. Я выглянула из окна – в доме дяди Гены и рядом с ним не было никакого шевеления. Он, конечно, мог уснуть. Мог и не открыть огурцы. Мог найти свои собственные запасы спирта. Мог открыть банку с огурцами, увидеть записку, прочесть, посмеяться и дождаться завтрашнего утра, чтобы передать эту записку бабушке. Мог всё что угодно.
17:49 – зазвонил телефон. Бабушка ответила. Пару раз сказала «да» и протянула мне трубку: «Это тебя – Лиза». От волнения у меня подсел голос, и я ответила со скрипом.
– Лиза, привет, давай позже созвонимся, ладно?
– Но я кое-что нашла в бабушкиных газетах. Помнишь, вчера говорили про змей, утопленниц? Мне кажется, я нашла зацепку – тебе это не понравится.
– Класс, сохранись на этом моменте – завтра отсюда и начнём. Приходи прямо с утра. А сейчас мне некогда.
– Варя, может, придёшь?
– Я на домашнем аресте, не могу.
Последнюю фразу я специально сказала громко – на весь дом, с театральным отчаянием. И бросила трубку. Но звонок раздался снова.
– Да Лиза! Завтра! Пожалуйста!
– Варь, ты? Это дядя Гена. Бабушка рядом?
Сердце упало в пятки. Я еле дышала. И просто молча передала трубку бабушке. И скрестила пальцы за спиной.
Бабушка внимательно слушала и несколько раз равнодушно повторила: «Хорошо, я передам». Так же равнодушно положила трубку на место и крикнула отцу в комнатку с телевизором:
– Ми-и-иш, там Генке нужна помощь с телефоном, а он даже во двор выйти не может – на ноги да на голову жалуется. Варю просит прислать. Говорит, у него там ещё разговор к ней есть серьёзный. Отпустишь?
Я подавилась слюной и замерла, не решаясь прокашляться.
– Через дорогу-то? Пусть идёт, – ответил папа очень вяло, даже не отвернулся от телевизора (шли новости чемпионата по футболу). Я с секунду постояла на месте, ожидая, что он опомнится, – тишина. Я метнулась за сумкой и курткой, забыв сыграть искреннее удивление, – к Максу, к Максу, к Максу.
Мне оставалось надеть кроссовки, как бабушка меня окликнула:
– Варь, занеси ему ещё чеснок – он попросил. Возьми за сундуком – над тетрадками висит.
Я полетела на кухню, заглянула за сундук и снова увидела тетрадь с жёлтой обложкой «Воспоминания бабушки. Варе на восемнадцать лет. Не открывать до 2010 года». Как увидела, вспомнила про сообщение Макса о чём-то необычном в доме ба. И сунула её в сумку, где уже лежал пузырёк со спиртом, расчёска, помада, зеркальце и фотоаппарат. Вытащила из сетки три головки чеснока, сунула туда же и побежала из ярко-жёлтого дома – в блеклый дом напротив.
Голые стены, голые тумбы, пол без ковров и дорожек – дядя Гена сидел у окна за столом. Перед ним стояли две пустые рюмки. Я не репетировала, что дальше, поэтому остановилась в проходе и ждала, что он заговорит первый. Но он молчал и смотрел в окно. Я не выдержала.
– Ладно. В общем, я побежала. Вот ваш спирт. Вы же без обид, да? Мне просто очень надо было улизнуть из дома, а я на домашнем аресте. Ну вы же понимаете. Вы же тоже любите нарушать правила.
– Варя, я один не пью, садись. – Он ответил хриплым лающим голосом (я редко с ним разговаривала и всегда немного вздрагивала от этого звука).
– А я не пью спирт. Вон тут ещё чеснок – бабушка сказала, вы просили.
– Я ничего ей не говорил про чеснок.
– Но она сказала взять с собой.
– Схорони. Пригодится, поди, ещё. А сейчас сядь и послушай. – Он прохрипел и прокашлялся.
Я села напротив. Дядя Гена развёл спирт с водой – две части к трём и три таблетки активированного угля. Налил в две стопки и одну придвинул ко мне.
– Дядя Гена, вы ничего не скажете папе?
– А ты?
Он улыбнулся, и мне стало чуть легче. Я понюхала стопку – в носу противно зажгло. Я пару раз прокляла про себя Макса и своих бабочек в желудке и быстро опрокинула стопку. Дыхание перехватило, горло затянуло в тугой узел.
Я зажмурилась и не открывала глаза, пока в животе не стало тепло и немного приятно. А когда открыла, увидела: стопка дяди Гены стояла нетронутой.
– Чего удивляешься, Варь? Я не похмеляюсь, у меня на сегодня ещё планы есть. Это так, чтобы у тебя вечер сложился поинтересней. А я уж завтра.
– Так я пойду?
– На озеро? Смотри, Русальная неделя началась – купаться нельзя. А то, глядишь, русалка за ногу к себе утащит.
– Ну вот теперь я в курсе. Я пойду?
– А змеи – не надо их бояться. Не тронут, если к ним не лезть. И убивать тем более не надо. А то феромоны пойдут, как в брачный период. Ещё змей притянут.
– Супер. Я пойду?
– Ветер вчера сильный был на озере и в бору – кучу веток наломал. Валяются в лесу острыми обрубышами вверх. Большие и маленькие. Можно даже нож в лес не брать – отличное оружие на каждом шагу.
Дядя Гена не смотрел в мою сторону – только в окно. И бормотал ровно так, как бабушка, когда поливает цветы на подоконнике и не видит, что кто-то есть рядом.
Я попятилась к выходу. Он не повернулся. Я развернулась и шагнула за порог. В ушах звенело, в ногах пружинило. Вдох-выдох.
Я рванула во двор: за сарай, за кусты крыжовника, за картофельное поле. Остановилась, осмотрелась: дядя Гена так и не появился. Достала зеркальце – подкрасила губы, расчесала волосы и рванула дальше – в сосновый бор, к озеру.
Я добежала за одну песню в плеере – что-то у группы «Корни», – вышло раза в три быстрее, чем обычно. Спирт разжал все зажимы в теле и добавил мне скорости. Наверняка, мне просто показалось, но этого было достаточно, чтобы бежать, не ощущая, как с непривычки забивались ноги.
До берега оставалась пара сосен, как от лодочных гаражей вынырнула баба Маша. Я тут же присела за кочкой – в позе «собираю чернику». Меньше всего мне хотелось встретиться здесь с ней – да с кем угодно из деревни. В деревне никто не размышлял в духе: «Да какая разница, кто именно собирал чернику за лодочными гаражами», – здесь мало людей, и каждый важен, каждый заметен.
И всё же я уткнулась в «чернику» и скрестила пальцы. Но тут же услышала:
– Кто тут прячется? – Баба Маша произнесла слова по слогам, словно вместе с ними подняла по тяжеленной гире.
– А, баб Маш, вы? Я тут… с дядей Геной чернику собираем.
– Вечером, что ли?
– Ну да. Утром у него в огороде много дел, ну, вы понимаете.
– Не понимаю. Никогда не собирала чернику на ночь глядя, да ещё и в несезон. Да и ты тоже – где бидон-то?
Я поднялась. Баба Маша подошла вплотную и уже давила весом и размером широкой груди. И собственно, не оставила мне выбора:
– Баб Маш, что там по девочкам? Есть новости со вскрытия?
На секунду она закрыла глаза и едва слышно застонала, не разжимая зубы. У меня получилось.
– Ничего не говорят пока, Варь. А у меня уже и сил нет ходить без ответов. Вон у озера спрашиваю, у сосен спрашиваю: «Кто виноват?» От этого и то толку больше, чем сидеть дома с дочерью. Она сутки уже на полу лежит – не ест ничего.
– Баб Маш, простите, ради бога, я ещё спрошу: они вдвоём на озеро ушли, да? Просто ушли и не вернулись?
Баба Маша полезла в карман, достала пластинку с таблетками и закинула две «пуговки» в рот.
– Они каждый вечер сюда бегали. А я и радовалась, что не в телевизор пялятся, не в телефон, а на природе. Да и привыкла, что по вечерам народу на озере много – безопасно. И с ребятами ведь пошли, много их было. Но никто ничего не понял, никто ничего не видел. Укрывают, поди, кого? А может, просто холодное течение ноги свело – одну повело, а вторая за ней. Не знаю, Варь, ничего не знаю. Как и жить теперь дальше, пережив двух внучек, – не знаю.
– Понятно, баб Маш. Я пойду. Вы держитесь там, ладно? Мне бабушка всегда говорила: живое – живым.
– А тому, кто посягнул на живое, – смерть. Варь, аккуратней. Не уходи далеко от Генки. Не надо. И не пей больше – в твои-то годы.
– Угу, я не буду больше. Берегите себя.
Я зашагала на берег. Уверенно, не оборачиваясь – лицо и уши полыхали от стыда.
Макс всё это время сидел на бревне – метрах в шестидесяти от меня и в метре от воды. Он смотрел на рыбацкие лодки на озере – свет мягко падал на его кудрявую шевелюру, заливая золотом всё лицо. Я остановилась и сделала кадр. Сердце ускорилось.
Он встал, только когда я подошла вплотную. И сразу взял меня за руку и расплылся в улыбке.
– Нелегко было выбраться, да?
– Очень.
– Но ты пришла.
– Ага. Ты не слышал ничего про девчонок, которые утонули на озере пару дней назад?
– Ну слышал, что утонули. Конечно, слышал.
– А знал их?
– Ага, хорошие девки. А чего, ты их тоже знала?
– Не, только их бабушку.
– Ты пила, что ли?
– Да, спирт. У дяди Гены. Так было нужно, чтобы убежать сюда. К тебе.
Я набрала полные лёгкие воздуха. Но вышло так резко, что закружилась голова, – меня повело в сторону.
– Ого! Ты чего? Куда все силы дела? У меня шоколадка есть, будешь?
– Давай, я не ужинала.
– Вот и жуй. – Он протянул красный «Кит-Кат». – И пошли обратно в лес. Тут сегодня ветрено. Да и рыбаки эти – лишние глаза и уши.
– Угу.
В лесу Макс сразу предложил мне сигарету. Вот же чёрт. Среди моих одноклассников дымили почти все, да и мне предлагали попробовать день да через день, но я всегда отказывалась. А тут – я недоверчиво кивнула, бормоча: «Я никогда раньше, я не знаю…» Макс хитро улыбнулся – ему нравилось быть первым, кто втягивает меня в неприятности. Он протянул сигарету – я изобразила, что затянулась и стала осматриваться.
– Варь, ты чего ищешь?
– Да траву специальную. Пальцами её потеребить, чтобы запаха не было. А то бабушка точно учует. У неё нюх – жесть. Может унюхать, когда брат ночью не спит, – улавливает запах курева из его дома. А дом – через дорогу.
– Не верю.
– Ну не верь. У неё таких историй – вагон. Однажды она так же проснулась ночью от запаха. Но уловила, что сигареты были не те, не дядьки Гены. Выглянула в окно: и правда, чужие. На её грядках сидели старшаки из школы. Клубнику таскали и курили какую-то дрянь. Так она с лопатой в сорочке как выскочит, как давай их всех гонять.
Макс засмеялся. Прижался близко-близко, подкурил о сигарету, которую дал мне, и смачно выпустил пар.
– Твоя бабушка – местная знаменитость, да? Я тут поспрашивал – говорят, интеллигенция, много лет в городе жила, по заграницам моталась, английский преподавала.
– Угу.
– А ещё говорят, что у неё на чердаке море интересной старины. Тоже правда?
– Ну типа того. Там почти всё – какая-то утварь из её жизни в Ешлозере. Деревня такая раньше была.
– Да, слышал. Ты принесла что-нибудь?
– Что тебе? Картину, икону или зеркало в массиве? Не та ситуация, Макс: я сама-то еле ушла. Уже в последнюю секунду вспомнила про твою просьбу – схватила тетрадь. Там на обложке указано: пока мне восемнадцать не стукнет, открывать нельзя. Так что, может, тоже интересно.
– Откроешь?
– Да.
Я достала тетрадь. Пролистнула – открыла на том же месте, что и дома. Меня передёрнуло. Я решила сначала снова пробежаться глазами.
Мы тогда взяли чью-то лодку. Я, брат Генка и ещё двое с нами. И поплыли к старому маяку. На наше место.
Было очень жарко – на середине пути парни решили искупаться. Генка ещё не умел, так что я осталась с ним в лодке. Ветер был сильный, волна шла большая. Боря и Микой прыгнули в озеро. В ту же секунду нашу лодку будто отбросило и потащило по воде – видимо, угодили в течение. Мы с Генкой страшно испугались.
Через секунду мы заметили, как Микою что-то мешает плыть. Он бился руками о воду, пытался зацепиться за отплывающего Борю, но тот сбросил его руку, пытаясь спастись сам. Мы смотрели, как глаза и ноздри Микоя становятся всё шире, всё больше набираются страху. Как хлюпает рот. И кажется, ничего не могли сделать.
Лодку несло – я давила на вёсла что есть мочи, Генка сидел рядом. Микой ушёл под воду. А Боря из последних сил грёб за нами.
Я закрыла тетрадь. Почему опять этот отрывок? Я не хотела читать это вслух и не хотела читать дальше – воображение рисовало испуганных детей, волны, бьющиеся о воду руки мальчика. Но всё это исчезло, когда я услышала шёпот Макса.
– Варь, смотри, змея.
– Где?
По кочкам, покрытым блестящим мхом, ползла маленькая гадюка. Медленно-медленно. Так же медленно Макс запустил свою руку в мои волосы. Медленно провёл по моему затылку, спустился по шее, провёл по плечу.
– Тебя здесь всё пугает, да? – Он снова говорил шёпотом.
– Она ведь нас не укусит? Если не трогать, не лезть, не укусит?
– Ну не знаю, иногда не обязательно трогать.
Он наклонил голову и прикоснулся губами к моей шее, а потом тихонько укусил. По телу прошёл озноб. Это было приятно, но неправильно, мне хотелось по-другому, не сейчас.
– Варвара, тебе всё ещё страшно?
– Да. Я её вижу. Я ни о чём другом не могу думать.
– Раздевайся.
– Что?
– Раз-де-вай-ся.
Змея уползала. Я вылупилась на Макса, а он зашагал на меня, смещая с тропинки к стволу толстой сосны, вплотную. И продолжил целовать в шею.
– Стой! Погоди. – Я еле смогла оторваться. – Не надо, Максим.
– Я тебя сейчас живьём слопаю. Как удав. Хочешь?
– Макс, нет. Я не буду в это играть. Мне правда страшно. Я не хочу. Давай, может, ты меня просто… поцелуешь.
Он резко развернул меня лицом к сосне, равнодушно сказал: «Не верю». Оставил левую руку держать мою шею сзади и, кажется, стал расстёгивать свои джинсы.
Я не могла поверить, что это происходит на самом деле. Это сон? Я просто сим в чьей-то игре? Вон же я сижу у дома на приступочке и ем калитку. Вон читаю книжку на диване, болтаю с ба. И вон Макс меня прижал к сосне и снимает джинсы? Я мысленно молила послать мне сюда грибника, охотника, медведя, папу. Я не могла понять, почему у меня не было права отказаться. Это ведь не враг какой, это был Макс!
– Всё, хорошо. Всё хорошо. Всё хорошо, ты мне ещё спасибо скажешь. – Он шептал мне это в шею и в волосы, прислонившись всем телом. – Ты моя добыча. И я тебя съем.
Я молчала и ждала. К горлу подходила тошнота. К глазам – слёзы. Я начала жалобно пищать:
– Макс, пожалуйста, я не хочу. Не хочу. Не хочу.
– Заткнись, Варь. Вот тебе надо всё портить?
Тошнота отошла от горла – поднялась злость и будто обострила мне зрение. Я увидела рядом со своим бедром большую ветку (как и говорил дядя Гена, «острым обрубышем вверх. Можно даже нож в лес не брать – отличное оружие на каждом шагу»). Резко наклонилась, выскользнув из его руки, схватила и со всей дури ткнула этой веткой в только-только оголившееся бедро Макса.
Фу, господи – на руки брызнула кровь. Сердце чуть не выскочило через горло. Макс заорал:
– Су-у-ука-а!
А я бросилась бежать.
Я дёрнулась, отскочив в сторону. Мне нужно было выиграть хотя бы секунду и хотя бы пару метров, чтобы Макс не успел схватить за руку или ногу. Перескочив через несколько поваленных деревьев, я вылетела на тропинку и понеслась что есть духу. Я не оборачивалась – по повторяющемуся «су-у-ука-а-а» я поняла, что Макс тоже сдвинулся с места. А любой поворот головы мог убавить мне скорости.
Было слишком светло, чтобы просто прятаться в овраге или за деревьями, так что я решила бежать, пока хватит сил. Так себе план для человека, который всегда прогуливал физкультуру и в целом бегал хуже всех в классе.
Я услышала в отдалении хриплое злое «сто-о-ой». Голос был не у самого уха, а метрах в пятидесяти – это уже радовало. У меня вырвался смешок. Я молодец! Какая же я молодец! Я почувствовала себя сгустком жизни (второй раз за эту неделю и как будто даже за саму жизнь). Мысленно я включила в голове свой победный плейлист и про себя запела: «Нас не найдут, нас не изменят. Им не достать звёзды руками! Небо уронит ночь на ладони! Нас не догонят! Нас не догонят!»
На припеве подступили слёзы (то ли от ветра, то ли от песни, то ли от страха). От пелены в глазах я не заметила сосновый корень, который поднимался мостом над тропинкой. Я зацепилась носком и плюхнулась на землю. Быстро вскочила и вдруг поняла, что бегу не туда, куда нужно, – от деревни к озеру, а не наоборот. Бегу на открытое пространство.
Что я там сделаю? Позвоню папе? Тогда ещё лет сорок мне будут припоминать, что я была неправа. Что я безмозглая, а он всегда всё знал наперёд, и домашний арест – это была не его дурь, а моё спасение. Нет уж. Даже сейчас я хотела, чтобы он пожалел о том, что слишком много решал за меня.
Зазвонил телефон. Не останавливаясь, я нащупала его в сумке: это был Макс – я сбросила и обернулась. Его нигде не было. Мне это очень не понравилось. Я остановилась на секунду – отключила звук, чтобы не попасться на этом. И обернулась на триста шестьдесят градусов. Неподалёку затрещала сосна – я дала дёру дальше.
Лес кончался – начинался песчаный берег. Не выбегая на чистый песок, я повернула с тропинки – вдоль сосен, по пружинистому мху. Неподалёку отдыхала компания: я услышала пьяный гогот, звук бьющихся бутылок, снова гогот (видимо, упражнялись, кто точнее попадёт в сосну). Повернув, чтобы не нарваться ещё и на этих, я заметила, как горят ноги и колит бок. В груди жгло. Я пыталась вдохнуть в полную силу – не выходило.
Сильно замедлившись, я добежала до лодочных гаражей. Перешла на шаг и вышла на берег, чтобы заглянуть внутрь. Первый – закрыт на замок. Второй – тоже. Дошла до третьего – и он.
Завибрировал телефон. Смс от Макса: «Я тебя нашёл – посмотри направо».
Грудь сжало, будто её обернули канатом и с силой дёрнули. Чёрт. Чёрт-чёрт-чёрт. Четвёртый гараж был открыт. Молясь, чтобы Макс был не там, и задыхаясь, я заглянула внутрь. Сгорбленный тощий мужик вытаскивал синюю лодку. Я дёрнулась так, что чуть не упала.
– Господи, дядя Гена, вы?! Что вы здесь делаете?! Это ваш гараж?
– Тебе чё надо? Я на рыбалку.
– Но вы же… Возьмите меня! Пожалуйста! Мне очень надо уплыть вот прямо сейчас.
Он осмотрел меня с головы до ног. Застрял на руках – видимо, заметил кровь. Потом посмотрел, как будто сквозь меня.
– От него бежишь?
– Где?
Я обернулась и увидела Макса. Нога перевязана футболкой. Торс голый. Метрах в двухстах от нас. Вынырнул из леса и сокращал дорогу по берегу. Чёрт!
– Дядя Гена, может, у вас есть ружьё, нож, что-нибудь?
– Сдурела? Ты что натворила? Он тебя убивать идёт, что ли?
– Дядя Гена, нет! Тут другое, я объясню. Пожалуйста!
– Мне не интересно. Я тебе сегодня уже помог вроде.
Да что с ним не так? На секунду я даже допустила мысль, что эти двое заодно. Но тут же подошла к нему ближе, вытянула напряжённые руки вдоль тела, широко раскрыла рот и заорала. С рыком.
Он спокойно поднял на меня глаза:
– Видишь там сапоги в углу? Хватай. И вон тот мешок. И прыгай в лодку. Но только болтай поменьше, договорились?
Я схватила тяжеленный мешок – литров на пятьдесят, – закинула в него сапоги. Обернулась – дядя Гена уже вбежал в воду по колено, проталкивая лодку глубже. Я еле подняла мешок на плечо и побежала к нему. Вода ледяная – обожгла забитые горячие ноги, вмиг пропитала джинсы и кроссовки. Я перебросила мешок через борт и залезла следом. Дядя Гена залез через пару секунд и схватил вёсла. Мы отплыли.
Перед глазами стоял пустой берег, открытый лодочный гараж на фоне соснового леса. И Макс. Он зашёл в воду по щиколотку, немного наклонился, положил ладонь на рану. Улыбнулся и крикнул:
– Я тебя запомнил!
Я сделала кадр.
До этого вечера я ни разу не сидела в лодке – приятного в этом было мало. Берег отдалялся, дно тоже. Лодка покачивалась – подступала лёгкая тошнота. Долго ли мы будем плыть и куда – я не знала. Как и то, почему здесь дядя Гена, как я попаду домой и что делать, если по возвращении я натолкнусь на Макса.
Я растирала холодные ноги.
Дядя Гена молчал. Он затянул мешок, защёлкнув его застёжкой-трезубцем, и снова взялся за вёсла. Странный, никогда раньше до этого вечера я не замечала, насколько. Но правды ради, я вообще ничего не замечала. Мне про него было всё понятно: алкоголик, пропащая душа. Какая, к чёрту, могла быть рыбалка? Он никогда не приносил рыбу. Куда он поплыл на ночь глядя? Почему он ничего не спрашивал? Что в том мешке?
Голову пекло изнутри – от мыслей. Я ничего не слышала: ни всплесков волн, ни чаек, ни трения вёсел о борта лодки. Страх бил по вискам. Время остановилось. Мы плыли вглубь озера в неизвестном направлении. На ночь глядя. Всё дальше и дальше от деревни.
– Мы можем причалить? Я бы хотела сойти. Бабушка с папой меня потеряют.
– Нет.
– Почему?
– Потому что, если тебе нужно на берег, нехер было лезть в лодку.
Чёрт. Что за вечер?!
Я заставляла себя медленно вдыхать, считать до четырёх и так же медленно выдыхать. Постепенно становилось всё равно. Я устала. Я устала бежать, устала из себя кого-то изображать, чтобы понравиться придурку Максу, устала бодаться с папой, устала от этой Карелии и деревни, где сны про покойников всегда сбываются.
Телефон поймал связь – пришло сообщение от Лизы: «Варь, я звонила на домашний – твоя бабушка сказала, что ты с дядей Геной. Будь аккуратней. Мне кажется, он имеет какое-то отношение к истории со змеями. Или даже с утонувшими девочками».
Голова опять зашумела. А что, если это он убил тех девчонок? Но не могла же я словить такое комбо за один вечер. И главное, всё по своей вине.
– Вы странный. Вы мне про ветки-обрубыши сказали – пригодилось.
– Я ничего не говорю просто так.
– Вы знали, что я иду к этому Максу?
– Помнишь, я просил тебя болтать поменьше?
Озеро было тихим-тихим. Ветра уже почти не было. Солнце висело над горизонтом, но я знала, что это обманка – оно ещё долго не упадёт в воду. Летом в Карелии закат длится долго-долго, а как случится, почти сразу переходит в рассвет. По крайней мере, так говорила бабушка. Самой встречать рассвет мне ещё не приходилось.
Дядя Гена подкурил. Очень кинематографично, уверенно, увесисто. А дальше грёб, грёб и грёб, не прерываясь, не касаясь руками сигареты – чтобы стряхнуть пепел, дёргал её зубами. Сигарета потрескивала. Я достала фотоаппарат.
– Можно я вас сфотографирую?
– Зачем? – спросил он сквозь зубы, так и не вынимая курева.
– Я, оказывается, вас совсем не знала. А тут на фоне озера вы такой, каким мне больше хотелось бы вас запомнить, чем в образе конченого алкоголика.
Он глухо засмеялся, перебивая смех кашлем и чуть не выронив сигарету. Кивнул и повернулся в профиль. Я сделала кадр: светлый карельский вечер, жилистые худые руки и шея, замученное старое худое лицо, светлые глаза, красная шапка на макушке, сигарета, зажатая в зубах, с красными угольками на другом конце.
Телефон периодически ловил сеть – буквально секунд на пятнадцать, – сразу приходили сообщения от Макса: шуточки и нелепые пожелания доброй ночи. Я сжимала челюсти от злости. Я вляпалась, плыла дальше и вляпывалась ещё сильнее.
Лодка замедлилась и сменила направление. Я не сразу заметила, что мы причаливаем: это был то ли остров, то ли полуостров. Из воды повсюду торчали камни – побольше да поменьше. Никакого привычного песчаного берега, сразу за камнями – густой сосновый лес. А прямо перед ним, чуть левее, буквально на самом краю между озером и лесом – высокая железная красная башня (вся из балок, как металлический электрический столб, только без боковых треугольников). Забытое богом место – ни осколков, ни мешков с мусором, ни пространства для пикника. Никакого признака жизни – только зелень, вода и камни.
– Надевай кроссовки, иначе все ноги изрежешь, берег тут плохой. На ключи – это от хижины. Возьми мешок и дуй отсюда. Хижина вон там, метрах в пяти от берега. Как в лес зайдёшь, посмотри налево, сразу увидишь. Заходи и располагайся.
– А вы? – Я вылупилась, услышав про какую-то хижину.
– Иди давай.
Я кое-как встала в качающейся лодке. Вопросительно посмотрела на дядю Гену – он глубоко вздохнул и протянул мне руку. Я ухватилась и прыгнула в воду – ноги по колено свело от холода. Выше колена прошли мурашки. Дядя Гена положил мне мешок на плечо (будто вернул в реальность). И вытянутой рукой – той, что без одного пальца, – указал направление. Я поплелась в сторону хижины. Приготовилась отбиваться от комаров, но их не было ни слышно, ни видно. На нашем берегу они бы мигом организовали вокруг меня массовую свистопляску.
Хлюпая кроссовками, я зашла в лес и не сразу поняла, что дальше. Маленький серый прямоугольник с косой крышей прятался за стволами и огромными сосновыми ветками – идеально вливался в серовато-зелёную картину. Если бы не было ключа и уверенного «Иди давай», я бы и не заметила, что за соснами что-то есть.
Открыла дверь, поставила рядом с собой мешок. Передо мной явилась небольшая комната. Деревянный пол с домоткаными дорожками, деревянные стены, деревянная крыша наискосок. Справа налево я углядела синий сундук, кровать со стопкой из трёх подушек, окно с цветочными занавесками напротив двери, под ним – стол и табурет (всё из массива, как в бабушкином доме), старое кресло с какой-то звериной шкуркой вместо накидушки. Дальше – тумба, подвесные шкафчики, полки. На полках – немного посуды, свечи и много-много банок с водой. На стенах – карты и плакаты, приколоченные на цветные кнопки. Даже в темноте всё это пестрело и удивляло. Никак оно не сочеталось с дядей Геной и совсем было не похоже на то, как он обустроил свой дом в деревне.
По углам на гвоздиках висели веточки можжевельника – я съёжилась. Я помнила ещё из бабушкиных рассказов, что можжевельник развешивают и распихивают по дому как оберег от злых духов.
Быстро оглядев место, я пошла обратно к дяде Гене. У хижины его не было. Я вышла на берег – он отплывал. Был уже совсем маленьким – он прилично отошёл от того места, где меня оставил. Я дёрнулась за ним в воду, но быстро потеряла равновесие на скользком илистом камне и чуть не расшиблась о большой острый булыжник.
– Вы куда? – я заорала во всё горло.
– Доброй ночи!
– Что? Нет! Дядя Гена, пожалуйста! – Я заорала ещё громче.
– Я гараж забыл закрыть, помнишь?
– Не уплывайте!
– Как его зовут?
– К-кого? – я орала уже сквозь хрип.
– Того, кто махал тебе с берега?
– М-макс, Макс. – От обиды и паники язык запинался.
– Я разберусь, что ты там натворила, и вернусь за тобой.
– Нет!
Дядя Гена ритмично грёб, нажимая всем телом на вёсла. При таком хрупком и старом теле его лодка двигалась удивительно скоро.
Я вышла из воды на камни. Глаза как столовые ложки. Я пыталась себя успокоить тем, что всё это было чертовски интересно. Повторяла под нос:
– Тебе, Варька, точно будет что писать в сочинении «Как я провёл лето».
Волна ударила о камень – я дёрнулась. Улыбка вмиг скривилась, руки задрожали, я заплакала. Это был конец. Один дядя Гена знал, где я. Только был ли он нормальным и психически здоровым? Вопрос. Я посмотрела по сторонам. Пустой берег, тишина, серовато-жёлтое вечернее озеро, сосновый бор и я. Ну и лодка, которая уплывала всё дальше и дальше в сторону – вот-вот исчезнет. Успокаивала мысль, что за лесом наверняка что-то было: дачный посёлок, деревушка, экокомплекс – что угодно. Рядом с озером должны быть люди. Я не могла здесь быть совершенно одна.
Макс уже был не так страшен, как перспектива остаться на необитаемом клочке Карелии. В змеиное лето. Ночью.
Я вспомнила, что не закрыла хижину. Вскочила с камня и бросилась внутрь. С глухим ударом захлопнула за собой дверь. Схватила ключ, кое-как попала в замочную скважину, повернула и плюхнулась на пол рядом с мешком.
Так, резиновый водонепроницаемый мешок. Видимо, на случай потопа, ливня или опрокинутой лодки. Я не сразу поняла, что делать с этой скруткой резины и куда делась застёжка, которой щёлкнул дядя Гена. Справилась. «Видишь, Варька, не всё с тобой потеряно», – я пыталась себя успокоить.
Внутри было печенье, фонарь, огромный коробок спичек, резиновые сапоги, дождевик, носки, какие-то коробки. Это из того, что сразу разглядела. Я вытащила печенье – съела пару штук и поставила коробку на стол, резиновые сапоги и дождевик положила на пол. Включила фонарь и поставила его у кровати. Несмотря на белые ночи, свет в окошко почти не попадал. Да и вид был – на густой сосновый бор.
Еле одолев тяжеленную крышку, я заглянула в сундук. Увидела сверху большой жёлтый свитер крупной вязки (ему наверняка было лет тридцать), рейтузы на рост дяди Гены и большие вязаные носки. Сняла свои мокрые носочки и джинсы. Сразу надела тёплую одежду и залезла под тяжёлое одеяло. Кровать скрипела от каждого шевеления. Железная, пружинистая, сильно проседающая в центре – как металлический гамак.
Я легла и заплакала снова. Слёзы – словно из подтекающего крана. Я их вытирала ладонью, вытирала о подушку – они появлялись снова. «Не реви, говорю тебе, Варька! Прекращай, дура!» Я пыталась разозлиться, но уж слишком мне было себя жаль. Мне было страшно выйти из дома, страшно быть в этом доме. Страшно оставаться здесь, страшно возвращаться. Страшно, потому что я не понимала, как возвращаться.
Я долго прокручивала всё, что натворила. А что, если не надо было сопротивляться Максу? А что, если он не хотел ничего такого, а просто влюбился и кокнулся умом? А что, если я сама виновата и сама всё испортила? Дура! Глупая маленькая дура! А может, он хотел меня догнать, чтобы всё объяснить? А что, если дядя Гена поехал кукухой, и мне нельзя было садиться в его лодку?
Я хотела домой.
Я выключила фонарь. Лежала и прислушивалась к каждому шороху. У окна была крохотная шторка – я закрыла, боясь, что кто-то заглянет. Или боясь своего страха от чужого лица или морды за окном. Даже от мысли об этом желудок сжимался. Я решила не вылазить из кровати до приезда дяди Гены.
Было тихо. Волны медленно и едва слышно стелились на берег. Я готовилась пережить ночь. Вспоминала, как бабушка рассказывала: если ночью в лесу кажется, что кричит женщина или ребёнок, скорее всего, это просто лиса. Если слышишь жуткий приглушённый хохот, это филин. Звук тяжёлых шагов – чаще всего просто ёж-топотун. Я представляла животных, гуляющих вокруг этого домика, – надеялась, что им всё равно, есть я здесь или нет. «Никто обо мне не узнает. Никому я здесь не нужна. Можно спать спокойно».
Солнце село, в домике стало совсем темно – страх усиливался.
Одна. Совсем одна. Я пыталась отвлечься, вспоминая, как весь май хохотала на географии с соседом по парте. Как блестяще сыграла на экзамене в музыкальной школе пьесу «Степь» Ференца Листа. Как на школьной дискотеке Сашка залез мне под кофту и провёл ладонью по спине. Как мы с ним впервые решили взяться за руки и запутались пальцами. Как я запорола контрольную по математике (вместо того, чтобы учить билеты, мы с одноклассницей загорали на гаражах все три подготовительных дня).
Я пичкала себя картинками из памяти – приятными и не очень. Напоминала: я туда ещё вернусь. А это просто приключение. Но всё равно плакала: кровать была неудобная, ночной воздух холодный, рядом не было ни друзей, ни бабушки, ни папы, ни какого-никакого дяди Гены.
Вот скрипнула сосна – напрягалась каждая мышца. Вот волна нашла на камень громче обычного – похолодели руки. Вот шелест где-то за стеной, вот скрип кровати, вот треск, щёлк – немели губы и кровь ощутимо отливала от лица.
Не знаю, как мне удалось уснуть.
Снился бабушкин жёлтый дом, снился папа. Снилось, как он отчитывает меня за побег, за выпитый спирт, за то, что убежала к Максу, что позволила поцеловать и села в лодку к дяде Гене. А потом появилась бабушка, подошла вплотную, взяла меня за руку, и вдруг её ноги оторвались от мосточков. Мои тоже. Мы стали подниматься вверх, выше и выше. Выше крыш домов и выше деревьев – я видела блестящее озеро, видела океаны леса. Бабушка держала меня за руку и повторяла: «Посмотри, мир шире. Мир шире, чем наш дом, чем ругань с отцом и идиоты-мальчишки. Мир шире. Он весь твой». Она отпустила мою руку, и я резко полетела вниз. Земля приближалась, я переворачивалась и кувыркалась в потоках воздуха, уже могла разглядеть сухие ветки на крыше дома. И за полметра до крыши проснулась.
Я проснулась в полутьме. Что-то светило мне в глаза, как маленьким красным фонариком. Через крохотную щель в двери пробивался свет. Я встала, подошла, провела пальцами по этому месту и заметила на двери щеколду. В двери были сделаны маленькие ставенки. Я медленно выдохнула, повернула щеколду и нажала на деревяшки. Комнату затопило светом и прохладой – над тёмно-синим чернильным озером появилась краюшка красного солнца. Я замерла и простояла в блаженной улыбке с минуту. «Вот это вид. Мой первый рассвет в жизни».
В лесу – совсем близко – что-то треснуло. Я резко высунула руки, чтобы закрыть ставенки. Руки не слушались, пальцы мешали друг другу. Кое-как, не дыша и мысленно себя ругая за нерасторопность, я закрыла маленькое окошко. Плюхнулась в кровать и спряталась с головой под одеяло. Сердце стучало в висках, пятках, ладонях, животе. Я считала: вдох – раз, два, три, четыре; выдох – раз, два, три, четыре; и по новой.
Сосны в окне у изголовья покрывались золотом. Я снова засыпала.
Как жарко. Я приоткрыла правый глаз и пробежалась по периметру: я всё ещё была в лесной хижине, одна. Жаль.
Нужно было в туалет – ничего похожего на горшок или ночное ведро на видном месте не было. Всё так же укутанная по уши в одеяло, я высунула правую руку и схватила печенье. Заметила, что обломила два ногтя – видимо, когда упала или тащила мешок.
Я ждала, когда отпустит. Подбирала позы, в которых не так сильно хочется в туалет. Позы кончались. Мысленно напевала себе всё, что слышала за последние месяцы на MTV. Что-то у Земфиры[5], «Корней» и Елены Терлеевой («Забери солнце с собою» прогнала раз семь). Идей больше не было – низ живота сильно щекотало изнутри (вот-вот, и всё). Надо было выходить. Я взяла свою сумку, перекинула через плечо, осмотрелась в поиске ножа – заметила алюминиевую ложку. У этой ложки от старости была островатая, стёртая по краям, ручка. Мало похоже на оружие, но больше вариантов не было.
Мои кроссовки всё ещё были сырые. Я достала из вчерашнего мешка резиновые сапоги-болотники дяди Гены – они почти доставали до попы. И вышла из домика.
Медленно, осторожно, крепко сжимая кистью ложку «остриём» вперёд, я обошла постройку в надежде увидеть туалет-пристрой – ничего. Ничего не было видно за стеной густой зелени. Протоптанных тропинок тоже не было. Я отошла за сосну метрах в двух от двери и присела за ней. Попой к озеру, лицом к лесу – мне казалось, в лесу опасностей гораздо больше, чем со стороны воды. Нужно было быть начеку. Поднявшись, я пошла на берег. Горизонт пустой, ничего кроме синей-синей воды и неба. Красиво, но тишина и пустота меня страшно бесили.
Дяди Гены не было. Он обещал вернуться, как закроет гараж и разберётся с Максом или чем-то ещё. Как много ему понадобится на это времени, я не знала.
На солнце страх постепенно отпускал. Покрутившись на пятачке небольшого берега, я решила осмотреть «владения» чуть дальше. Только не заходить в лес – идти прямо по рубежу между озером и тёмным сосновым бором, по камням. И всегда держать ложку наготове – «остриём» от себя.
Я захлопнула дверь хижины, приткнув палкой. Этот принцип в деревне был куда надёжнее, чем ключ. Означал: хозяина нет, и ты не суйся. Всегда работал. Разве что в девяностые, со слов ба, местные воры наплевали на это правило, заползали как к себе домой, уносили кто что мог. Но и тогда деревенские бабки нашли выход. Сговорились между собой и, как уходили в лес, ставили ловушку: эту самую палку под тридцать градусов к двери, а за дверью капкан у порога иль гвоздь острый в ручке дверной, чтобы в ладонь вошёл (ещё и перцем могли посыпать). И вот воры палку в сторону убирали и лезли. Дырявили ладони, резали ноги – бинтовались, хромали. Кто-то к врачу не шёл – прятался, а рана тем временем гноилась, мучила. Мигом тогда деревня узнала, кто по домам шастал. А ворюгам бабки напомнили: палка у двери что-то да значит. Но это там. А здесь?
Я медленно шла по камням и удивлялась месту, в котором оказалась. Огромные валуны выстраивали весь берег, такие же огромные валуны выглядывали из воды в метре, двух, пяти, пятнадцати метрах от берега. Я убрала ложку в задний карман штанов, чтобы успеть схватиться за ветку, если оступлюсь, закатала рукава большого свитера и убрала волосы в хвост. «Хоть бы только не прийти слишком быстро в то же место, откуда вышла. Только бы не обнаружить, что остров (если это остров) совсем крохотный и совсем-совсем ничей». Я слышала про такие на Ладоге. Там даже комары не водились – здесь, к слову, тоже.
Пейзаж особенно не менялся – только берег: где-то шириной в два камня, а в некоторых местах расстилался метров на шесть в ширину. Словно каменный причал или декоративная каменная поляна.
В одном месте я заметила, что лес поредел, и чуть заглянула поглубже за деревья. Землю там так же устилали камни – большие и маленькие, почти все покрытые зелёным и серым мхом. Никаких тебе привычных кустарников. Всё, что выше мха, – сухое. Тут же в паре метров от берега я увидела тёмно-серую каменную стену.
Стена. В лесу.
Словно заброшенная двухэтажка посреди дикого леса. Только без дверей и окон. Стена была такого же цвета, как камни – тёмно-зелёная, мшистая – из массивных плит. Я так и замерла на месте шагах в двадцати от неё, такой громоздкой, – такая маленькая.
Каменоломня, как в бабушкиной деревне? Решила, что работали там такие же суровые мужики, только отшельники. Если это так, то им точно не стоит знать о моём существовании: шестнадцатилетней девчушки из маленькой хибарки. Проломить стену в моё убежище было раз плюнуть. Вскрыть простейший замок – раз плюнуть. Напасть и победить – раз плюнуть. Зачем – а чёрт его знает. В этой Карелии много ли кто мог чего объяснить?
Я встала вплотную к толстой сосне. Смотрела, как свет раскрашивал стену и играл бликами от воды. Я вспомнила про змей – в деревне сейчас они покрыли бы все каменистые поверхности. Лежали бы клубками и грелись. А тут их не было. Поднялся ветер. По привычке я подняла голову вверх – посмотреть, как качаются верхушки высоких сосен.
За стеной кто-то запел. Или завыл. Я быстро присела и зажала себе рот, чтобы не завизжать. Ветер снова зашумел в соснах. Показалось? Я развернулась – мысленно проложила маршрут по пологим камням на рубеже леса и озера и со всей дури бросилась к домику. Первые метров тридцать – не оборачиваясь. Дальше оборачивалась раз в пару секунд – никого, ничего.
Я прыгала с камня на камень, всё так же не забегая в лес и стараясь чуть замирать в прыжке, чтобы приземляться невесомо, неслышно, насколько это было возможно в огромных сапогах.
Добежав до красной железной вышки, я резко свернула, сканируя пространство вокруг. Никого? Или за каждой сосной меня уже кто-то ждал? Мне не хватало воздуха, от страха и разгулявшегося воображения в глазах мутнело. Я схватила палку, приставленную к двери, бросила её в сторону, запрыгнула в дом и потом ещё долго стояла, просто держа дверь за ручку, изо всех сил упираясь ногами в пол. Никто за мной не гнался, никто не пытался открыть дверь. Тут было так же тихо и спокойно, как часом раньше. Я взяла ключ со стола и закрыла дверь на замок. Села на кровать. Задёрнула шторку и прислушалась. Озеро мягко шумело, потрескивали сосны, громко стучало сердце.
Открыла сумку – проверить телефон. Связи не было, батареи осталось процентов двадцать. Выключила. Заметила в сумке бабушкину тетрадь и впервые открыла на самое начало. Надо было отвлечься.
Ну здравствуй, Варя. Надеюсь, эта тетрадь попадёт к тебе вовремя. На этих страницах я буду оставлять крупицы моей памяти. Детство после войны, нашу деревню и деревенские чудеса, смерть близких, жизнь в соседстве с природой. Пугать тебя не хочу, но примирить с жизнью – возможно. Я не писатель: что вспомню, то и запишу. Урывками, заметками. Запутаешься – ты уж прости старую. И пойми меня: страшно, что умру, а все мои истории – вместе со мной. А тут, глядишь, продлю о себе память. И тебе пригожусь.
Зная бабушку, я приготовилась, что это будет тетрадь, пропитанная потом и кровью. Ну, была не была. Я взяла со стола печенье, устроилась поудобнее на кровати и стала читать.
Начну с себя. Я родилась в 1939 году – за полгода до начала Второй мировой войны, за девять месяцев до войны Советов с Финляндией, за два года с лихом до Великой Отечественной войны. Я была старшая из детей. Уже после меня появились остальные братья и сёстры, и нас стало пятеро, шестеро (это уже после всех войн), потом снова пятеро – младший, Толенька, прожил меньше всех. Потом ещё был Петька, но ему тоже короткая жизнь досталась.
Мама кем только не работала, чтобы нас прокормить. Была и конюхом, и прачкой (стирала постельное бельё для рабочих вербованных), и уборщицей, и в колхозе работала за копейки. Успевала нас обстирывать и обшивать. И везде наводила порядок, в какой бы дом, келью или барак нас ни заносило: тут же клеила самые простые обои, устраивала цветы и занавески на окнах, полы были всегда натёрты голиком и песком. Всегда вручную были заготовлены дрова и сено.
В то время женщины совсем о себе не думали: выше всегда стояли мужчины, дети, работа, государство. Жертвовать собой и ставить крест на своих интересах тогда было нормой. Времена такие. Вот и наша мама ничего не знала, кроме труда. Даже в школе не училась – работала нянькой у одной учительницы, так та и выучила её грамоте. После такой “школы“ мама с божьей помощью поступила на курсы медсестёр. Чудо. Билет в лучшую жизнь. Но толку? Работать по специальности не дали – совсем юную, без документов и без вопросов отправили на лесозаготовки. Там они и познакомились с отцом.
Я представляла бабушкину интонацию – так и читала, нараспев. Добавляя её мелодичное «авой-вой».
Отец всю жизнь (до, между и после фронтовых лет) проработал с лесом: валил и сплавлял. Так было нужно государству. А ведь он мог куда больше: был печник, строитель, мебельщик, пилостав, ремонтник обуви, стекольщик. Одним словом, знал и умел сладить со всей мужской (да и не мужской) работой. Мог и корову подоить, и обед сготовить. Мастер на все руки. Иногда даже брал в руки кисти, рисовал – до сих пор на чердаке лежат его портреты Ленина и Сталина, на праздники сочинял стихи экспромтом, играл на гармошке. Пел – конечно, только когда выпивал и в основном о войне. Никогда не забуду, с каким душевным надрывом он заводил: “Над нашим окопом снаряд разорвался. И снова послышались стоны солдат“.
Ему было о чём петь – он участвовал в двух войнах: Финской и Отечественной. Во время второй был ранен в позвоночник, осколок от снаряда так и остался в спине. Мы маленькими детьми часто трогали бугорок – шишку, под которой был осколок. Как вернулся он с войны с этим осколком и больной спиной, так и осенью 45-го года снова ушёл на лесоразработки. Отправили.
Войну и самые тяжёлые годы после мы провели в деревне Ешлозеро – в тридцати с небольшим километрах от той, где живу сейчас. Ешлозеро – место в ту пору было известное. Святая обитель (с четырёхвековой историей, упоминалась в текстах ещё при Иване Грозном), монастырь – центр притяжения верующих. Но, как говорится, до поры до времени. Советская власть уничтожила монастырь как организацию. В 1918 году семь монахов, не желающих покинуть обитель, вывезли в лес и расстреляли. И колокол с колокольни сбросили (мне бабка рассказывала, что четверо местных мужиков, что сбрасывали эту громадину, умерли в тот же год – нельзя так с богом). А дальше на территории монастыря были то летние лагеря, то лесхозпредприятия, то бараки да кельи, где жили мы – простые смертные.
Финскую войну я совсем не помню – как-то пережили. Всё, что происходило в Отечественную, помню урывками. Были мы без отца (если не считать его коротких приездов), без какой бы то ни было мужской помощи, да и без помощи вообще. Наша мама всё-таки была не местная, не с этих краёв – помню, отношение к ней было недобрым. С нами даже молоком не делились.
Весной, как только сходил снег, мама садила Генку на спину, меня брала за руку, и мы шли на клюквенное болото. Там мама разводила костёр, сажала нас рядом, а сама собирала клюкву – вот и поели. За работу в колхозе ей давали немного зерна – всё до зёрнышка шло в еду, мама его варила. По воскресеньям, когда женщины, имевшие коров, пекли что-нибудь, мама давала мне ведро и отправляла за водой на дальний колодец – к домам, где жили получше нашего: “Иди, может, кто-нибудь вынесет колобок“. Иногда везло, и мы делили колобок на всех. Но чаще кто-то из местных женщин подходил ни с чем (ни с колобком, ни с пресной ватрушечкой) и спрашивал: “Мать уже отстряпалась?“ А из чего маме было стряпать, если ни молока, ни муки не было в доме – разве что перетёртый клевер.
Ничего, выжили с божьей помощью. Мы с братом Генкой были самые старшие из детей. На нас ложилось много взрослой работы. Но в чём-то нас и берегли по-особенному. Помню, у нас с ним даже валенки были – правда, одни на двоих. Помню, зима, полно снега и мороз, но дома сидеть не хотелось. Мы бегали за речку к Антоновым: один бежит в валенках, а другой – босиком. Прибежим к ним и сразу на печку – греться. Обратно – другой бежит босиком. Так и носили по очереди.
Я слышала эти истории от бабушки. Кажется, слышала. Вот только в одно ухо влетало (следом заходила новая песня с MTV, или ноты этюда, или образ старшеклассника с дискотеки) – из другого уха мигом вылетало за ненадобностью.
Кукол тогда не было. Отец, как вернулся с войны, смастерил мне куколку из полена – были только голова и туловище. Я на неё тряпочки надевала, платочки – так и играла. Наша келья-дом стояла рядом с маленьким уютным кладбищем, где хоронили монахов, – там я с куклой и устраивала дочки-матери, среди могилок. Сейчас тебе бы дико показалось, а тогда никто от смерти не прятался: ни взрослый, ни ребёнок.
Мячика у нас тоже не было. А хотелось страшно, хоть небольшой. Помню, кто-то из ребятишек пошутил (или правда верил), что мячики выдают на конфетные фантики – надо было накопить 500 фантиков. А где их столько соберёшь, если мы и леденцов-то не видели? Мячик мы в итоге сделали из тряпок – играли им в лапту и кислый круг, на выбывание. Сладкого хотелось очень. Я однажды за кулёк слипшихся карамелек-подушечек (ты сейчас такие и есть не станешь) выпила ковшик браги. Ну и дрянное зелье, я тебе скажу. Но ради горстки конфет я бы и не такое выпила. Была настолько пьяная с этого ковша, что упала со скамейки в нашем бараке. Мама потом “показала“ мне брагу.
Как понимаешь, росли мы без изысков, на подножном корме – ели всё, что было съедобным. Ходили с мешочками по полям, собирали красные головки клевера, и мама их сушила. Затем растирала сухой клевер, смешивала с водой и пекла что-то наподобие колобков. В большом чугуне мама парила крапиву и ботву овощей. Ели всё это с удовольствием и занимали очередь, кому лизать остатки. Весной ходили по картофельным полям и искали прошлогоднюю картошку. Из этой гнилой массы получались съедобные лепёшки.
Хлеба не было – его выдавали только кому-то из рабочих. Когда был сезон дикоросов, мы постоянно пропадали в лесу (так и спасались от голода). Благо лес вокруг монастыря был богат и ягодами, и грибами. В основном рядом с воронками от гранат (последствия войны). Тут же в воронках находили черепа солдат. Мы даже брали их в руки и рассматривали, пока мама не видела.
Воронки от гранат и черепа? Чего?!
А ещё никогда не забуду, как в деревне сдохла лошадь. Хозяева её облили бензином и закопали. А местные женщины ночью разрыли землю и разделили труп лошади между собой. Маме досталась голова, которую она разрубила на куски и хорошенько промыла от бензина (как говорится, голод проймёт, станешь есть, что бог даёт). Потом варила её несколько раз: поедим похлёбку, она соберёт кости в тряпку и снова их варит. Вот так и жили. И выжили, смотри-ка.
Окажись бабушка здесь, на острове, – она давно бы уже организовала свой быт. От первого-второго-третьего блюда на костре до разведки к ближайшей деревне. Глядишь, и охоту бы уже освоила, владея одной ложкой. Но здесь была я. И я сунула руку в пачку с печеньем.
Помню я одну полянку с земляникой. Как же мы её любили, как ждали, когда на этом маленьком солнечном островке посреди леса после морозной зимы и капризной весны появятся первые яркие бусины-ягоды. Слаще любой редкой конфеты.
Место это было километрах в шести от монастыря, совсем близко к Онеге – можно было лесом пройти, можно на лодке по речке через устье. Красная прогретая полянка пряталась среди болот, рядом с военной постройкой. Мы туда с Геной бегали – тайком. Мать строго-настрого запретила там появляться: боялась, что мы полезем внутрь постройки (чёрт его знает, что или кто там остался). Или гранату найдём и дёрнем чеку из любопытства. В этом месте после войны долгое время ничего не убирали. Много “добра“ там было: и каски, и гранаты, и пулемёты видели. Но от несчастья бог нас уберёг.
Там же рядом был маяк. Мы застали его ещё рабочим: светил белым огнём каждые десять секунд – был сам по себе. После войны его редко кто проверял (лет через семь и вовсе забросили). Так что мы регулярно залазили на самый верх против маминого слова. Любознательность и жажда приключений были куда сильней разумной осторожности.
Ползали везде – и по каменной постройке, и по маяку, – ничего нас тогда не пугало. Меня маяк особенно манил. Красный, железный, высота – метров двадцать пять. Виды с него – мама дорогая. Простор и благодать. Наберёшь земляники в кружку, и туда: хочешь – на бескрайнее озеро и камни смотри, хочешь – на верхушки сосен, хочешь – на каменную гору-выступ да колокольню нашего монастыря. Всё – наше. Всё – на детскую радость.
Это потом мы уже подросли, поумнее стали – узнали, что озеро у этого берега коварное. Смерть обосновалась в тех местах – по-другому и не скажешь. Рыбаки топли, деревенские говорили, что русалок там видели. Да и финский солдат там ошивался, уже после войны – с ума сошёл, хозяином того берега себя возомнил. Так и перестали мы ходить в эту сторону. И земляникой не заманишь, и видами на озеро. Всё – года с 55-го я там не была. И не буду, дай бог.
На этих строчках я отложила тетрадь, взяла сумку, сунула ноги в сапоги и вышла из домика на берег. Огляделась по сторонам. Сосны, камни, маяк. Кажется, я стояла ровно на том же месте, которое так неприятно описывала бабушка. Или просто похоже?
Уговорила себя лезть. Заодно углядеть ближайшую деревню или дорогу – топать туда, сесть на автобус, словить попутку, лошадь, украсть велик (всё равно). И ехать домой.
Подошла вплотную. Бетонные плиты основания были высокие – до уровня плеч. Я посмотрела вверх на железные балки: лестница – площадка, лестница – площадка, лестница – площадка. Всё зигзагами. Обошла маяк, в одном месте прямо у основания лежал большой булыжник – я смогла забраться. Поднялась на первые десять ступенек – всё проржавело, всё отзывалось скрипом. Одиннадцатой и двенадцатой ступеней не было – я перескочила через проём и оказалась на площадке-передышке. Так же легко поднялась на следующую.
Я посмотрела на озеро – на линии горизонта так ничего и не появилось. Озеро сразу переходило в небо. Я вспомнила свою одноклассницу: весной она летала с мамой в Италию и рассказывала потом, какое там прекрасное Адриатическое море. С восторгом рассказывала, с чистой радостью. Я же смотрела на озеро и только проговаривала бабушкино «авой-вой» – восторга не было, против меня повсюду была непонятная мне стихия. Повсюду вода и чёрт знает что под ней.
Чем выше, тем сильнее тряслись ноги. Верхняя часть маяка была обнесена рейками, но, к моему несчастью, озеро и высоту сквозь них было хорошо видно. Я ускорилась, чтобы быстрее добраться до одной из промежуточных площадок. Прыгнула на неё – доска подо мной треснула. Раз – и я пробила правой ногой пол, застряла бёдрами в железной основе, нога повисла. Побоявшись тревожить другие доски, с испуга я просто устроилась поудобней и какое-то время осталась сидеть так. Ногу саднило.
Я застряла где-то на уровне третьего этажа. Осмотрелась: сумка на месте, руки целы (только ноготь на среднем пальце обломился под корень), обе ноги сгибались. Схватилась руками за металлические балки, упёрлась левой ногой в железо и аккуратно вытащила ногу сквозь пробоину. Порванные штаны и кровавая коленка смотрелись нормально. Могло быть и хуже. Я поднималась выше, теперь уже никуда не торопясь и серединой стопы чётко наступая на железо под деревянными досками.
На обзорную площадку я забиралась ползком, оставляя красные дорожки от правой коленки. Сидя на корточках, я ничего не видела – по периметру смотровую площадку окружал железный полустенок (примерно по пояс). Встала. Страшно. Мне казалось, маяк вот-вот рухнет в воду. От сильного ветра на высоте глаза слезились. Железные конструкции что-то нашёптывали (думаю, это было «слазь, ссыкушка»). И всё-таки на высоте было очень красиво – по-суровому, по-северному. Я достала фотоаппарат – поставила его на ограждение, прислонив к одной из балок и на всякий случай привязав хлястик. Нажала на таймер, встала на фоне озера и сделала кадр: волосы в стороны и вверх, слёзы от ветра, дурацкая улыбка, полные страха глаза.
Подняла глаза от объектива и за фотоаппаратом вдалеке увидела каменный участок у самого горизонта – будто лес побрили с психу. Правее от него что-то белело – ещё одно крохотное пятно на фоне густого массива изумрудного леса. Я взяла фотоаппарат, чтобы приблизить, и увидела разрушенную колокольню. Всё это вместе напомнило мне картину «Молчание» у Нестерова, была у меня на форзаце учебника по литературе (только проплывающих мимо монахов в чёрных рясах не хватало для более жуткой атмосферы). Что ж, вот он, вид на их Ешлозеро. Вот она я – была именно там, куда бабушка советовала не соваться.
Я смотрела вдаль и тихонько отгрызала оставшиеся длинные ногти – здесь от них никакого толку. Потёрла их о деревяшку ограждения и железную балку, чтобы притупить и сгладить зазубринки, – ногти выглядели отвратительно. Что ж, растить их в Карелии была не лучшая идея.
Я медленно и аккуратно спустилась. Промыла колено в озере и закрылась в домике.
Время тянулось медленно. Я шептала себе под нос: «Меня уже ищут. Папа, бабушка и ещё полдеревни прочёсывают лес в поисках меня и этого алкоголика». Постоянно тёрла подушечками пальцев свои обкусанные ногти и злилась. Рисовала, как я могу умереть: от укуса змеи или комаров, медвежьей лапы или молнии, от обрушения домика во время урагана или встречи с солдатом-отшельником. Наличие стен меня не успокаивало. Мне казалось, хижина выглядит как приманка среди этого сосняка. Пришёл – увидел – забрался внутрь. Кто забрался? Поди угадай.
Хотелось есть – за бабушкину картошку в мундире и кабачковую икру я бы даже на маяк залезла снова. Но вместо этого хрустела печеньем. В желудке от мучного уже тоже хрустело – будто перемалывался песок с клейстером. В горле щекотало.
Я изучала маленький домик сантиметр за сантиметром, рассматривала карты, советские плакаты на стенах, фотографию с двумя молодыми мужиками (кто они – красивые, здоровые, – я не знала), заползала в ящики. Искала хоть какую-то наводку на то, что там делала я. Или зачем это убежище дяде Гене. Ближе к вечеру нашла в домике одну-единственную книгу – потрёпанного «Одинца» Бианки. Мы читали её в школе в седьмом классе. Я хорошо помнила сюжет: молодой охотник ради хвастовства решил убить неуловимого лося, измучился, отчаялся, потерял трёх собак и чуть не потерял ногу, но, когда выпал случай, студент не выстрелил – лось ушёл в море. Мне нравилась эта книга. Мне нравилось, что победил не человек с ружьём. Но конкретно в этот момент от ружья бы я не отказалась. Я повертела книгу в руках и положила на полку. Читать её здесь означало набраться ещё бо́льших страхов.
Часов в восемь я легла спать. На этот раз без вошканий – отрубилась сразу. А уже среди ночи в полной темноте услышала чей-то голос. Ничего не разобрала. А как прислушалась – всё исчезло. Чёрт. Дядя Гена вернулся? Нет, тишина. Через пару минут за стеной зашуршало. Я тихонько притянула к себе свою сумку и достала заострённую ложку, сжала в кулаке и спрятала под одеяло. Закрыла глаза. Сон оказался сильнее страха – я снова уснула. Мне снились маяк, высокая мшистая стена в лесу, горы сухого песочного печенья. А потом я сама приснилась себе: вот так же лежала в хижине на кровати, так же слышала голоса и шорох, а за этим – стук в дверь. В хижину вошёл светловолосый бородатый мужчина лет тридцати. Он был в военной форме. Извинился, что разбудил меня своим шумом. И сказал, что я не понимаю их разговор оттого, что говорят они на финском. А ещё, потому что их, в общем-то, уже и нет на этом свете – только на том. Сказал, что его зовут Онни, с двумя «н», – означает «счастье, удача». Сказал, чтобы чувствовала себя как дома: их земля – моя земля.
Когда я открыла глаза, в комнатушке уже вовсю хозяйничало солнце.
Второе утро в хижине. В туалет не хотелось – в животе всё слиплось в тяжёлое тесто. Я вышла на улицу, умыла лицо холодной озёрной водой и полезла на маяк. Мне казалось, что на открытом пространстве с видом я смогу лучше контролировать ситуацию на этом клочке земли, камней и сосен.
Я снова медленно шла по ступеням, крепко держась руками за железные балки. Заметила, что на одной из балок было чётко нацарапано что-то не по-русски. Местами краска облезла, что не разобрать даже со словарём. Взгляд зацепился за знакомое слово: Onni. Я вспомнила сон и выругалась.
Онни, Онни, Онни – значит «удача». От пятки до колена пролегло шоссе мурашек. Надо было признать, что ночью я видела не просто сон и бессмыслицу. Я поднималась выше и тихонько пела «Ваше благородие, госпожа Удача», вспоминая, как здорово пел её папа, подыгрывая себе на гитаре. Чем выше, тем сильнее ветер, тем громче я выбрасывала строчки: «Перестаньте, черти, клясться на крови. Не везёт мне в смерти – повезёт в любви!».
Оказавшись на самом верху, я увидела в озере чёрную чёрточку. Чёрточка медленно-медленно приближалась в мою сторону. Я достала фотоаппарат и приблизила: это была лодка. В лодке – дядя Гена. Озеро было спокойным – лодка шла уверенно, вот только не в мою сторону. Он бросил лодку в другой части берега и исчез за соснами. Я осталась на маяке и ждала.
Минут через десять дядя Гена появился под маяком. Я услышала знакомый лающий голос:
– Да где тебя растакую черти носят?!
Я перегнулась через перила, крепко держась за железо:
– Меня?
Он поднял голову и радостно замахал своей красной шапкой.
Дядя Гена ловко поднялся по лестнице, будто выучил каждый шаг, каждую проломленную и сгнившую ступень. Будто хоть глаза ему завяжи – всё проскочит. Только бы сам не переломился пополам – такой худой и высокий (бабушка всегда говорила, что он из тех работяг, что в труде совсем забывают есть, а вот выпить спирту для настроеньица – всегда помнят).
– Ну чё, дикарка, это ты доски проломила своими тростинками?
– Сами вы с тростинками. Да, я. – Я старалась держаться с ним сухо.
– Россия Грецию в чемпионате Европы сделала, представляешь? Во дали наши футболисты!
– Да плевать я хотела.
– Чё, забоялась ночью-то одна?
– А то как же не забоялась. Оставили меня одну чёрт знает где и смылись. – Сохранить невозмутимый вид у меня не вышло. – Вы там футбол дома смотрели, а я? Я вообще-то ещё ребёнок! Вы не имели права меня бросать! Вернёмся – берегитесь бабушки. Кочергой всю дурь вашу выбьет! И папа догонит – от вас живого места не останется! Понятно? С меня довольно! Вы безответственный старый болван! Своих детей нет – так ещё и чужих… Всё, где лодка? Отплываем в деревню прямо сейчас!
Он отвернулся, отошёл к ограждению и закурил. Раз, два, три, четыре. Я успела сосчитать до двадцати четырёх, ожидая его ответа.
Дождалась:
– Нет, Варь, мы не отплываем. И я, если честно, ненадолго. Проверить хотел, как ты тут – обжилась или нет.
Я вылупилась. И тихо-тихо продолжила, изо всех сил пытаясь не разреветься от удивления и обиды:
– Дядь Ген, я поплыву с вами.
– Нет.
– Но меня же папа убьёт. Вас тоже убьёт. Ну вы чего?
– Не убьёт. Никто тебя не тронет. Вот только я дела все доделаю и вернёмся. Я тут задачку одну никак не могу решить: жизнь называется. Так надо, поверь мне, ладно?
– Он вас видел?
– Папа-то? Да.
– Он знает, где я?
– Ну он знает, что ты у меня, что приглядываю за тобой.
Я расширила глаза и ноздри и отвернулась в сторону. Я злилась. Я ничего не понимала. Он меня спас или увёз по какой-то неведомой прихоти? Он псих или всё тот же алкоголик с якобы золотыми (по словам бабушки) руками? Спросить его про бабушкину тетрадь, про эти места, или отберёт, как узнает?
– Дядь Ген, мне здесь страшно. Не по мне это всё. Тут ни электричества, ни туалета хотя бы уж деревянного, ни водопровода. Да какой водопровод – и колодца-то нет.
– Ну вода-то есть. Я же оставил – видела, сколько банок в доме? Все с родниковой водой. В прошлые приезды натаскал – тут неподалёку уж больно хороший родник: вода там настоящая, вкусная. А что до остальной ерунды, по мне так: чем проще, тем лучше. Никаких электричеств не надо – природа всё, что действительно человеку нужно, всё даёт. Щедро даёт. Не на что жаловаться.
– Да уж точно! Вы меня одну – одну! – со всей этой природой оставили, одну с вашим лесом. А я не деревенская, мне тут не место. Я от каждого шороха шугаюсь.
– Здесь никого нет. – Он прокашлялся.
– Да что вы?
– Здесь никого нет. А в соседней деревне минус ещё одна девчонка твоего возраста. Тоже утонула рядом с пляжем. И опять никто никого не видел. Только бледное тело у берега рано утром. Что интересно: гематома на ноге, будто держал кто-то. Как думаешь, водяной или маньяк у нас завёлся?
По телу прошла пугливая дрожь, желудок сжался. Как же меня это достало! Меня злила ухмылка дяди Гены, злил его медленный равнодушный выдох сигаретного дыма, эти тощие длинные старые руки, этот забытый богом маяк, тёмный лес и берег, усеянный камнями, эти истории. Я набрала полные лёгкие воздуха и заверещала в сторону зелёной горы:
– Грёбаная Каре-е-е-е-ели-и-и-я-я-я-я! А-а-а-а-а-а-а-а! Бе-е-е-еси-ит!
Дядя Гена подошёл сзади, неожиданно и очень нелепо приобнял меня за плечи:
– Тихо ты. Ну тихо. Midä metsäh kirguat, sen metsy vastua, знаешь? Что в лес крикнешь, тем лес и ответит. Поговорка местная, не слышала, что ли?
– Вы её знали, ту девчонку, которая утонула? Ну или её родителей, бабушек, дедушек?
– Какая разница. Это северные деревни – здесь все свои. И даже ты со своей крикливой башкой и тощими ногами. Не хотелось бы однажды вынимать из воды твоё хрупкое бледно-зелёное тельце. Ну, вразумела?
Он отвернулся. Немного помолчав, монотонно прохрипел:
– Но не видно у реки той края. На исходе лошадиных сил вдруг заржали кони, возражая тем, кто в океане их топил. Кони шли на дно и ржали, ржали. Все на дно покуда не пошли. Вот и всё. А всё-таки мне жаль их – рыжих, не увидевших земли. – И замолк.
Я знала это стихотворение – мы читали его в школе в четвёртом классе. Я тогда долго-долго из-за него плакала: животных как-то всегда охотнее жалела, чем людей. Но вот же старый хрен, умный он, что ли? Не совсем потерянный алкаш? Уж больно умело он вставил эти строки сейчас – хорошо вязалось с водной смертью трёх девчонок. В горле стало сухо.
Мы спустились с маяка молча – я заметно тряслась, слезая следом за ним, переступая ровно по тем же ступеням. Как встали на бетонную плиту, дядя Гена предложил хлебнуть спирту из его фляжки (вот ведь, на поясе с собой нёс: ножичек да спирт свой вонючий). Я согласилась. По телу тут же прошла волна обжигающей горечи – обида и испуг немного отпустили. Дядя Гена сделал большой глоток вслед за мной, дёрнул плечами и грудью и шумно резко выдохнул:
– А, хорошо-о!
– Дядь Ген, спрошу кой-чего.
– Валяй.
– Я вдоль озера дошла до какой-то стены большой. Почти у воды. Тёмно-серое такое, всё во мху. Дом чей или древняя постройка для страшных ритуалов – не знаю уже что думать. Вон в ту сторону если идти. Это что?
– А, испугалась? Это всего-то финские укрепления. Финны же тут всё оккупировали до 1944 года. Это их убежище…
– В смысле оккупировали?
– Так ведь карельский фронт проходил по Онеге. Здесь тоже нашим солдатам территории пришлось возвращать. Не знала?
– Ну я никогда не интересовалась просто. А финны-то что – они вас от немцев защищали? Тут же север, болота – кто сюда пойдёт?
Дядя Гена шлёпнул себя ладонью по лбу. Посмотрел в небо и прошептал:
– Тьфу ты, городская башка. Прости её, господи, – посмотрел мне в глаза, громко выдохнул и, упёршись руками в бёдра, присел на большой валун. Я села на валун напротив.
– Ладно. Рассказываю один раз. А ты наматывай – это тебе не фотографии твои щёлкать, это история. Наша. И твоя тоже. Сложись всё чуть меньше в нашу пользу, тебя бы не было на этом свете. Как дело-то было? Там сначала наши на них попёрли. Зимняя война, слышала такое? В ней ещё твой прадед участвовал. Там СССР атаковал Финляндию и в итоге захватил большой кусок территории себе. Ну и наши соседи остались недовольны. В ночь на 1 июля 1941 года финские войска перешли границу СССР. И нет, не для того, чтобы защищать Карелию от немцев – они заодно с ними были, против нас, получается. Тамошний финский маршал отдал приказ: освободить земли карелов.
Я хотела было перебить, но он, видно, понял:
– От русских освободить, Варь. Против русских не только немцы воевали в Великую Отечественную. Вот финны, например, хотели присоединить себе земли, где есть хоть какие-то финно-угорские народы. Получается, с лета сорок первого на всех направлениях нашего фронта шли бои. Где-то жестокие, кровавые, где-то так – для виду. И если карелам и вепсам приходилось сколько-то легче (они для финнов были свои, родненькие), то русским доставалось.
Я улыбнулась. Было ощущение, что он просто хотел примазаться к чужой войне. Мол, тоже хлебнул. Но дядя Гена расправил мою улыбку одним предложением:
– В нашем регионе четырнадцать концлагерей было. В Петрозаводске – шесть. Почти весь город обнесли колючей проволокой. Простых мирных жителей – не солдат, Варь, – избивали резиновыми плётками и ивовыми прутьями по голому телу. И неважно, кто перед ними – ребёнок, старуха, девушка или молодой пацан. Это вообще у них самое любимое было – порка. Пороли до потери сознания. Могли попроще: лишить скудного пайка на три дня, бросить в карцер. Даже кого не трогали (хотя не уверен, что такие были), тем тоже досталось. Про эксперименты, газовые камеры и жуткие пытки, как у немцев над евреями, – про это я тебе не скажу, не знаю. Вроде не было. Но люди умирали собственной смертью: от кори, тифа, куриной слепоты, голода, цинги да и просто расстройства желудка. По утрам по лагерю ехала телега – собирала тех, кто помер за ночь сам по себе.
Я спросила про цингу. Слово было знакомое, но я никогда не интересовалась значением. Сказал, недостаток витаминов, а оттого и сыпь, и кровотечения, и выпадают зубы из лунок, и кожа слазит. Я представила это на себе и тут же рукой стряхнула (будто паука пыталась убрать с лица).
– Тьфу ты, Варька, не об этом же хотел. Расстреливали безо всяких прелюдий – тех, кто криво сидел, кто недостаточно громко поздоровался. К нам в деревню уже после войны перебралась одна женщина – тоже лагерь прошла. Так рассказывала, как проникла за ограждения, чтобы достать хоть что-то съедобное детям. А её показательно раздели и избили на глазах у лагеря (на глазах детей) – она неделю ходить не могла, лежала да ползала. Кто подходил близко к изгороди, им стреляли в ноги. Кто пытался убежать (за той же едой сбегать), чаще сразу получал пулю в голову. Про мальчишку ещё рассказывали в одной передаче – расстреляли и оставили висеть вниз головой на колючей изгороди для устрашения других. Кого-то хоронили живьём. Ничего сверхъестественного – всё как в любую войну: так же гадко, мерзко и жутко.
Он остановился, поковырял сапогом мелкий камешек. Тут надавил, там надавил – камешек выскочил. Дядя Гена продолжил:
– Но у нас в деревне таких страхов не было. Финны были, выгоняли местных из их домов – селились сами. Бои шли совсем рядом с нашей деревней. Везде – и на побережье Онеги, куда ты с папкой ещё в прошлый год загорать бегала. Но в целом детство как детство. Если взрослые разговоры не слушать (а мы тогда разве слушали, разве понимали чего?), то вполне себе терпимо. А в сорок четвёртом, в июне, наши бронекатера подошли к берегу. К вот этому берегу. Вот прямо сюда почти. Получили приказ очистить укрепления от финнов – вот эти самые строения в лесу, которых ты испугалась, – и выйти на Петрозаводск. Пушки, пулемёты, залпы «катюш» – солдаты пёрли через колючую проволоку, через мины. К укреплениям. Столько лет прошло, стены до сих пор стоят целёхонькие, помнят, как финские солдаты «встречали» наших, как руки, ноги, бошки летели туда-сюда. Ну и собственно, к августу сорок четвёртого финнов отбросили уже к довоенной границе. А в конце сентября все боевые действия на карельской земле закончились. Это, получается, три года войны, которая нам всем до сих пор тут ёкается.
Я сморщилась. Меня будто головой в помои окунули.
– Неприятно всё это. Зря вы мне рассказали. Я как, по-вашему, теперь ходить здесь должна, на берегу нашем загорать, в лес заглядывать – теперь про трупы думать буду, про бошки эти. Про финнов в укреплениях.
– Эка чё, посмотри. Это ж история. А историю не бояться надо, а знать – повторяется, зараза, по тем же законам.
– Такое не повторяется.
– Ну поживи с моё – потом и болтай.
Я опустила голову. Мне стало стыдно. Всегда с охотой слушала бабушкино «В мире карельских животных» (а ещё молний, шершней, ураганов и озёр), а про войну ни разу не спросила. Да и мыслей таких не возникало. Одно дело Сталинград, Курская дуга, Москва. А Карелия? На кой чёрт она кому-то? Про финнов и подавно не думала. А как же дружба народов Севера? Куда тут воевать – такой климат? Тут держаться вместе надо. Теперь же получалось, что бои шли рядом с бабушкиной деревней. Ещё и концлагеря эти.
– Дядь Ген, можно вопрос? Вы всё это помните? Вы же с бабушкой совсем крохотные были.
– Конечно, крохотные. Из того, что хорошо помню, – только голод. Постоянный. Были чуть постарше – разговоры со взрослыми о войне тоже не вели. Не принято было. Выжили, и ладно. А вникать я стал уже позднее, когда отец умер. Ну, повесился то есть.
– Чего?
– Того.
– Как повесился?
– Вот так, Варь.
Оказалось, моему прадеду государство в наградах отказало. Он в боях участвовал, столько смерти видел, столько раз смерть обманул. А тут – раз! – и будто не было в этом смысла, будто вообще всего этого не было. По крайней мере, какие-то важные люди в правительстве заартачились: мол, выжил, и слава богу, домой вернулся всего с одним ранением – красавчик. Какие ещё награды? Оказалось, прадед этого не выдержал. Повесился в бане. А важные люди в правительстве только лет через двадцать передумали: пришли и бумаги, и награды, и побрякушки, чтобы на китель вешать. А кому они уже нужны?
Этого я не знала. Всегда думала, что их отец, мой прадед, умер или от боевых ран, или просто потому, что мужики живут мало.
– Дядь Ген, погодите, ещё. Я когда по берегу утром бродила, слышала, как там кто-то пел у этих укреплений. Ну вроде пел. Ни слова не поняла только.
– Ни слова? Ну так, значит, не человеческую речь слышала. Нет здесь никого, Варь. Я много лет сюда плаваю. Никого. Только моё это место. Волны здесь бьются о камни, сосны трещат, болота хлюпают. А люди здесь не говорят. И не существуют. Сейчас только мы здесь с тобой на много километров кругом. Есть хочешь?
Я жалобно скривила лицо и кивнула. К этому моменту, как любила говорить бабушка, пупок уже прилип к позвоночнику (меня всегда смешило, как эту фразу говорила именно моя пышечка-бабуля). Второй день я ни черта не ела, кроме печенья. А от него уже воротило в животе и щекотало в горле.
Дядя Гена пошёл в домик – я за ним. Сразу за дверью он спустился на четвереньки и поддел пальцем что-то на полу – только сейчас я заметила круглую ручку. Он поднял дверь – я вытаращила глаза: под ногами всё это время был обычный подпол. Только места там было куда больше, чем в домике, – полноценная гостиная, вымощенная большими камнями. Ряды деревянных ящиков и полки вдоль стен. Банки, банки, банки, эмалированные вёдра. Там было холоднее – я тут же покрылась мурашками.
– Чё, не видела этот вход? Глаза-то разувать надо, Варвара.
– Не видела. Это всё еда?
– Да, надолго хватит. Mez’ ei voi olda sömäta[6].
– Чего?
– Человек не может без еды, значит. Забываю иногда, что ты неучёная совсем. В общем, смотри – тут есть где разгуляться. Коснись чего – надолго хватит. Я таскал потихоньку, разделил запасы: что-то дома, что-то здесь.
Дальше он снова заговорил про концлагеря и голод. Про то, что быть голодным – чуть ли не самое страшное на свете. Рассказал, что друг у него был – Микой (как в бабушкином дневнике, опять). Он вместе с братьями, сёстрами и матерью попал в концлагерь в Ильинском. И так смачно про свой голод в тамошнем бараке рассказывал, что у всех вокруг живот сводило. Рассказывал Микой, как съели всю траву на территории, всех собак, кошек и даже змей, которые заползали под изгородь. Как на его глазах умерли от голода брат и две сестрёнки-близняшки (грудные были, а молока не было – мать им давала тряпочку жевать, в которую заворачивала кусочки гнилой колбасы или рыбные кости). Рассказывал, как мать с ума сходила от того, что не смогла прокормить детей, от того, что финны одним утром нашли их под кроватью (уже мёртвых), отобрали и увезли на телеге к одной из ям. Рассказывал, как в один день мать от душевной боли с ума сошла окончательно – умерла следом. До освобождения из лагеря дожил только сам Микой и ещё один братик – их закинули в разные детские дома. Где брат – никто так и не знает, а вот Микоя усыновили почти сразу после войны, привезли в Ешлозеро. Тогда и познакомились.
Дядя Гена говорил чуть слышно, сильно втягивая сигарету, напрягая губы и подбородок. Ему было гадко, он злился.
– Дядь Ген, а зачем вы все эти продукты сюда таскали? Зачем вам этот домик в лесу? Нельзя было построить где поспокойнее, поближе?
– Тогда бы и другие туда попёрлись. Туристы всякие. А оно мне надо? Нет. Я людей не очень-то люблю. А место шикарное. Не лучший у него год настал, но это мы ещё поправим. Ты чего хочешь? Может, суп сварганить? Или, может, варенья хочешь, тушёнки, огурцов солёных?
– Всё хочу.
– Слышала про мясо по-петровски? Это наше, местное блюдо. Берёшь тушёнку, картофель, лук, морковь, сливочное масло, сухие грибы. Томишь два часа в котелке, и на тебе – нежнейший деликатес. На вон котелок – помой. И за перекусом приходи. Хоть морковку погрызи пока.
– А можно вопрос? Это вы на меня в обиде за банку огурцов и письмо? Проучить решили, да?
– Нет. Котелок помой.
Дядя Гена взял плетёную корзинку и нырнул в ящики с овощами. Я повернула голову направо и увидела полку с пачкой сливочного масла, коробками овсянки, гречки, риса. Я расплылась в улыбке («Прощай, печенье, никогда тебя больше есть не стану»). Рядом со всем этим добром лежало несколько ножей. Я тихонько свистнула один и поспешила наверх (решила сунуть его в сумку – вместо остроконечной ложки).
И пошла мыть котелок. Как бабушка учила, когда мне было ещё лет пять, и я с любопытством ныряла во все деревенские заботы: набирала песка со дна озера и тёрла этой мягкой пастой стенки. Приятного теперь было мало – я терпеть не могла ощущение застывшего жира на руках. Но я тёрла, не жалея подушечки пальцев, – хотелось быстрее отдать котелок дяде Гене. И поесть.
Пока натирала, он уже развёл костёр – рядом с основанием маяка. И теперь чистил картошку, лук и морковь и рубил всё на крупные куски. Затем он мастерски открыл тушёнку. Ни сказав ни слова, лишь показывая мне пальцами, где и что. Вон кромка у консервной банки. Потёр банку о камень – примерно за минуту кромка подстёрлась. Вон появились трещины, он сдавил банку по краям, и крышка сама слетела. Вуаля – тушёнка открыта!
Он поставил миски с овощами, сушёными грибами и банку тушёнки на землю. Соорудил из железных прутьев, которые тоже, оказывается, были в подполе, букву «П», повесил котелок и сел рядом с огнём – на камень.
Я всё на его палец смотрела – обрубышек. Спросить или нет? Бабушка говорила, что это из-за баловства с пиротехникой, но какой ещё пиротехникой? Теперь, после рассказов о войне, я представляла его подростком, ползающим по воронкам в поисках забытых гранат и брошенных пуль. Кидающим всю эту дрянь в костёр ради баловства и выпендрёжа перед сверстниками. Спросила. Оказалось, ошиблась. Оказалось, это он самодельные взрывные устройства собирал на продажу рыбакам – те рыбу глушили в озере. Собирал, собирал да дособирался: одно из устройств шарахнуло раньше времени – благо, не в руке, не слишком близко. На земле лежало, только один осколок отлетел прямо в палец. Дядя Гена подытожил: «Раз так сложилось, значит, не нужен мне был». Я была рада, что без лишних подробностей – не перебил аппетит.
– Чуешь, чуешь запах, а? Понравится – будешь себе готовить. Тут сейчас можно за картошку с морковью не переживать. Крыс нет, никого нет.
– А можно вопрос?
– Ну.
– Комаров здесь тоже нет. И ни одной змеи не видела. Хотя камней море – в деревне бы они давно всё заняли.
– Боишься их?
– Да.
– Они тебя тоже. Помни об этом, когда вернёмся в деревню. Греться-то вылезут, но на человека просто так не полезут. Наоборот, как почувствуют вибрацию, шаги по земле – так и отползут. Ну разве что на болотистой земле не отползут: нет вибраций, не чувствуют, что рядом кто-то есть.
– А на папу, когда он на берёзе антенну вешал, кто залез?
– Так это Мишка сам, дурья башка, решил дупло исследовать. А там змея отдыхала. Но ведь и то не укусила. Напугала, по нему полезла, руку обхватила, но не укусила.
– А если психанёт и нападёт?
– Это змея, не человек.
– И чего?
– И того. У неё древние инстинкты выживания, с человеческой злобой или психом ничего общего. Змея нападает на человека, только когда обороняется. Гадюке так вообще нет смысла первой атаковать кого-то крупного. Жизнью своей рисковать. Яд – её ценный ресурс, нужен для охоты. Бережёт его. Это мне ещё Микой рассказывал. Друг-то мой. В его концлагере финны так развлекались: детей в круг посадят и тычут каждому по очереди в лицо змеёй на палке. Кто шевельнётся, тому ещё десять раз. Так Микой и сообразил, что если резких движений не делать, то и змея укусит очень навряд ли. Главное, сиди себе смирно. А махнёшь рукой, головой дёрнешь – цапнет. Вот понаблюдала бы – заметила, что при обороне гадюка чаще просто выпады с закрытой пастью делает. Пугает. Ну язык ещё может показать, и всё.
Опять этот Микой – спрашивать я не решалась. Про бабушкин дневник говорить тоже. Всё-таки без спроса утащила.
– Да даже это противно, язык этот.
– Он у неё вместо носа, ароматы им улавливает. Так уж природа создала. Твой нос с большими ноздрями ей тоже наверняка не понравится.
– Да блин, дядь Ген, а если всё-таки укусит? Бывают же случаи.
– Укусит так укусит. Вон укусила же… – Он прокашлялся (продолжать не захотел, скрывал что-то). – Наши гадюки не опасные, Варь. У них не то чтобы очень смертельные дозы. Противоядие в местных больницах есть (ну почти во всех). Доберёшься в больницу за сутки – не пострадаешь. Рука два дня поболит (ну три-четыре), и всё. Меня кусали – я не раз это проходил. И вон живее живых.
– Так здесь, вот конкретно здесь, они есть?
– Здесь нет. Раньше были. В укреплении всегда их было полно. Внутри мокро и темно, снаружи можно хорошо прогреться на солнце – то, что им и нужно. Десятками раньше их насчитывали в том месте. А сейчас нет. Здесь вообще зверей последнее время не видно. Будто ушли все куда-то.
– К нам в деревню?
– Видимо. Уходят от чего-то.
– От чего?
– Ну ты тарахтелка. А я почём знаю? Ты про Тунгусский метеорит слыхала?
– Ага.
– Что ага? Чего слышала?
– Ну что упал где-то в Сибири много лет назад.
– Упал, ну. Лет сто назад. И бахнул взрыв, как от бомбы. Звук слышали аж за тысячу километров. Взрывная волна, море леса в лёжку, пожары. А ведь животные всё знали, всё чуяли заранее. И смотри, как интересно: покинули эти места за две недели до взрыва. Может, и у нас в этом карельском лесу чего-то чуют и уходят на безопасное расстояние: змеи – в нашу деревню, медведи – в лес по соседству, лисы – за ними, волки – на полуостров за холмом. Я нынче передачу смотрел как раз про этот метеорит в Сибири. Говорили, что кому-то из местных провидцев сны особые снились. Мол, на Землю в том месте сойдёт бог огня. Кто-то поверил – перекочевал подальше и спасся. Кто-то не поверил – сгинул. Как тебе такое?
– А здесь у вас есть кто из провидцев? Прояснить бы. А то ерунда какая-то получается: вы меня привезли туда, откуда всё живое уходит.
– Я привёз тебя туда, где нет змей. Про Сибирь просто так наболтал – к слову пришлось. Нет змей, нет медведей, запомнила?
– Да запомнила, запомнила.
Я отправилась в подполье за морковью на перекус – взяла три штуки. Дальше мы долго сидели молча. Я несколько раз бегала к сундуку за одёжкой (то за тужуркой, то за шапкой), дядя Гена от свитера отмахнулся – уже привык выживать со своим нулевым содержанием жира в организме.
Ели тоже молча. Если не считать причмокиваний, хлюпаний и швырканий, с которыми ел дядя Гена. Что-что, а это высокое старое тощее тело умело есть с удовольствием и смаком.
После горячей жирной наваристой похлёбки у меня закрутило живот. Внутри всё заворчало, забурлило – даже дядя Гена услышал.
– А, вона чё. Вот что значит еда на свежем воздухе – организм работает с ней чётко. – Он посмеялся и проводил меня до холмика метрах в двадцати от хижины. Там за валуном и соснами стоял ну точно трон – деревянное кресло-скворечник под деревянным навесом, накрытым плёнкой. Дядя Гена указал мне кистью на рулон бумаги (под самым «потолком») и ушёл на берег.
Пожалуй, это был единственный момент на этом краю света, когда я обрадовалась, что меня оставили одну. Дело пошло быстро, звонко, легко. Когда вернулась, дядя Гена снова курил – довольный, спокойный, расслабленный. Дым поднимался вверх, заслоняя загорелое лицо. Сморщенная кожа на месте щёк проваливалась внутрь, как в яму, при каждом вдохе.
– Дядь Ген, слушайте, а всё-таки, может, я могу поплыть сегодня с вами обратно?
– Нет.
– Но что я здесь делаю? Скажите, в конце концов.
– Сторожишь мою хижину.
– От кого?
– Оттого, кто пострашнее медведей и змей.
– Ну спасибо. Вот теперь, оставив меня с этой информацией, самое время вам и валить. Отлично! Просто супер!
– Варвар, если боишься чего живого – нет его здесь. Одна ты будешь. Не пищи. – Он посмотрел немного с презрением. – А если страшно, сиди в доме, закройся. Для туалета ведро какое приспособь. Еды тебе хватит – котелок с собой забери внутрь. А завтра приплыву снова. Даю установку: не умереть со страху до завтра, ладно?
– Ладно. Можно вас приобнять? Дело не в вас, не думайте даже, я просто по человеческому теплу соскучилась.
– Тебе это точно надо? – Он немного скривился.
– Надо.
Он опустил руки по швам, я прижалась к нему и приобняла. Через пару секунд он похлопал меня по спине – хотя бы так. И ушёл в лес. А я полезла на маяк, чтобы смотреть, как он уплывает. И плакать – мне опять стало очень себя жаль. Ну неужели меня никто не ищет?
Дверь на ключ. Вёдра с водой на порог (как препятствие для того, кто пострашнее медведей, да и просто для успокоения души), нож на столик у кровати, острая ложка под подушку. Я залезла под одеяло с бабушкиным дневником и фонарём (не хотела, чтобы «кто-то не знаю кто» увидел свет в окошке хижины). И принялась читать.
Монастырь, где мы жили, стоял в живописном месте. В прошедшем времени. Так как деревни Ешлозеро больше нет. Как сейчас помню, добротные бревенчатые дома – больше двухэтажные, по четыре окна на фасаде. С дворами и сеновалами – по обе стороны реки. Почти в каждом дворе были качели: у кого – доска на цепях, у кого – огромные, из брёвен и полубрёвен, такие, что быка на сидушке могли выдержать. А дети залезали чуть ли не впятером и летали выше крыш. Помню родник за два километра от нашего дома. Мы ходили к нему за водой на чай. Вода в нём была вкусная, настоящая – сейчас даже в колодцах не такая.
На той же стороне жила баба Анна, папина мачеха. Баба Анна, как фокусник, пекла блины, очень тонкие, на большой сковороде. Наливала поварёшкой жидкое тесто, а как подрумянится – подкидывала, блин переворачивался в воздухе и приземлялся ровно туда, откуда взлетел. Затем, ещё немного подержав сковороду перед огнём русской печки, одним движением руки мгновенно снимала блин. На столе росла стопка больших (как нонешние ваши пиццы), но тонких-тонких блинов, и мы тут же их лопали – со сметаной из глиняного горшка. Сейчас уже никто такое чудо не печёт, не умеют.
Непростая женщина была эта баба Анна – спорить с ней было нельзя, только соглашаться со всем, что ни скажет. А уж повелела что – делай. Иначе могла и кочергой огреть и взрослого, и ребёнка.
Много раз слышала я от местных ребятишек, что, мол, ведьма она. Ведунья. Говорили, что и привороты делала, и даже заговоры. Верить в это или нет – смотри сама. Тогда ведьм больше уважали, чем боялись, – заместо врачей были: и в травах разбирались, и в приметах, и в нужных словечках в точном порядке. На каждой свадьбе и похоронах были почётными гостями – нойдами их звали (нойд или нойда – колдун или колдунья по-вепсски). Они же находили заблудившихся в лесу – и людей, и домашний скот, помогали выбрать место для постройки дома, снимали порчу.
Хотя, конечно, не все такими были – были и лютые, злые. Отшельницы. Говорили: чем от большего откажется, тем ведунья больше дикой силы получит. От отца с матерью, от детей, от веры в Бога, от дома своего в деревне. Потому-то самые сильные ведьмы в ту пору жили глубоко в лесу.
А ещё поговаривали, что за каждой ведьмой стоял обряд инициации. Чтобы старая ведьма свою силу молодой передала. Пожадничает, оставит себе хотя бы малость – так ждёт её мучительная смерть. Духи скрутят её тело да станут колышки в него вколачивать – медленно, упиваясь стонами и криками. Не пожадничает старая ведьма, отдаст свою силу – умрёт спокойно. А что до молодой, то шла она в натопленную баню, дожидалась огромную жабу или гадину, залезала ей в пасть, вылезала через задний проход и следом выпивала стакан слюны, что оставила для неё старая ведунья. Насколько удавалось ей преодолеть свой страх и брезгливость, настолько она и вознаграждалась новой силой. Силой повелевать духами природных стихий и даже нечистью. Вот кто бы рассказал, правда или нет.
Баба Анна такого не рассказывала. Она вообще мало чего говорила, скрытная была. Да и было чего скрывать (помимо тайных знаний). Говорили, любовь у неё была вне брака. Ей тогда сорок лет было. Полюбила она одного вербованного, он её тоже. Встречались тайно. И не год, не два, а десять лет – даже по ночам она к нему сбегала (много кто из деревенских видел, да мужу, моему деду, не рассказывал). Но вот вербованному судьба дала карты в руки – выделили ему хорошее место в бараке, повысили в леспромхозе. Он и женился на молодой – он детей хотел, а бабе Анне какие дети в пятьдесят лет да при живом муже?
Вербованный с новой женой какое-то время мыкались (в деревне говорили, не ту бабу он выбрал – красивую, но не дородную). Да в итоге они сына из детского дома взяли – ездили на телеге километров за пятьдесят от нас. Взяли уже взрослого – решили, нечего «баловаться», когда столько детей от войны пострадало, в концлагерях последнюю надежду оставило. Взяли парнишку Микоя – доброго, весёлого. И зажили славно.
А наша баба Анна стареть стала, обабилась, обозлилась. Кто знал про её любовь, говорили: проклянёт парнишку, недолго он проживёт. А он, как ей назло, с нами сдружился – со мной да с Генкой. Хоть и старше был – с нами бегал к ней на блины, вертелся перед её носом. Красавец Микой, любимец местных девок – едва до шестнадцати дожил. Плохо кончил: утоп у нас на глазах.
Мы тогда взяли чью-то лодку. Я, брат Генка и ещё двое с нами. И поплыли к старому маяку. На наше место…
Опять Микой. Я проскочила знакомую часть текста – в районе рёбер, локтей и затылка защекотало, я дёрнулась всем телом. Фу ты! Ну и жизнь ему досталась – несправедливая. Война, голод, концлагерь с извергами, смерть близких прямо на глазах, детдом. И умереть в шестнадцать. Я решила, что было бы славно, если после жизни наступала другая жизнь. Хорошо бы ему за все эти мучения переродиться свободным ястребом. Или большим и сытым китом. Уж если по справедливости.
Одно хорошо в этой истории: отец его (приёмный который) утоп чуть раньше, смерть сына – горячо любимого, долгожданного – уже не застал. Отца Микоя звали Лагута. Он на пару с товарищем – тоже вербованным – поплыл через озеро на лодке.
А вот оно, бабушкино «хорошо». И опять эти вербованные. Хоть бы объяснила, кто такие.
Отплыли они от нашего маяка – там на глубине раньше рыбное место было хорошее. Лодка была деревянная. Хозяин, видно, плохо о ней заботился, плохо просмолил или на воду редко ставил – в лодку через трещины сочилась вода. И только они отплыли, лодка пошла ко дну. Друг Лагуты – в воду и к берегу. А сам Лагута плюхнулся в воду, а плыть не сумел. Это нам потом баба Анна рассказала, что он не умел плавать, вот только не говорил никому – негоже это для деревенского мужика, боялся, что засмеют. Лагута утонул, а друг его выбрался на берег. Лагуту потом долго искали баграми и цепями. А через несколько недель мы с ребятами пошли в наше место к маяку и прямо у берега увидели голову, торчащую из воды, – видно, волной его прибило. Побежали в деревню – позвали мужиков, они тело достали, положили на мох, а он весь страшный-страшный, тело и голова распухли от воды, кожа вся в чёрных головастиках.
Вот ещё какую историю вспомнила. Рядом с нашей кельей, справа, стоял одноэтажный деревянный барак. Там девушки жили.
Ну давай, бабуля, удивляй.
Помню, заболела одна – кашель лютый, жар. Потом ещё две. Мама нам сразу наказала: обходить барак стороной, чтобы хворь не подхватить. Болеть раньше было куда опасней – врача не дождёшься. А даже если дождёшься, то лекарств не найдёшь. Организмы после войны и голода у всех ослабшие были – боролись плохо, умирали часто. Мы барак обходили, маму слушались, а там тем временем человек двадцать заболело. И смотри, вызвали знахарку (может, ведьму) из соседней деревни – она с девушками в лес ушла. Поговаривали, что у неё у лесной реки баня стояла. И, мол, был такой ритуал: чтобы болезнь прогнать, баню надо было растопить особыми дровами – из поваленных ураганом или молнией деревьев. А воду подготовить обязательно грозовую. Увела знахарка больных девушек, а через день здоровыми привела. Спелыми, круглыми, румяными яблочками – одна краше другой. Но сколько мы ни спрашивали, ничего они нам не рассказали, что там в бане происходило. Да и вообще, молчаливей прежнего стали – всё сами с собой шушукались и переглядывались.
Помню, среди них была красавица с длинными толстыми косами, звали её Нина. Жизнь её закончилась трагично: повесилась она на скотном дворе – забеременела, как оказалось. И вот играли мы с ребятами на сене, делали лазы-проходы, да и увидели её – висящую на верёвке.
Вот оно, Варь, моё детство какое, вот они мои люди, мои смерти, мои места. Лет пять назад мы ездили туда с братцем Генкой. К нашей деревне, к монастырю. Пробрались по болотистой топи, увидели остовы домов без крыш, речку без мостов и родные овраги с холмами прямо перед лесом. И наш дом на другой стороне реки. Я прошла по мелководью и зашла внутрь. Нашла конфорку для утюга и взяла её с собой как память (на чердаке сейчас лежит среди другого богатства). А через пару месяцев узнала, что остатки нашей деревни рыбаки сожгли – в отместку тем, кто их мост разрушил. И осталось только пепелище, а сейчас и оно заросло травой и деревьями. И вся моя история, всё детство – теперь только на этой бумаге.
А монастырь стоит ещё. Издалека видать белые с красным очертания древних строений. Внутри, конечно, одни развалины, крыша местами пообрушилась, колокольня так и без колокола, пустая – вместо него там берёза разрослась. Арка входа вся в трещинах. А у бывшего алтаря всё ещё стоят иконы, представляешь? Кто-то ставит свечи. И светло от этого, и жутко.
Говорят, сейчас в той стороне планируют экопосёлок строить: каменные коттеджи, своя ферма на берегу реки, парк до озера. Да думаю, ничего у них не выйдет – гиблое место. И расправы над церковью, и война, и смерть повсюду.
Я закрыла тетрадь, выключила фонарь и почти сразу уснула – ни размышлений, ни лишних тревог. Ко всему привыкается. Даже к смертям (поблизости) и ведьмам (описанным на бумаге).
Приснились финские укрепления (странно, что не ведьмы да не головы в пиявках). Финские солдаты жгли рядом с укреплениями большой костёр. И много их там было. Онни, который мне уже снился, тоже там был. Почти все молчали. Глаза у всех стеклянные, пустые. Солдаты передавали друг другу фляжку – тишину прерывали громкие глотки и короткие фразы. И в каждой фразе – всё какое-то слово на «М». «Мрето», «мерийё», «мрийто» – непонятно. Вдруг из укрепления вылез ещё один, тащил большую сеть. Тут же кто-то из солдат провёл по горлу большим пальцем, будто в знак расправы над кем-то, поднялся гогот. И я проснулась – поймала взглядом нож на столике у кровати, расслабленно выдохнула и уснула снова.
Третий день в хижине. С утренним светом смывается всё, что подумалось и привиделось накануне. Как минимум добрая половина страхов уже не кажется серьёзной. И на том спасибо. Новым утром я уже не думала ни про девчонок в воде, ни про ведьм из тетради, ни про финнов.
Лежала на кровати и рассматривала мелкие искры-пылинки, зависшие в воздухе. Играла солнечным зайцем, отскочившим от часов на стену. Через ставенки в двери пробивался свет. Я встала с кровати, сделала простецкую зарядку, подошла к деревянному окошку, опустила щеколду и нажала. Всё-таки что-то в этом было: просыпаться с видом на озеро – я радостно промычала первые два такта «Утра» Эдварда Грига (си соль# фа# ми фа# соль#, си соль# фа# ми, фа# соль# фа# соль#).
«Ну что? Привет, моё озеро, привет, моё небо и мой маяк! Как ваша ночка? Вам-то небось финны не снятся? А? Сегодня мы с вами начнём жить по-другому, по-нормальному, по моим человечьим правилам. А что человека отличает от дикаря? Привычка умываться и завтракать, как только встал».
Я вспомнила про пустую пластиковую бутылку, которую видела в хижине под столом – срезала дно, перевернула, привязала к сосне. Налила воды. Теперь можно было умываться, чуть откручивая крышку – под тонкими водопадами.
Достала из погреба котелок с похлёбкой – вывалила на тарелку, отнесла её на большой плоский камень под солнце. Греться.
«Ну что, Варвара Михайловна, пора признать: ты уже не городская. И нет смысла строить из себя леди: носить этот неудобный лифчик. Дыши полной грудью. Переживёшь? Переживёшь». Я сняла лифчик (тот самый, бежевый, с кружевной салатовой оборкой и салатовой бусинкой между чашечек – ну куда он здесь?) и надела рубаху-размахайку. Прошуршала по ящикам и тумбам – нашла молоток и гвозди. Прибила длинный гвоздь к сосне, которая стояла по соседству с умывальником. Принесла из сундука полотенце и повесила.
В деревне в этот день была баня. А у меня нет. Я слышала, что баню можно устроить на природе, но без дяди Гены я бы точно не рискнула – всё бы сожгла к чёртовой матери и сама бы угорела. Запустив руки в волосы ближе к корням, я поняла, что мыться всё-таки надо.
Потрогала воду в озере – холодная, ничего нового. Сходила в домик за мылом и рубахами (вместо полотенца). Положила всё это на бетонное подножие маяка и поднялась на несколько ступеней вверх, чтобы посмотреть, точно ли никого нет поблизости. Я была одна. С трёх сторон – спокойное синее озеро, с четвёртой – тёмный и, кажется, совсем пустой сосновый бор.
«Ну, внимание, я хочу помыться. Я девочка, я не хочу себя чувствовать как охотник после недельного похода. Я хочу нормально пахнуть, я хочу расчесать волосы без пренебрежения. Мне будет очень-очень холодно. Но минуту я выдержу. Возможно, буду визжать». Я пыталась себя уговорить зайти глубже. Стояла по щиколотку в воде и пару минут просто привыкала к мурашкам, которые, казалось, ползают прямо по костям.
Я сняла рубашку и штаны, положила на камень и вошла глубже. Опустила голову в воду – перестала дышать. Очень быстро натёрла голову мылом. Снова опустила в воду. Подняла. Опустила. Подняла. Опустила. Пена расходилась кругами в разные стороны, а я всё так и не дышала. Резко опустила всю копну вместе с макушкой под воду, повертела, так же резко вздёрнула и выскочила на камень. Провела руками по волосам – они скрипели. Я рванула к своим вещам. Две рубашки – на голову вместо полотенца, другую рубашку и штаны – на себя.
«Другое дело! А то ходила как чёрт-те чё».
Ветер был тёплый – волосы сохли быстро. На момент я поймала себя на мысли, что здесь, в этой глуши, очень даже неплохо. Почему бы и не спрятаться, пока деревня разбирается со всеми напастями.
Я умылась. Поела, сидя на прогретом камне. Надела свои кроссовки – сколько бы сапоги ни были безопаснее, я страшно скучала по нормальной обуви. Порывшись в сундуке, нашла себе пояс (красный платок) – штаны так и норовили соскочить с тощей попы, так что я решила подвязать.
Дядя Гена обещал приплыть после обеда, а пока я пошла искать поляну с ранней земляникой, о которой прочла в тетради. Если ничего не изменилось со времён бабушкиного детства, она здесь была отменная (лишь бы уже созрела). Землянику я любила больше любой другой ягоды, так что надо было пользоваться моментом и пойти на поиски, пока не страшно.
Я прикрыла дверь на палку, взяла сумку, кружку, чтобы набрать ягоды-бусины с собой, и пошла в сосновую глушь. Шла медленно – тропинок, конечно, не было, хоть заищись. А из того, что было, – кустарники, маленькие сосенки, большие сосны, огромные корни, ковры мха, – всё ядовито-изумрудное. Всё это било по рукам и ногам, закрывало обзор – дальше двух-трёх метров ничего не было видно. И темно, как вечером. Только когда подходила вплотную, различала овраги, холмики и поваленные сосны. Я старалась идти чётко прямо, постоянно останавливалась, прислушивалась, слышно ли озеро, чтобы я точно смогла вернуться.
Чуть глубже лес стал редеть – я останавливалась, чтобы сделать фото: во-первых, зафиксировать место, где прошла, а во-вторых, уж очень красиво падал свет и играли тени от высоких сосен на пышном ковре зелёного и серого мха.
Если животных здесь и правда не было, то я была здесь совсем одна. Хозяйка леса. «Варька, всё твоё. Суровое, необжитое, но твоё. Получается, хочешь – голой ходи, хочешь – песни пой. Хочешь – ляг прям вот здесь посреди леса. И кажется, ничего не произойдёт теперь с тобой плохого». Где-то неподалёку журчал ручей или речушка – по камушкам. Ветер шумел в макушках сосен. Над чёрными макушками виднелись куски голубого-голубого неба. Хорошо. Было всё ещё страшновато, но уж очень приятно глазу. Я силилась всё это запомнить.
Метрах в десяти от себя я увидела полянку, освещённую солнцем. Всю в красных блестящих пятнышках. Ранняя земляника. Всё как бабушка и описывала. Наконец-то: хоть что-то предсказуемо приятное.
Перешагнув через очередную поваленную сосну, я угодила правой ногой в лужу. Резко и удивительно ловко поймала равновесие, чтобы не плюхнуться туда целиком. Кружка для ягод улетела в сторону. Я опустила голову и сначала даже не поняла – нога будто исчезла в блестящей моховой жиже. «Надо смотреть под ноги, королева леса!»
Дёрнула ногу вверх – она не поддалась. Рванула ещё раз – не вышло. Я потянула снова и потеряла равновесие, рукой угодив в небольшой муравейник. Морщась и дёргаясь, я вытащила руку, ожидая увидеть всю себя в маленьких муравьишках. Но рука была чистой. Чуть поцарапанной только. Муравейник был пуст – я с облегчением выдохнула. Но, встав на четвереньки и потянув ногу ещё раз, я поняла, что влипла, – этот влажный мох будто окутал ногу тяжеленным пуховым одеялом. И тащил на дно. Конечно, это была не лужа. Болото.
Чёрт. Я дёргала и дёргала – с минуту или две, меняя градус наклона ноги и силу. Ничего не происходило. Ногу медленно-медленно, но уверенно подсасывало снизу. Я схватилась двумя руками за бревно и просто изо всех сил старалась удержать ногу на том же уровне. Жижа была сильнее.
Я вертела головой в разные стороны в надежде увидеть то самое: что-то или кого-то. Где-то неподалёку раздался хруст. Я дёрнулась, забыв про то, что здесь нет ни людей, ни животных. И на всякий случай закричала:
– Помогите! Помогите, я в болоте! Я здесь! Помогите!
Тишина. Нога была уже до колена в мокрой мшистой жиже. Я твёрдо решила, что я её не отдам. Какое-то время я всё ещё брыкалась, пытаясь выбрать удобное положение, чтобы дёрнуть. Но очень скоро просто легла на ствол поваленной сосны, крепко-крепко обхватила её руками и запела. Выбрала песню, которая всегда успокаивала:
Выйду ночью в поле с конём
Ночкой тёмной тихо пойдём…
Я пела и думала: «Вот сейчас. Сейчас точно получится. Или сейчас появится дядька Генка». Куплете на четвёртом я почувствовала, что ногу будто что-то трогает. Что-то прошлось по пятке, ступне, носку. Вдруг я поняла, что жижа стянула с меня кроссовок. Я упёрлась на левую ногу и снова резко дёрнула правую вверх. Нога медленно поддавалась. С хлюпаньем она поднялась над болотом. Носок и штаны были в чёрных мокрых хлопьях.
Чтобы не потерять равновесие, я снова ухватилась за дерево, и вот уже обе ноги стояли по другую сторону от поваленной сосны. Я сняла красный платок с пояса. И повесила его на сосну рядом, чтобы отметить это место. Болото. Маленькое, но гадкое.
– Ух, пожиратель кроссовок! – Я замахнулась на него, но посмотрев на свои ноги, тут же расплылась в улыбке. На месте, обе. Радость же. И пошла обратно, наплевав на ягодную поляну.
«На сегодня хватит завоеваний этого полуострова». Я шла и всю дорогу наклоняла голову посмотреть на свои ноги: одну – в грязном кроссовке, другую – в чёрном мокром носке. Ногу кололи сухие сосновые иглы и шишки. Но мне было плевать: я прошла инициацию карельским лесом.
Вернувшись на свой берег, я сполоснула ноги в ледяном озере. Оставшийся кроссовок надела на палку и воткнула её в землю – на память об инициации. И села пить чай. Сидела у входа в хижину и долго-долго смотрела то на волны, то на свои босые ноги.
Ноги затекли, голени зудели и немели одновременно. Я наклонилась, чтобы расцарапать их отрастающими ногтями и тут увидела свою кружку. Кружку, которую отбросила в сторону, когда угодила в болото. Откуда она здесь? Кружка была полностью заполнена ярко-красными ароматными ягодами. А прямо под ней лежал бумажный лист. Я развернула и увидела надпись – от руки:
«Скоро умрёшь и ты. Не убей себя раньше времени».
Я вскочила и замотала головой по сторонам. Никого, ничего. От кого эта записка? Кому эта записка? Дяде Гене? Или мне?!
Я сунула бумажку в маленький кармашек под замок, достала из сумки свой ножичек и полезла на маяк – всё так же босиком.
Я вертелась на самом верху, ожидая увидеть лодку или хоть какое-то шевеление рядом с берегом. Нет, спокойная гладь. Включила телефон – увидела значок слабой-слабой связи. Пропущенных от папы не было, от бабушки тоже. Постепенно стали приходить уведомления о пропущенных от Макса.
Пришло сообщение от Лизы: «Варя, где ты? Я звонила вам на домашний – у вас никто не берёт. Ты вне зоны доступа. Что это значит? Позвони мне, если тебе есть дело до утопленниц и твоего дядьки. Позвони мне».
Я снова достала записку, которую нашла у хижины. Что, если «Скоро умрёшь и ты» – это было правда про меня? Что, если я была следующая в списке утопленниц?
Ну нет. Со мной не могло такого случиться. Вдох – раз, два, три, четыре. Выдох – раз, два, три, четыре. Я попыталась набрать Лизу – связь была слишком слабой, соединение не проходило. Я снова прочитала записку и зацепилась за слово «скоро». К кому бы она ни относилась, это значило не сейчас. Может, даже не сегодня. Я пыталась переключиться.
Представила, как прямо сейчас бабушка ставит в духовку жаркое, облизывает майонезные пальцы, протирает клеёнчатый стол, включает чайник на подоконнике, достаёт пакет с конфетами из буфета, где густо пахнет хлебом. И конечно, мою любимую халву в шоколаде – подмороженную. И садится всех ждать – чаёвничать и обсуждать, кого видела, что слышала, что нашла. Представила папу с топором, рассекающего воздух рядом с огромной горой поленьев. Блестящую загорелую сильную спину. Его зелёные шорты и пачку сигарет, выглядывающую из заднего кармана. И белую хлопковую рубашку, которая ждала его, свесившись на заборе.
Представила, как звоню маме и просто спрашиваю, как дела. Как она говорит: «Всё хорошо», а я плачу, просто услышав наконец её голос.
Представляла, как мы собираем вещи, чтобы ехать обратно в город. Бабушка достаёт из подпола соленья, варенья и компоты – так, чтобы заставить ими весь багажник. Представляла, как мы едем. В машине играет что-то из 1970-х, папины «Мир не прост», «До чего ж я невезучий» или «Говорят, что не красиво, некрасиво, некрасиво отбивать девчонок у друзей своих». Папа курит, не отпуская руль, стряхивая пепел в окно кивком головы, а я пересматриваю фотографии на фотике, которые сделала за отпуск. И обязательно пью лимонад – «Крем-соду», маленькими глотками, чтобы не укачивало и не тошнило.
Я страшно захотела к ним, домой – к бабушке, в город – неважно. А нет, важно: я очень хотела к маме. Мне нужно было уплыть, обнять бабушку, а потом непременно уехать к маме.
Я взяла фонарь и полезла в подпол. Я решила, что сам дядя Гена вряд ли делает закрутки, и мне захотелось срочно прикоснуться к тому, что сделано моей ба. Солёные огурцы, помидоры, снова огурцы. Я увидела маленькую баночку земляничного варенья – ну дядя Гена, ну ребёнок, притащил сюда бабушкино варенье! Я сразу схватила баночку и поднялась наверх (свежей земляники, появившейся у хижины чёрт пойми каким образом, мне совсем не хотелось).
Перевернула стекляшку, воткнула под ребро крышки нож и чуть-чуть повернула – вышел воздух. Можно открывать. Ароматное. Даже в этом душистом сосновом лесу на берегу озера, даже этим спелым карельским летом эта баночка перебивала всё. Я катала маленькие холодные, напитанные сахаром и солнцем ягоды по языку и ждала, пока они растают. Хорошо. Вот сейчас стало хорошо.
Я подняла голову и долго смотрела на озеро. На медленные волны, пустой горизонт, на какую-то палку метрах в пятидесяти, маневрирующую в этих волнах. Вдруг я заметила, что палка перестала просто маневрировать – вошла в круг, поплыла по нему, снова, снова, диаметр сокращался, сокращался ещё и ещё. И – палка скрылась под водой. Будто кто-то вытащил пробку из озёрной ванны – палка попала в этот мини-водоворот и ушла по трубам через слив. И всё. И снова волны, снова просто озеро.
Я расширила глаза: «Я хочу домой. Сегодня я поеду домой. Всё, с меня хватит. Не вышло амазонки, не вышло королевы леса, озера и вот этого всего. Я уйду отсюда. Это всё-таки полуостров – рано или поздно я дойду до какой-нибудь деревни, и всё будет хорошо. Или уплыву. У меня получится. Всё, я устала».
Тут я увидела лодку – синюю лодку дяди Гены. Он плыл сюда.
Дядя Гена опять причалил где-то в стороне. И вышел ко мне уже из леса. Я спросила, где он оставил лодку, – он указал пальцем-обрубышком в сторону укреплений. Там якобы можно было подплыть вплотную к берегу и не пробить дно камнями.
Мне показалось, что он заметил мой шальной взгляд и излишнюю заинтересованность, и решила отвести тему. Про болото и записку говорить не стала.
– Дядь Ген, я тут смотрела на озеро и увидела, как палку затянуло под воду.
– Вон там? Да, нельзя там плыть. На озере много таких мест, но остальные подальше от берега.
– Человек, если попадёт, не выберется?
– Взрослый – не знаю, пробовать не хочу. У ребёнка шансов точно мало. Мы как-то попали туда детьми. Я, Галя – бабушка твоя, Микой – покойный наш дружочек. Плавали тут у берега. Сначала лодку повело – кое-как выгребли. А потом и тех, кто в воде был. Микой не выбрался.
– И всё? Куда его затянуло?
– В омут.
– В землю?
– Омут – это тебе не дыра в земле, насквозь до Америки тебя туда не затянет. Это же углубление такое – дно вымыло течением или, может, и снарядом каким. Вот так – раз! – волна в углубление попадает, течение набирает скорость, да ещё ключи на дне могут быть ледяные. Ну и всё. Лодку или человека начинает вести против воли.
– Не выбраться?
– Можно. Но только если отключить панику, глубоко вдохнуть и прекратить бесполезную борьбу. Расслабиться, кислород экономить. Потом сам водоворот тебя вышвырнет. Ну так говорят.
– А вот Микой – он не знал про это, да?
– Даже если знал. Там ведь как бывает: ногу поведёт, руку поведёт, холодной водой по икрам ударит – так и всё на свете забудешь со страху.
– И Микой всё забыл, получается, да? Или как?
– Ты чё пристала как ошалелая? Где обувь?
– Да промочила просто. Расскажите!
– Что рассказать-то?
– Ну про Микоя расскажите. Не первый же раз упоминаете.
– Хороший парень. Он был чуть постарше нас. Девок любил.
– Хочу представить.
– Ну высокий был. Волосы кудрявые. Ему одному среди нас родители разрешили патлы растить. Девкам нравилось. Выпить бражку любил. На тракторе гонять по деревне. Выжимая из старой рухляди последние силы. От отца ему постоянно за это попадало – отец его уберечь от всего хотел, он у него приёмный, да к тому же единственный. Отец, что интересно, из вербованных был – долго терпел лишения и зажил наконец только на старости лет. Вот сына себе взял. Хотя погоди, не шибко он там зажил: плавать не умел, утоп и до свидания. А за ним следом через несколько месяцев и Микой.
– Интересно у вас всё так. Утоп и до свидания. Просто плавать не умел. Просто вот водоворот. А то, что люди умирают пачками, – так хрен с ними!
– Я так не говорил. Я чё сделаю-то? Тут все на виду: умер кто – все соседние деревни в курсе. Это у вас в городе сосед по лестничной клетке помрёт, а вы и знать не знаете. Решите: переехал. Чё, не так?
– А можно ещё вопрос?
Он чуть слышно завыл. То, что мне было нужно: бесился, о расспросах про лодку уже точно позабыл. Я растянула рот в улыбке.
– Всё-таки спрошу. Вот вы сказали: отец Микоя – вербованный. От бабушки я тоже это слово слышала. А что значит?
– Снова-здорово. Ну нонешняя молодёжь, ничё не знает. Варька, после войны в Карелии была большая разруха. Понимаешь? И города, и сёла, и производства, – всё надо было заново отстраивать и налаживать. Да ещё и быстро – ты же помнишь, кто там был при власти? Помнишь? С ним шутки плохи. Вот важные люди из местных леспромхозов и ездили по другим регионам да ближним странам вербовать на работу в Карелии. Чтобы на благо деревень народ трудился, на великую миссию, помогал коммунизм поднимать. Вербовали местные хорошо – в Карелию даже из Болгарии приезжали. А к нам же в Ешлозеро ехали в основном из Беларуси – верили коммунистической пропаганде о счастливой жизни, отправлялись строить в нашем регионе коммунистический рай. Работали – как будто на премию шли. При этом кормили их плохо, плохо содержали: примерно как политзаключённых (те тоже у нас в Ешлозере в бараках числились). У нас-то, у местных, был голод, холод, а у них и подавно. И ладно политзаключённые – они ничего уже, поди, и не ждали от судьбы хорошего, а вот приехавшие знатно разочаровались. А назад уже никого не пускали. Лишь единиц (особо важных, заграничных). Но чаще всего было так: только заикнёшься – могли переслать за Урал или расстрелять. Смотря какое настроение будет у главного и какие связи у вербованного.
– А я у вас тут тоже вроде как вербованная? Или больше политзаключённая?
– Думай, чё болтаешь. Дура маленькая!
Замолчала. Он заелозил по большому валуну и через какое-то время снова начал.
– Тут, Варь, ещё одну девку красивую в озере нашли. И теперь уже в новостях показывали.
– Снова утонула?
– Да с чего это утонула? Утопили. Четвёртая уже – и снова молодая да симпатичная. Не русалки же их так выборочно таскают. Ставлю на какого-нибудь озабоченного старшеклассника.
– Получается, раз в новостях показали, значит, кто-то этим займётся. Милиция мигом найдёт этого психа, правильно?
– Никто этим не займётся. Это тебе не какая-нибудь Москва. Это Карелия – леса, болота, озёра. Природа, которая пострашнее человека. Дело-то, конечно, состряпают. Напишут, что течение сильное было в этот период. Или вон те же омуты. И про царапины, синяки выдумают – будто бы от коряг или камней. Во, гляди, я за секунду придумал. Они, думаю, тоже не без мозгов там сидят.
– И все поверят?
– Все знают: тут у нас хоть и красота, но тектонические разломы, аномалии. Техника бессильна, человек тоже – до правды не докопаться. Пока спецуказ какой-нибудь не выйдет.
– Но вы же понимаете, что тут дело не в разломах? Все понимают.
– Ага.
– И?
– Мы карьяла, нам похъяла[7].
– А, ну здорово.
– Не боись. Я пока здесь останусь, мало ли чего. А то ведь тоже место неспокойное. Тоже разлом какой-то рядом или магнитный сдвиг. Я уже и не помню.
– Вы останетесь? По-честному?
– Да, с ночёвкой.
– Надолго?
– Ну это уж поглядим. – Он встал и отшагнул назад. – Пойду дров заготовлю, поесть бы нам, да?
– Можно.
– Не испугаешься треска топора и веток, ссыкушка?
– А куда вы?
– Да вон здесь – дерево сухое заприметил. Не срублю – так ветром снесёт на хижину. Или если молния в него даст, пожару на весь лес быть, зуб даю.
– Идите-идите. Я пока тут пофоткаю похожу.
Я ждала, пока он попросит прощения у дерева (местный обычай). А с первыми глухими ударами запрыгнула в болотники, схватила сумку и пошла осторожно по берегу. В ту сторону, где должна быть лодка. Делала шагов десять – оборачивалась, снова десять – опять. Сначала шагом, потом бегом (вприпрыжку).
Через минут пять услышала крик – обернулась и увидела, как маленький-маленький дядя Гена машет мне руками и показывает, чтобы я вернулась. Я сиганула во всю мощь. Теперь оборачиваться было бессмысленно. За поворотом был песчаный участок и непривычные для этого места лиственные кустарники. В них и была лодка. Я упёрлась в неё со всех сил – так, что на тонких руках вздулись мышцы и венки. Лодка поддалась и заскользила в воду. Зайдя по колено, я неуклюже залезла в лодку и села за вёсла, мысленно представляя себя героиней боевика, за которой ведут погоню десятки хорошо подготовленных солдат. Лодка поддавалась слабо – я не умела управлять вёслами, держала не там, где надо, силу распределяла неверно – двигалась еле-еле. И всё же отплывала от берега.
На тот момент я забыла все рассказы бабушки о коварном озере. О внезапных штормах, исчезнувших моряках и омутах. Мне надо было уплыть. Лодку чуть подбросило на волне – по позвоночнику прошла волна тока. Я повторяла себе, что справлюсь.
На берегу появился дядя Гена:
– Дура ты маленькая, стой! Возвращайся!
Я ничего не отвечала и продолжала медленно отплывать, не сводя с него взгляд. Он плюнул в сторону, снял свои сапоги и бросился в воду. Я давила на вёсла что было дури.
Прошагав метров пять, дядя Гена поплыл ко мне брассом – легко и быстро. Он приближался, приближался, приближался. Я вертелась и нажимала на вёсла, как умела. Он был совсем близко. Схватил лодку за борт и повис – лодка сильно качнулась, а я чуть не вылетела за борт. И тут же перестала грести и бросила вёсла на дно.
Дядя Гена протёр рукой лицо, убрав хилую чёлку, и тяжело вздохнул.
– Тебе нельзя домой!
– Почему?
– Там тебя никто не ждёт.
– Как так? А бабушка с папой?
– И бабушка с папой не ждут.
– В смысле не ждут? Дядя Гена, объясните нормально! Я здесь не останусь, понятно?
Он указал мне на противоположный борт – я отсела, а он поднялся на руках и, едва не перевернув лодку, перекинул ноги и сел напротив. Весь мокрый, щуплый – через одежду хорошо прочитывался рельеф каждой костяшки, жилки и мурашки.
– Ты куда собралась-то? До деревни решила доплыть? Или подохнуть в волнах на полпути? Я бы тебе ни то, ни это не советовал. Как родственник.
Я молчала. Я даже взгляда на него поднять не могла. Просто тихо заплакала от обиды и своей беспомощности.
– Ну дела, Варька. Ты чё?
Я кинула в него сумкой. Стала снимать правый сапог, чтобы тоже бросить, – не поддавался. Вода попала внутрь, резина прилипла к коже. Он резко потянулся ко мне – лодка сильно пошатнулась. Попытался взять за руку – я вырвалась и замахнулась. Сел обратно.
– Варвара, успокойся! Нам правда надо быть здесь. Ещё немного, Варь.
– Почему?
– По кочану. Не могу пока сказать.
Я посмотрела на него со злобой. Мне это страшно надоело: даже не жить в лесу, в сараюшке, а именно не знать, что происходит и как долго всё это будет продолжаться. Я чуть слышно пропищала себе под нос:
– Надо было остаться с Максом! Хороший же парень. А я всё испортила. В такую чертовщину себя затянула. Подумаешь, полез целоваться. Дура!
Дядя Гена это услышал и усмехнулся:
– Разве так всё было, Варька? И за это ты ему бедро продырявила?
– А?
– Ладно, слушай историю. Поучительной, поди, будет. – Дядя Гена пошарил в кармане в поисках пачки сигарет, вытащил промокшую коробочку и, щёлкнув языком, бросил её передо мной. – Ночевал тут как-то в лодочном гараже мой друг. В том самом, где ты меня поймала, когда бежала от своего Этого. Мы с ним, с другом, спирт там попивали. Я домой ушёл, а его там и оставил до утра. Так вот дружочек мой ночью вышел покурить и молодёжь углядел неподалёку. Жгли костёр, купались, пили что-то. Ничего необычного.
И тут из леса вышел парень – прямо у лодочного гаража вынырнул. Подошёл к моему дружку и попросил лодку. Долго, говорит, убеждал. А потом железный аргумент выдал – бутылку водки. Мой дружок сдался, дал парню лодку – парень в неё залез, тут же поплыл к купающимся девкам: предложил покататься. Они согласились.
На берегу было веселье – всем плевать. Мой друг тоже водку открыл и забылся – решил, пусть себе развлекаются. Молодёжь – ничё необычного. Вот только через несколько часов проснулся от визгов. Увидел, как на ровной глади озера держались два обездвиженных тела. Как их тащили к берегу. Как щупали пульс и пытались продавить грудную клетку. Как кричали девчонки. Как парни крыли друг друга матом. Конечно, было уже поздно: внучки бабы Маши с час как наглотались воды и уже остывали.
Парня – того, что на лодке катался, не было, – да и милиции никто про него не сказал. Дети, видно, боялись, что и их приплетут, – пьяные были, не уследили, забыли про девчонок напрочь. Мой дружочек тоже молчал – сам ведь лодку дал. Да и кто ему поверит – местный пьяница, как и я.
Мне-то он тоже рассказал всё это только по синьке. Сказал: «У того парня третий взрослый по плаванию. Потому лодку-то и дал. Думал, спортсмен – значит, парень надёжный». Вот такие дела – никому нельзя верить, никаким хорошим парням, Варя.
Я расширила глаза. На ногах встали волосы. Я зашептала сначала почти беззвучно, потом громче – Дядь Ген. Я знаю, у кого в деревне третий взрослый по плаванию. У Макса. Он мне это в первую же встречу сказал, когда в озеро меня бросил.
– Вот и здорово. Как поплывём домой – пойдёшь давать своему Максу второй шанс, а то ведь всё испортила.
Небо затянуло, поднялся ветер, вдалеке над озером засверкали крохотные молнии. Я сидела молча – лодкой управлял дядя Гена и тоже ничего не говорил. Налегал на вёсла, периодически вздрагивая всем телом от ветра, трепавшего его мокрую одежду и жидкие волосы.
На этот раз он причалил к маяку. В воду прыгать не заставил – приставив лодку к одному из валунов, предложил мне перешагнуть, а дальше допрыгать по камням до берега. Сам же шёл по колено в воде.
Он переоделся, развёл костёр и долго сидел рядом, грелся, опершись на колени внутренними сторонами локтей, – словно «Демон сидящий» у Врубеля. Так же сцепив руки. Такой же печальный. Будто вся тяжесть мира проходила сквозь него. Только не волосатый, не черноокий, не мускулистый и не молодой – старенький, худенький, весь какой-то седо-жёлтый.
Пошёл дождь. Дядя Гена встряхнул голову от капель, подскочил с камня и полетел в дом. Вернулся с плёнкой и шустро соорудил навес, пока костёр не успел погаснуть. Притащил начищенный котелок, макароны, морковь и тушёнку. Мне ничего не говорил, ничего не просил – готовил молча.
Я смотрела на него из хижины, открыв окошко, прорубленное во входной двери. Словно в кинозале. Казалось бы, совсем недавно это и правда мог быть кинозал. Всего месяц назад мы с одноклассницами торчали в очереди за билетами на «Питер ФМ», покупали «Кит-Кат» в соседнем супермаркете (на попкорн в кинотеатре не хватало) и подпевали песне «Вне зоны доступа». Улыбались весь фильм как дурёхи и мечтали о том, чтобы найти такое же своё, случайное простое счастье. Воспоминания – как будто картинки из другого мира. Я смотрела в окно на дождь и дядю Гену – никаким простым счастьем даже не пахло, улыбнуться не выходило.
Через полчаса дядя Гена поставил котелок передо мной на стол, достал две ложки, и мы поели. Молча. Слушали дождь, игравший по крыше (будто пересыпали рис из одной тарелки в другую). Дядю Гену всё ещё периодически передёргивало – видимо, промёрз на озере.
Как поели, он достал из сундука гору одежды, разложил её на полу рядом с «моей» кроватью. И лёг сверху, сунув руку под голову.
– Варь, ты как, нормально?
– Нет. Но спасибо, что спросили.
Я была без сил, без эмоций. Не было никакого желания шевельнуть плечом, рукой, поднять уголки губ.
– Здесь правда безопасно? – спросила я чуть слышно.
– Да. А ты мне веришь?
– Мне уже плевать.
Я залезла на кровать и потянулась к единственной книге, которую нашла в этом домике, – «Одинец». Подумала про себя, что дядя Гена чисто тот самый лось Одинец. А я – студент, который не шарит в законах природы.
– Не трожь.
– Почему? Я хотела почитать, пока дождь, да и вообще.
– Не трожь, это моё, Варь. Просто по-человечески прошу. Мне очень дорога эта книга.
– Ладно.
Он смотрел непривычно жалобно. Мне стало не по себе. Я решила достать бабушкину тетрадь с заметками и показать ему. Он повертел её в руках, не открывая, и предложил мне почитать вслух (вместо «Одинца»). Я согласилась и тут же открыла там, где закончила в прошлый раз.
У мамы была шуба из натурального меха. Досталась от бабушки – она как-то купила её у немца. Мужчина приехал в их деревню из Германии и всё своё заграничное распродавал. В том числе шубу – европейскую. Моя бабка взяла её на кой-то чёрт. Ещё и в обмен на половину дома. Но вот много лет спустя мама увидела наши голодные глаза и решила шубу продать – за молоко. В соседней деревне (полтора километра от нашего монастыря) были коровы, туда мы и пошли: я, мама и Генуша. Шуба ушла за двадцать литров молока. Договорились, что будем брать постепенно. А раз уж пришли, мама попросила хозяйку дать нам сразу по кружке. Мы с Генкой выпили его с жадностью, не почувствовав вкуса. А как пришли домой, у нас пошли рези в животе и рвота. То ли наши желудки не приняли молоко с голодухи, то ли оно было несвежим. Долго мы потом корчились от боли.
Дядя Гена приподнялся на локоть:
– Чтобы мама не увидела наших больных рож, не решила, что зря шубу продала, мы с твоей бабулей к лесу ушли. Сидели там, пока не отпустило. – Он усмехнулся, видно, представил себя ребёнком.
А вот как у нас в доме появились первое зеркало и икона. Их мама принесла домой в 1942 году. Недалеко от Ешлозера стояла другая деревня – Муромля. Её выселили одним днём – правительство решило затопить: сделать на её месте водохранилище и по воде сплавлять лес (так удобнее, чем по суше).
Жители вещи побросали, взяли самое необходимое и ушли. А прямо перед затоплением женщины из соседних сёл поехали на телегах смотреть, что осталось: всё равно под воду уйдёт. И не придёт никто за этим стулом, за этим решетом, в этот дом, – всё будет стёрто с лица земли. Наша мама тогда зеркало и икону подобрала. Икона теперь висит на кухне в углу, а зеркало я на чердаке храню.
– Дядь Ген, а разве можно так? Взять и выселить людей из их домов, только потому что по воде лес сплавлять удобней?
– Как видишь, всяко можно. И так тоже. Я тогда маленький совсем был, а про затопление деревень по берегам Свири узнал уже в 80-е – из газет. И меня, знаешь, другое смутило. Кладбища же были при каждой деревне – и тоже теперь на дне водохранилища. И не придёт никто к тем могилам, не помянет по-человечески.
– А вот это разве не всё равно?
– Всё равно. Ровно до того момента, пока у тебя никто из близких не помер. Ладно, дальше давай.
Леспромхоз в монастыре развивался, появились лесовозы и тракторы. Нужна была рабочая сила, вербованных становилось всё больше и больше, было много семейных. В бараках не хватало мест, поэтому решили построить двухэтажный деревянный дом. Вот только при закладке фундамента строители наткнулись на гроб. Внутри – останки монаха. Мы, любопытные ребятишки, сразу побежали смотреть на его длинные волосы и истлевшую одежду.
Гроб снова зарыли в землю. А дед Матвей – толковый старый плотник – объявил: “Дом здесь строить нельзя – недолго простоит“. Так и случилось. Осенью дом заселили, а в январе он загорелся. Что там у них случилось посреди зимы? Самокрутку кто рядом с газетой оставил, уголёк из печи выскочил или просто злая сила вмешалась – так и не выяснили.
Я сидела у кухонного окна (напротив этого дома) и увидела: из дома выскочил человек в горящей одежде и стал кататься в снегу, дёргая руками, ногами. Скулил так, что даже у нас через стекло было слышно. Дом вспыхнул как факел. Горела лестница и выходы к ней. Люди выбегали на улицу в чём спали. Кто со второго этажа, те прыгали из окон. Головёшки от дома перелетали через нашу келью и ограду и падали в реку. Ни одна не упала на наши деревянные постройки, только стёкла в кухне полопались от жары. Мама тогда была настолько напугана и растеряна, что стала спасать и зарывать в снег железные детские санки, а не одежду и утварь. Я со страху просто плакала. А люди снова остались без жилья, да и всё, что имели, потеряли в этом пожаре.
– Дядь Ген, неужто и это было: и гроб с монахом, и пожар?
– Весело мы жили, скажи?
– Нет.
– Зато жили, Варь. А не сидели в коробках.
– Так было?
– Конкретно этот пожар не помню. Помню другие – от молний. Раньше заземлений не было, громоотводов тоже. Молнии частенько шарахали прямо в дома. Да и в людей, бывало. Не дай бог, конечно.
– А в людей-то чего? Все же знают: в грозу по полю не бегай, под одиноким деревом не садись.
– Знать-то знают. Застала молния в поле – ложись на землю, едешь на велосипеде – слезь и отойди метров на тридцать, плывёшь в лодке – греби до берега что есть силы, иначе молния в воду попадёт, и всему, что в радиусе ста метров, каюк. И всё это мы всегда знали. Только вот природа здесь коварная: на небе ни облачка, заработаешься, зарыбачишься всласть, а облака уже тут как тут, почти к тебе вплотную прижимаются, уже и трутся меж собой, ты и опомниться не успеваешь, как видишь вспышку во весь горизонт. А следом – раз! – и в дерево. Ну или туда, что ей под руку попадётся.
– Самое высокое что-то, да?
– Молнию притягивает влага: пруды, озёра, реки, болота и берега. Ну а так – да, то в высокую берёзу шибанёт, то в дом одинокий, то в человека.
– В вашем Ешлозере часто такое было?
– Часто. В людей и скот так уж точно почаще било, чем сейчас, – тогда про это говорили «кара божья». Якобы в «чистую» душу никогда молния не ударит. А ещё помню, считалось, что молния дважды в один дом не бьёт. Поэтому наши растаскивали себе щепки со сгоревших домишек. Над входом в дом прикрепляли, в карманах носили – как оберег. Я тогда тоже себе один уголёк утащил. И сколько раз в грозу ни бежал через поле, сколько ни высиживал под одинокими соснами, сколько ни испытывал судьбу – как видишь, жив-здоров. А так, конечно, с огнём шутки плохи. Да как и с любой стихией… Продолжай давай.
Приехали как-то в нашу деревню городские – искали жильё. Мать, отец и трое детей. Я девчонку сразу заприметила, себе в подружки взяла – она меня на пару лет была постарше. Мы с ней много про войну говорили. Я ей про нашу голодовку и соседство с финнами, а она мне – про концлагерь. Они всей семьёй туда угодили.
У нас же в деревне было спокойно. Финны жили, конечно, в лучших комнатах. Но к нам относились хорошо. Детей любили. Не кровожадные были совсем. Расстреляли только двух партизан – да и то больше как урок другим.
А вот моя новая подруга была из Петрозаводска – там всё иначе было. Её саму, крохотную, фашисты на помойку выбросили – думали всё, помирает с голоду, почти отмучилась, последний вздох, и всё. Забрали от матери и выбросили. А братья её в мусорной куче нашли – едва живую, но нашли. В барак вернули. Чудом, считай, выжила. И концлагерь этот чёртов пережила. И сейчас живёт.
– Дядь Ген, слышали, на помойку выбросили? Ребёнка. Живого. А бабушка так просто пишет – между делом, да?
– Слышал, слышал.
– Ничего не скажете?
– А чего, Варь? Война была. Там, если на каждой несправедливости циклиться, можно кокнуться только с этого. Война. Она всем зверям руки развязала. Хотите крови – пожалуйста, хотите зверств – пожалуйста. И тут уж у кого какой внутренний стержень: слаб человек – поддастся, поднимет руку на ребёнка, старика, женщину – сорвёт злобу. Силён человек – человеком останется. Сложно ему будет, но останется. Он будет и чужим враг, и своим враг, но себе – человек.
– И что думаете, были такие, которые людьми остались, среди немцев и финнов? Среди тех, кто держал осаду вот в этих самых укреплениях?
– Да наверняка. Тебе же бабка так и написала: в нашей деревне спокойно всё было – с теми же финнами, а спокойно. Не про национальность это всё, Варь. Продолжай, что там у неё дальше, какая зарисовка?
После войны родители денег за работу не получали – только продуктовые карточки. На них можно было кой-чего купить в магазине. Вот только ближайший к нам был в шестнадцати километрах от деревни. Ходили туда всегда женщины – приносили, что могли, в котомках за спиной. Мама ходила босиком, так как обуви было жалко. А когда возвращалась, распрямляла ноги – мы брали её стопы в ладони и вытаскивали занозы (по 50–60 штук сразу).
Продукты, что так нелегко добывались, в основном шли в столовую, где готовили для вербованных. Так было надо – государство требовало. Несправедливо, скажешь? Да ничего: мама в те времена в столовой мыла посуду и иногда приносила в бидончике остатки, чаще макароны. Этим и спасались.
Дядя Гена добавил:
– Или сидели на подножном корме. Она тебе рассказывала про лепёшки из гнилой картошки?
Я кивнула.
Время шло – в леспромхозе вместо карточек стали давать деньги. Родители смогли купить козу, потом овечек, кур и даже корову. Но со стороны властей был настоящий грабёж: из десяти заколин сена для коровы и овец одну (самую большую) забирал колхоз. Каждый день надо было относить на молокозавод три литра молока в счёт налога. Шкуры животных и шерсть шли тоже государству. При этом мама всегда говорила: “Мы живём бедно, но зато честно. И чтобы вы в дом даже гвоздя чужого не приносили“.
Так вот про животных. Был у нас баран с крутыми мощными рогами и бойцовским характером. Как видел, что человек неподалёку стоит, так он тут же рогами укладывал его на землю и стоял рядом, не давая подняться на ноги. Однажды он погнался за конюхом, бабой Гериньей, вбежал к ней по ступенькам в дом и загнал её на печку. Долго держал её в осаде, пока самому не надоело стоять без дела. А когда стали жаловаться всей деревней, отец решил барана убить. Перед этим закрыл в отдельный сарай, где мы хранили сено. Всю ночь баран бил головой в стену и к утру разрушил. Разрушил и ушёл – больше мы его не видели.
Был у нас ещё один боец – петух Петька, красивый и большой. Он пьяных не любил – подкрадывался к мужчинам сзади, прыгал на спину, впивался когтями и клевал голову. И опять пошли жалобы со всей деревни. А когда отец отрубил ему голову, петух вдруг стал летать как сумасшедший. И ещё полдня нам покоя не давал. Я, конечно, обрадовалась этой выходке: ничего плохого в том, что пьяным доставалось по заслугам, я не видела. Но петух полетал, полетал, да всё равно умер.
А коза Манька, наша кормилица, была доброй, ласковой. Не в пример петуху и барану. Обычно мы водили её в поле и привязывали верёвку к колышку. А однажды пришли вечером за Манькой, а её нигде не было. Долго мы всей семьёй искали и звали нашу Маньку. Детьми вернулись домой, а мама продолжала поиски ещё с неделю. И однажды среди камней в воде увидела бочонок. В нём – куски козлятины. Потом уже рабочие рассказали, как один из вербованных разводил костёр отдельно от всех и запекал там мясо – все рабочие чуяли чудесный запах.
И про корову ещё напишу, да хватит. Звали её Утра. Появилась она у нас после козы – в семье тогда было пятеро детей, и без молока было бы не выжить. Каждый день местный пастух собирал коров со всей деревни и уводил на пастбище. А мама выходила встречать. А тут вышла, прислушивается, а знакомый колокольчик нашей Утры не звенит. Пошла по коровьим следам до пастбища. Видит – жуткая картина. От любимой Утры осталась разодранная голова, шкура, копыта да колокольчик – медведь поработал. Мама подобрала этот колокольчик и принесла домой. “Вот и всё, что осталось от нашей Утры“, – так она нам и сказала. А колокольчик я до сих пор храню.
– Так, всё, перебор. То петух с отрубленной башкой, то девочка в мусорной куче, то коза с коровой.
– Да брось. Что было, то было. Я вот помню, говорили у нас, что в смерти коровы пастух виноват. Это же он заключал договор с хозяином леса. Ну глаза-то чего вылупила? Обещание он какое-то давал взамен на спокойную работу. Например, что не съест малины за всё лето, не будет сквернословить или драться. И шёл себе спокойно в лес, отпускал коров, ложился спать. А как подходило время идти домой – все коровы сами возвращались. Но только пастух нарушал обещание – всё, случалась беда. Могла молния в корову ударить или медведь из чащи выйти и задрать. Вот у нас так и случилось с нашей Утрой.
– Верите?
– Не верю – знаю. Столько лет живу по этим законам жизни и смерти. Всегда на грани между этим миром и тем. Всегда с уважением к тому, чего не поддаётся логике. И нормально.
– Нормально? Я домой хочу, дядь Ген. В город, где всё логично. Где нет медведей ваших, и петухи не летают с отрубленными бошками. И у хозяев леса ничего просить не надо.
– В городе нет жизни. Только бетон, стекло, стерильность ваша. Скучно и предсказуемо: родился, отучился, женился, прожил в своей коробке и умер.
– Зато видите как: пожить успел. Никаких тебе молний и чего там ещё.
– Кому такая жизнь нужна? Тебе, что ли? Получается, ошибся я на твой счёт.
– Ошиблись на мой счёт?
– Да. Редкостная ссыкуха.
– Что это значит?
– Ничё не значит. Ошибся и ошибся. Не время тебе всё рассказывать. Ты мне лучше скажи, отчего меня всё дядей зовёшь? Я же дед тебе. Двоюродный, но какая разница – дед.
– Ха, да точно! Дед! Это другое. Это же внучкой себя почувствовать надо, теплоту какую-то. А я вас не знаю, вы мне чужой.
– Вот и поговорили.
Я фыркнула, закрыла тетрадь и отвернулась к стене. Дядя Гена достал из-под одежды фляжку со спиртом и жадно глотнул. Потом ещё. Дождь не прекращался – всё так же хлестал по крыше и окошку. Я быстро уснула.
Мне опять снились укрепления и финские солдаты, двое. Молодые, обросшие, мятые и грязные. Шли по лесу на шум – кого-то искали. Открылась тропинка, а на ней – ещё солдат. Лежал, за горло держался. Весь мокрый, запыхавшийся. Всё пытался что-то сказать, но заикался, кашлял, будто воды наглотался, что-то показывал руками. Как вдруг закричал: «Мереннейто!» Солдат стало больше – никто не сводил с него глаз. «Мереннейто! Мереннейто!» (Вот оно, то слово, которое я слышала в прошлом сне.) Дальше он затараторил шёпотом (мне бы это и по-русски было не разобрать). Кто-то протянул ему фляжку – он сделал два глотка и сморщился. Попытался подняться, да снова упал на спину. Больше не вставал. Все вокруг мельтешили – кто-то проверял пульс, кто-то осматривал солдата и искал повреждения, кто-то схватил автомат, кто-то кричал (словно проклинал кого-то). Среди всех я опять видела знакомого Онни – он как будто не участвовал в общей сцене, будто на меня смотрел. А тот солдат так и лежал с открытыми глазами. Видимо, умер.
– Дядь Ген, а есть такое слово «мереннейто»?
– Есть. Это русалка по-фински. А чего?
– Вы и финский знаете?
– Так соседи же наши. Как не знать? Сколько лет их язык у нас в школах преподают как обязательный. Меня это миновало, но сколь чего знаю. А что тебе от этого слова надо?
– Да снились мне финские солдаты рядом с укреплением. Там одному плохо стало, и он что-то про эту мереннейту стал рассказывать. Кричал так сильно, руками махал. А потом – бац! – и откинулся.
– А.
– Чего «а»?
– Как там твоя бабка поёт: «Он лежит и еле дышит. Ох! Ох! Он лежит и еле дышит, ручкой, ножкой не колышет. Сдох!» – Он покривлялся и залился смехом.
– Да блин, дядь Ген. Здесь ведь сны, сами, наверное, знаете, не просто так снятся. Вы мне скажите, могло быть такое на самом деле, чтобы с русалкой встретился?
– Да могло. Наверное.
– Вы верите в русалок?
– Да кто ж знает: русалки это у нас тут или рыбы, которые надышались войной да пошли мутировать. Я в себя верю. И тебе советую, коли жить хочешь.
– А то как же. Со всеми этими разговорами про смерть.
– Варя, смерть – это нормально. Было бы странно её избежать.
Это был четвёртый день в хижине. Я прошла мимо дяди Гены к своему умывальнику. Обернулась – он удивлённо смотрел на сооружение на сосне:
– Сама смастерила?
Я кивнула и схватила полотенце, которое оставила на гвоздике. Полотенце было всё ещё мокрое, холодное, противное.
– Я просто на всякий случай прошу: мы домой сегодня не поплывём? – спросила я дерзко, без какой-то надежды и просьбы в голосе.
– Нет.
– Окей. Тогда я схожу прогуляюсь до укреплений, ладно?
– Смотри только, в лесу ещё не просохло. Скользко, поди, тебе будет.
– Ничё страшного.
– Не боишься?
– Не боюсь.
– Валяй. – Он улыбнулся.
Я снова надела сумку через плечо и на этот раз взяла длинную палку, чтобы упираться в почву и проверять на зыбкость. Сделала пару шагов от хижины.
– Мудрый человек берёт с собой в лес ещё кой-чего. Свисток там, например, компас, фонарик, топорик, спички в полиэтилене. И еду. Даже если собрался до ближайших укреплений. Ты куда со своей дамской сумочкой?
– Я не потеряюсь.
– Бежать от меня передумала?
– На сегодня – передумала.
– Ну давай-давай. Там есть где поползать. Рядом ещё ихнее кладбище – увидишь. Холмики в несколько рядов и по сосне в каждом.
– Они сосны прямо в могилы сажали?
– Ага. Финны – те, что не шибко православные, – верили, что сосна соединяет землю и небо: мир людей и мир духов. Ну так что, всё ещё идёшь?
– Иду.
– Давай-давай. Нож-то хотя бы взяла?
– Взяла.
– Помирать не собралась?
– Тоже не сегодня. – Я вспомнила про записку и растопырила ноздри от злости.
– Ну смотри. – Дядя Гена отвернулся.
Я пошла через лес – любопытство в солнечный день перебивало любые страхи. Шла через поваленные сосны, кустарники, овраги. И когда через пару минут увидела на сосне свой красный платочек-пояс, взяла левее.
Я дошла до речушки – неширокой, метра в три. Вода скользила по камням, журчала, бурлила в сторону озера – такая же чёрная, как в бабушкиной деревне. Только торчащие камни не голые, а все в зелёном бархате. Я перепрыгнула по самым крупным на другую сторону.
«Мне не страшно. Совсем не страшно. Мне нужны ответы. Слышишь, лес, мне нужны ответы: про русалку, солдат, про записку, которую кто-то оставил возле хижины, про бабушку. Мне нужно узнать, почему нельзя домой. Этот старый хрен молчит. Так что давайте, кто тут – духи леса, солдат Онни, – выходите все и рассказывайте».
Ближе к укреплениям лес становился всё реже, сосны посуше, овраги попустынней – было много голых, надломленных, кривых, поваленных ветром стволов. И камни – повсюду.
Передо мной выросли стены укрепления. Я остановилась. Про страх я, конечно, себе соврала: рёбра стянуло, горло тоже, руки и ноги начали неметь. Я подпрыгнула несколько раз, чтобы сбросить тревогу и сделать шаг. Немного отпустило – я быстро и уверенно пошла вперёд, но тут же упала, зацепившись за колючую проволоку. «Вот это штыри! Будь я не в сапогах, продырявила бы ногу».
Стены были не такими огромными, как показались в первый день, – метров пять в высоту. Каменные ступени. Кое-где из полуразрушенных стен торчали решётки. Всё – в мшистом покрывале. Рыжий мох смотрелся на стенах как подтёки густой ржавчины. Сквозь плиты прорастали тонкие сосны. Природа брала своё, захватывала и камни, и куски металла.
Я опустила голову и увидела на камне металлическую сморщенную коробочку. Она вся проржавела, но надпись всё ещё можно было прочитать: Helsinki. Куски металла были повсюду. Каски, вросшие в стволы сосен. Гниющий котелок, ложка, кружка. Толстая острая колючая проволока вросла в стволы и соединила в этой пытке несколько кривых деревьев. В ствол другой сосны врос пистолет. Жуть какая. И никто не тронул за столько лет, не забрал. Рассматривая всё вокруг, я заметила в одной из щёлок меж плитами что-то белое. Подцепила ножичком – как будто маленький амулет из слоновой кости, в форме животного без башки. Потёрла, сунула в карман.
Прошла вокруг. На одной из стен на уровне глаз были выдолблены слова по-фински. Сфоткала, чтобы перевести. Там же сделала автопортрет: в огромном жёлтом шерстяном свитере из местного сундука с растрёпанными волосами на фоне каменных стен и карельского леса – я очень хорошо вписалась в пространство.
Полезла наверх. Здесь даже сквозь лестницы прорастали мелкие кривые деревья. И снова мох, повсюду мох – толстым слоем. Видела железные штыри, петли, патроны. Видела следы взрывов: продырявленные, как будто разорванные стены. Слышала звуки капающей воды где-то внутри.
В лабиринте укреплений были двери – все закрыты. Но зайти я бы всё равно не рискнула. Прошлась по крыше. Сверху я сразу увидела те самые холмики с высаженными на каждом по сосне – всё, как говорил дядя Гена. Два мира: мёртвых и живых. Как и повсюду здесь. Я шла по крыше и заглядывала в отверстия. Где попадал свет, видела каски, доски, камни, автоматы, плесень и сырость. Одно отверстие было совсем чёрным – включила вспышку и сфотографировала темноту.
На экране фотоаппарата появились черепа и кости – много. Зубастые черепа с чёрными глубокими ямами вместо носа, рта и глаз. Прочие кости – будто остались от сковороды с куриными ножками, только гораздо больше. Я прихлопнула рот, чтобы не завизжать. К горлу резко поднялась тошнота – меня вырвало. Я на секунду потеряла равновесие и чуть не грохнулась со стены. Я села на крышу, потихоньку отползая дальше от отверстия. Как это всё произошло? Во время высадки карельского десанта или после? Кто там был? Как умер? И точно ли я хотела это знать?
Я походила по крыше и вокруг укреплений ещё немного. Села напротив самой высокой стены и просто смотрела в одну точку. «Зачем я здесь? Скажите мне хоть кто-нибудь».
В этот момент где-то совсем рядом треснула ветка. Следом – звук, который я уже слышала раньше (то ли едва слышное бормотание, то ли напев). Жутко. В голове промелькнула мольба к лесу: «Нет, стоп, я передумала, ничего мне не говорите». Я бегло всматривалась в сосны – показалось, кто-то в тёмной одежде зашёл за сосну и остановился. Чёрт. Я перевела взгляд на ковёр из мха в поисках своей антиболотной палки – её нигде не было. «Господи, двигайся, двигайся, дура! Давай, переставляй ногами, быстрее!» Я дёрнулась в сторону озера. Не оглядываясь выбежала под солнце, на камни.
Я неслась на всех парах в сторону маяка. Скакала с камня на камень, как делала это в первый день, следуя каменной дорожке строго на рубеже между озером и лесом.