Что толку от наших тактических и прочих возможностей, если критические вопросы остаются открытыми?
Спор о том, двигали ли заговорщиками «нравственные» или «патриотические» мотивы, который давно ведется в литературе о Сопротивлении, как правило, не учитывает расплывчатость самих этих понятий. Что такое мотив? Что на самом деле означает нравственность? Можно ли сказать, что нравственность и национализм взаимно исключают друг друга? Что происходит, когда возникает конфликт между двумя нравственными соображениями или между нравственным пуризмом и практическими интересами заговора? Подобные вопросы оказались до боли насущными для заговорщиков, особенно военных. Нам тоже придется ответить на них, если мы хотим понять мотивы этих людей; равным образом мы должны попытаться преодолеть искушение проецировать привычные нам категории XXI века на ушедший мир Второй мировой войны.
Однако прежде чем начать обсуждение, важно опровергнуть три стойких мифа, распространенные в историографии немецкого Сопротивления. Во-первых, многие авторы и исследователи утверждают, что заговорщики боролись с Гитлером только для того, чтобы спасти себя или «вернуть свои карьеры»[741]. Однако заговор против нацистского режима не лучший способ сохранить себе жизнь, и опасность, безусловно, перевешивала небольшой шанс получить выгодную работу после запланированного переворота. Если бы на первом месте для заговорщиков стояла личная безопасность или профессиональная неудовлетворенность, они не стали бы рисковать своими жизнями и жизнями членов своих семей. Вероятнее всего, они бы подстроились под режим, а затем лебезили бы перед оккупационными властями, стремясь благополучно восстановить свою карьеру в Восточной или Западной Германии. Смертоносность любой антинацистской деятельности в Третьем рейхе, не говоря уже о покушении на Гитлера, безусловно, исключает подобные эгоистические мотивы.
Во-вторых, некоторые заявляют, что самым важным мотивом для присоединения к заговору было желание спасти Германию от поражения в войне. Этот аргумент имеет определенный вес, и он определенно справедлив для таких личностей, как Роммель, который как будто «вскочил в последний вагон» летом 1944 г. В других случаях мы просто не знаем. Скудость источников не позволяет нам определить мотивы людей вроде Егера или Клаузинга; не до конца ясны даже побуждения Вицлебена, ключевой фигуры заговора. И все же имеющиеся материалы позволяют нам оценить мотивы некоторых главных заговорщиков. Мы знаем, что многие, если не большинство, действовали еще тогда, когда поражение Германии не маячило на горизонте, и это трудно совместить с теорией, согласно которой заговор – всего лишь попытка спасти родину от поражения.
И все же это был как минимум один из мотивов не только для Роммеля. Беспокойство о том, какие последствия будет иметь поражение для Германии, часто перерастало в беспокойство относительно последствий войны в целом. Ульрих фон Хассель писал в дневнике, что даже после завоевания Франции необходимо будет противостоять нацистскому режиму. Карл Гёрделер говорил об этом же в одном из своих последних меморандумов:
В первые два года войны Гитлер шел от триумфа к триумфу. Нас с коллегами этим было не обмануть. После печальной сцены [капитуляции Франции] в Компьенском лесу… мы знали, что каждая новая победа раззадоривает аппетит Гитлера к власти, а также укрепляет в нем отсутствие чувства меры… и стремились делать все возможное, чтобы минимизировать катастрофу, спасти драгоценные человеческие жизни всех народов и как можно быстрее остановить уничтожение последних резервов [народов Европы] и разрушение бесценного культурного достояния[742].
Вспомните, что в начале операции «Барбаросса» Штауффенберг был уверен в победе Германии. Затем вспомните его замечание, что заговорщикам нужно будет использовать инерцию победы над русскими, чтобы покончить с нацистским режимом. Когда масштабы массовых убийств выросли, он решил, что режим нужно свергать немедленно, не дожидаясь окончательной победы. «Да, Сталинград сильно повлиял психологически на многих, но, вопреки распространенному мнению, не это двигало заговорщиками 20 июля, – писал Рудольф фон Герсдорф, правая рука Хеннинга фон Трескова. – Решение было принято из-за неприятия жестокости в России, преследований евреев, зверств в концентрационных лагерях и других преступлений нацистской политики силы». Аналогичные настроения озвучивал и Аксель фон дем Бусше, который перешел в оппозицию режиму после того, как стал свидетелем массовых убийств евреев на Украине[743].
В-третьих, распространенный аргумент гласит, что некоторые люди, особенно Тресков и его друзья, присоединились к Сопротивлению из-за несогласия с военной стратегией Гитлера в конце 1941 г.[744] В подобное тоже трудно поверить. Сложно найти примеры людей, которые предали свою страну, рисковали жизнью и даже подвергали опасности свои семьи просто потому, что не соглашались с отдельными политическими или военными решениями собственного правительства, которое считали вполне законным. В 1940 г. многие британские офицеры и высокопоставленные лица выступали против решения Черчилля продолжать войну, а некоторые из них считали, что премьер-министр ведет страну к катастрофе. Однако никто из них не устроил заговор против правительства Его Величества. Аналогично и в Соединенных Штатах некоторые офицеры полагали, что генералитет принял несколько плохих решений, но никто из них не предлагал убить президента Рузвельта. Сами по себе военные мотивы не могут объяснить, почему немецкие заговорщики – офицеры, выросшие в традициях строгого подчинения, – рискнули жизнью, выступив с оружием против правительства. Факты ясно показывают, что ими двигали нравственные соображения (как они сами их определяли) и они считали внутреннюю, внешнюю и военную политику Гитлера глубоко аморальной.
На самом деле ключевой вопрос заключается не в том, были ли мотивы заговорщиков нравственными, а в том, что означала для них нравственность. Как давно заметил Квентин Скиннер, было бы серьезной ошибкой предполагать, что значение какого-нибудь термина одинаково в разных поколениях, социальных кругах и даже в разные периоды жизни одного человека[745]. Действительно, то, что борцы немецкого Сопротивления понимали под словом «нравственность», сильно отличается от современного значения, принятого в Германии. Некоторые из них, например, полагали, что определенные принципы национал-социализма, например Volksgemeinschaft («народная общность»), сами по себе нравственны, а безнравственными они оказались исключительно из-за способа реализации[746]. В то время вряд ли кто-нибудь из них мог представить себе нравственность, отделенную от патриотизма. С их точки зрения, не могло быть ничего более нравственного, чем спасение немецких гражданских лиц и солдат, немецкой территории и даже немецкой власти. Заговорщики считали себя верными солдатами, искренне служащими своему отечеству в борьбе с правительством. По мере приближения окончательного краха они еще активнее стремились спасти свою страну, ускоряя подготовку к государственному перевороту.
Герсдорф утверждал, что главным импульсом для него и его соратников оказался ужас, который они испытывали, наблюдая за преступлениями режима. При этом на следующей странице он отмечал, что мятежники не могли рисковать крахом Восточного фронта. Если бы это случилось, русские завоевали бы Германию, а Европу наводнили бы «миллионы славян и азиатов»[747]. Нравственность, в понимании Герсдорфа и его коллег, была неотделима от их чувств к своей стране, экзистенциальных страхов и даже расовых предрассудков, столь типичных для их времени. Конечно, поступки, которые в ретроспективе кажутся исключительно нравственными, также связаны с представлениями заговорщиков о том, что будет лучше для Германии. Борцы Сопротивления, которые спасали евреев, например Ханс фон Донаньи, искренне верили, что должны заниматься этой гуманитарной деятельностью ради блага Германии. Как мы видели, Гёрделер и Хассель страстно выступали против массовых убийств мирного населения не только из сочувствия к жертвам, но и потому, что не хотели, чтобы подобные преступления навсегда запятнали их страну[748].
Иными словами, вопреки упрощенной дихотомии, преобладающей в литературе о Сопротивлении, заговорщики не делали различий между патриотическими и военными мотивами, с одной стороны, и нравственными императивами – с другой[749]. Большинство из них считали спасение немецкого народа в неменьшей степени своим моральным долгом, нежели прекращение резни в концентрационных лагерях. Они действовали не в соответствии с «чистой нравственностью», а во имя некоторой системы политических и военных ценностей и целей. Эти внутренние силы совести скреплял их реальный жизненный опыт. Историк Клаус-Юрген Мюллер отмечает:
Нравственность, которая двигала борцами Сопротивления, – не какая-то абстрактная теоретическая нравственность, оторванная от реального жизненного опыта. Эти нравственные импульсы выросли из конкретного опыта и интуитивных суждений. Тот, кто пытается приписать им только чистые и абстрактные нравственные мотивы… умаляет масштабы их внутренней борьбы и внутреннего развития, через которые они прошли, прежде чем приняли принципиальное решение о сопротивлении режиму. Было бы опрометчиво утверждать, что они с самого начала планировали лишь «бунт совести», не беря в расчет факты и обстановку на фронте. Такое суждение не отражает их исторической особенности[750].
Свидетельства пересечения патриотизма и нравственности можно найти в текстах почти всех главных заговорщиков, оставивших после себя документы. Однако в большинстве случаев патриотизм составлял лишь часть их моральной системы. По большей части заговорщики не были исключительно патриотами, заботившимися только о своем народе. Некоторые сочувствовали и иностранным жертвам Гитлера: полякам, русским, французам, евреям и другим[751].
Карл Гёрделер писал, какие мучения – почти в физическом смысле этого слова – приносили ему страдания голодающих военнопленных, истребляемых евреев и славян, изгнанных из своих жилищ. В 1938 г. он счел Хрустальную ночь достаточной причиной, чтобы исключить возможность примирения с нацистским режимом[752]. Аналогичные свидетельства есть в дневнике Ульриха фон Хасселя, выражавшего глубокое сочувствие восстанию в Варшавском гетто[753]. Штауффенберг указывал, что на присоединение к заговору его сподвигло не только безумие Гитлера в военных вопросах, но и «обращение с евреями». Уничтожение евреев стало «еще одной веской причиной избавиться от массового убийцы [Гитлера]»[754].
Тресков и его друзья, в частности Герсдорф, служили на Восточном фронте, где бушевали массовые убийства и геноцид. Вот почему Тресков назвал Гитлера «главным врагом не только Германии, но и всего мира». Ханс Остер, Дитрих Бонхёффер, Вильгельм Канарис, Ханс фон Донаньи и другие рисковали жизнью, спасая евреев. Аксель фон дем Бусше согласился пожертвовать своей жизнью, когда столкнулся с убийством евреев в украинском городе Дубно. Насколько можно судить по скудным данным, имеющимся в нашем распоряжении, это справедливо и для Бека и Ольбрихта. Таким образом, само понятие национальных интересов для большинства заговорщиков соединялось с вопросами морали. Правительство, установившее жестокую тиранию и убивающее невинных граждан, наносило удар по национальным интересам в самом фундаментальном смысле, даже если какое-то время оно и побеждало в войне.
Несколько иной пример, тревожный, но заставляющий задуматься, можно найти в дневнике Германа Кайзера. В документе отчетливо видны антисемитизм и расизм автора, однако Кайзер никогда не приветствовал убийства и жестокие преследования. Он ценил нравственность не меньше, чем Гёрделер, Хассель или Тресков. «Нравственность, – писал он, – является главным фундаментом для работы государственного деятеля»[755]. Восстановить его мысли или мотивы по этому дневнику нелегко из-за запутанной манеры изложения. Он часто писал о положении дел на фронте и искренне огорчался ходу войны. Больной, вечно беспокойный Кайзер изливал душу в дневнике, рассказывая о своих мучениях и долгих бессонных ночах. «Смертельно устал, но не спал всю ночь, – написал он в 1943 г. – Меня гнетет судьба родины»[756]. Его глубоко трогали страдания соотечественников во время воздушных налетов.
В дневнике часто упоминаются зверства в отношении русских, поляков, французских заложников и, конечно, евреев. В одном случае Кайзер отметил, что Гёрделер сообщил об убийстве евреев с помощью ядовитого газа, в другом – о резне румынских евреев[757]. Насколько можно понять телеграфный стиль Кайзера, очевидно, что он не одобрял этих зверств. В целом они усиливают предчувствие беды, насквозь пронизывающее этот текст[758]. Однако иногда дневник Кайзера предъявляет систему его моральных приоритетов и понимание нравственности. Узнав о том, что нацистские отморозки оскверняют распятия в сельских районах по всему рейху, он выплеснул свой гнев:
Я не мог справиться со своим возмущением и громко заявил: это не борьба за души, а преступное насилие… Здесь царит трусость, нехватка мужества и страх говорить правду. Я бы гнал тех, кто оскверняет эти распятия. Очень печально, что существуют немцы, способные грешить против христианской религии, столетиями укорененной в нашей традиции… В их сердцах нет ничего… только грубое насилие и злоба. На мой взгляд, основа любого государства – это справедливость и свобода совести. Тот, кто нарушает эти принципы, толкает свою нацию в пропасть. Тот, кто бросает им вызов, уничтожает себя[759].
Борьба нацистов с христианством, несомненно, сильно огорчала и других участников заговора. Но для Гёрделера, Хасселя и Бонхёффера (если взять три ярких примера) убийство безоружных гражданских лиц – часть общей дехристианизации Германии. Не менее набожный Кайзер был тоже озабочен нравственной деградацией, однако атаки на внешние символы религии возмущали его больше, чем массовые убийства людей.
Ту же сложность мы видим и на примере Эвальда фон Клейст-Шменцина. Как было показано в главе 3, Клейст, возможно, единственный заговорщик-консерватор, выступавший против национал-социализма еще до 1933 г. Он не пожертвовал нацистской партии ни марки и отказался вывесить флаг со свастикой над своим замком. Даже будучи приговоренным к смерти после 20 июля 1944 г., он гордился своим «предательством», провозгласив его «волей Божьей». Кроме того, свое противостояние режиму Клейст более, чем кто-либо другой из участников заговора, описывал в нравственных категориях. Он считал, что нацисты поклоняются Баалу и Ашере, а бойцов Сопротивления приравнивал к библейским героям. Одним словом, он представлял собой образцовый пример сопротивления, движимого нравственными принципами.
И все же, с учетом того, что обычно между нравственно мотивированным сопротивлением и намерением остановить холокост стоит знак равенства, удивительно, что второе не занимало в системе Клейста такого высокого места. «Я полагаю, что Клейст не слишком много знал об уничтожении евреев, – утверждал Шлабрендорф после войны. – Ему были известны факты в целом, но не детали. Кроме того, для него этот вопрос не стоял так остро, как сегодня для нас. У него на первом месте всегда были моральный и политический аспекты»[760]. Это интересный момент: холокост, похоже, играл гораздо большую роль в мотивах тех борцов Сопротивления, кто до определенного момента сотрудничал с режимом (например, Гёрделер или Штауффенберг), или тех, кто воочию наблюдал геноцид (например, Тресков, Герсдорф и Бусше). В их случаях было естественно выделять эти преступления как оправдание морального негодования и сопротивления режиму. Но для такого человека, как Клейст, который всегда считал нацизм абсолютным злом, детали преступлений режима оказывались не так важны. Очевидно, что абсолютному злу положено творить мерзости. Важна лишь общая картина, «моральный и политический аспекты». Из этих примеров видно, что разные люди, утверждавшие, что в основе их сопротивления лежит нравственность, подразумевали под этим разные вещи.
Также можно проследить, как различия в нравственных критериях создавали конфликты внутри самого заговора. Типичный пример – внутренние споры по поводу усилий Донаньи, Остера и Канариса, спасавших евреев в ходе таких операций, как U–7. Донаньи, который считал эти спасательные операции «долгом перед Германией», убедил Остера и Канариса финансировать и прикрывать их. Остер отдавал распоряжения о переводе средств, но фактически операции осуществлял Ханс Гизевиус, который жил в Швейцарии и выполнял функции банкира заговора. Чувствовал ли Гизевиус, что выполняет моральный долг, содействуя таким спасательным операциям? На деле он выступал против них, но не из-за антисемитизма, а потому, что считал: из-за крупных транзакций нацисты могут раскрыть заговор[761]. Да, Гизевиуса легко осуждать, но, по сути, он оказался прав: U–7 привела к разоблачению ячейки в абвере и почти полному уничтожению Сопротивления. Однако от смерти спаслись 14 мужчин, женщин и детей. Стоило ли это такой цены? Гизевиус и Фриц Арнольд, лидер группы выживших, впоследствии долго и страстно спорили по этому поводу. В любом случае понятно, что конфликт здесь был не между нравственностью и оппортунизмом, а скорее между разными системами нравственных ценностей.
Еще сложнее объяснить действия офицеров, чье поведение во время войны носило откровенно преступный характер. Как интерпретировать случай графа Вольфа фон Хелльдорфа, начальника полиции Берлина? Выраженный антисемит, жестокий и коррумпированный до мозга костей, этот офицер СА был непосредственным виновником погромов до 1933 г., а позже активно вымогал деньги у немецких евреев[762]. Гестапо Хелльдорф заявил, что согласен с принципами национал-социализма, но не с их реализацией, и особенно это относится к судебному произволу и борьбе с церковью[763]. Другой достоверной информации о его мотивах нет.
Трудно объяснить и мотивы, по которым к заговору присоединился Артур Небе, командир айнзацгруппы на Восточном фронте. Его друзья из Сопротивления, в первую очередь Гизевиус, утверждали после войны, что он вступил в айнзацгруппу только для того, чтобы снабжать Сопротивление внутренней информацией, и что он помогал заговорщикам спасти как можно больше людей. Факты не подтверждают этого и указывают на то, что Небе не отличался по жестокости и кровожадности от соратников по СС. Возникает искушение согласиться с биографом Небе Рональдом Ратертом, что этот офицер был всего лишь приспособленцем, присоединившимся к заговору, чтобы «обезопасить свою жизнь с помощью двойной игры»[764]. А как еще логически объяснить попадание массового убийцы в Сопротивление, если исключить оппортунизм?
И все же стоит с осторожностью относиться к такому простому объяснению. Как уже отмечалось, участие в заговоре – крайне опасное дело и уж точно не лучший способ спасти свою шкуру. Правда, в отличие от командиров регулярной армии, массовый убийца вроде Небе вполне мог рассчитывать на смертный приговор от британцев или американцев. Поэтому если бы он присоединился к заговору в 1944 г., когда война была уже проиграна, то его выбор возможно объяснить попыткой избежать эшафота союзников, пусть и с риском попасть на нацистский. Однако Небе присоединился к заговору еще в 1938 г., задолго до войны, и все время оставался верен ему. Почему? Можно предположить, что здесь не обошлось без патриотизма, но достоверных свидетельств у нас нет. Пока не появятся новые документы, Артуру Небе суждено оставаться загадкой.
В преступлениях нацистов были замешаны не только СС, но и вермахт. Поэтому заговорщикам, служившим на Востоке, приходилось ежедневно сталкиваться с моральными дилеммами. Они не являлись профессиональными убийцами вроде Небе, но многие из них не могли избежать ответственности.
«Подчинение в армии, – писал генерал Людвиг Бек, – обнаруживает предел, когда… знание, совесть и ответственность не позволяют выполнить приказ»[765]. «Что толку от наших тактических и прочих возможностей, – спрашивал Хеннинг фон Тресков, – если критические вопросы остаются открытыми?.. Мы по-прежнему решительно заявляем, что боремся за само существование своего отечества, но разве можно игнорировать тот факт, что мы делаем это на службе у преступника?»[766] Тресков действительно не выполнил «Приказ о комиссарах» и пощадил русского пленного, которого по этой директиве положено было расстрелять[767]. Он и другие понимали, что при преступных приказах инсубординация становится долгом. Однако их неподчинение было скорее спорадическим, нежели системным. По словам Герсдорфа, Тресков считал, что после переворота армию необходимо сохранить в целости, и, кроме того, ощущал большую ответственность за безопасность своих войск: плохое командование оплачивается жизнями солдат. «Германское движение Сопротивления не было профессией, которой можно посвятить себя целиком, – заметил Фабиан фон Шлабрендорф. – Мы были немцами. Мы жили посреди войны. Мы были обязаны силой оружия защищать свою страну от врага»[768]. Он и его товарищи жили двойной жизнью: одновременно служили в вермахте и в антинацистской теневой армии.
Но какой ценой? Тресков и его соратники принимали активное участие в антипартизанских операциях, которые часто использовались как прикрытие для немецких злодеяний. Мы уже видели, что Герсдорф и Тресков выступали против военных преступлений нацистов. Герсдорф публично высказался против антисемитской пропаганды и убийства евреев. Тресков осудил «Приказ о комиссарах» и резню в Борисове. Как минимум однажды он попробовал сократить численность подразделений СС на своем театре военных действий. Но, вопреки тому, что рассказывал граф Бёзелагер после войны, эти усилия были малоэффективными и вряд ли кого-нибудь спасли[769]. Через Трескова проходили преступные приказы, и ему часто приходилось передавать их или даже визировать своей подписью. Например, 28 июня 1944 г., всего за три недели до 20 июля, Тресков в качестве начальника штаба 2-й армии подписал один из приказов по операции «Сено» (Heuaktion)[770]. Ее цель – собрать в районе фронта осиротевших русских детей и отправить их на принудительные работы в Германию. Хотя Тресков не был инициатором этой операции и не руководил ею, он все равно несет ответственность за подписанный им приказ. Этот случай показывает, что даже самый решительный заговорщик на Востоке неизбежно вовлекался в войну на уничтожение.
Тресков мог сохранить свою совесть в чистоте только одним способом – уйти в отставку. Но смог бы он в этом случае организовывать покушения на Гитлера? Окажись одна из попыток успешной, вполне реальным стало бы спасение всех жертв, а Тресков, вероятно, вошел бы в пантеон величайших героев Второй мировой войны. Дитрих Бонхёффер отмечал, что для выполнения своего долга во времена нравственных сумерек зачастую требуется принять вину на себя. Именно так Тресков и поступил.
Еще более сложным с моральной точки зрения является случай генерала Карла-Генриха фон Штюльпнагеля, командующего 17-й армией в России, а впоследствии военного командующего во Франции. В сравнении с Тресковом он несет гораздо большую и прямую ответственность за военные преступления в России и во Франции. Хотя существуют разногласия по поводу степени его виновности и тяжести вины, Штюльпнагель, бесспорно, принимал участие в военных преступлениях. Он передавал в 17-ю армию все преступные приказы Гитлера и сам отдавал расистские и антисемитские приказы по своим подразделениям. Армия Штюльпнагеля прошла через Галицию, где проживало множество евреев, и айнзацгруппы СС совершали массовые убийства на подконтрольной ему территории. Но при этом даже историки, строго осуждающие Штюльпнагеля, признают, что в районах других армий, например под командованием Рейхенау и Манштейна, погибли десятки тысяч евреев – на порядок больше, чем в зоне, находившейся под контролем Штюльпнагеля. Еще важнее то, что большинство евреев, убитых на территории 17-й армии, погибли уже после того, как Штюльпнагель ушел с поста командира. При его сменщике, генерале Германе Готе, масштабы резни евреев резко увеличились.
Одни делают из этого вывод, что, хотя Штюльпнагель как командующий несет ответственность за военные преступления, он, в отличие от большинства других военачальников на аналогичной должности, не сотрудничал добровольно с убийцами из СС. Другие даже утверждают, несмотря на нехватку явных доказательств, что он оставил свой пост, потому что не мог больше выносить ужасные военные преступления, в которых был вынужден участвовать[771]. В качестве военного командующего во Франции Штюльпнагель, с одной стороны, действовал жестко, и в частности приказал казнить заложников. Как и в России, он считал, что военные потребности его родины выше всех нравственных соображений. С другой стороны, похоже, что одновременно он пытался тайком сорвать депортацию евреев из страны или хотя бы замедлить ее. Доказательства этому можно найти в официальном документе, составленном Генрихом Гиммлером после того, как ослепшего Штюльпнагеля прямо на больничной койке отправили к палачу. Начальник СС писал, что «враждебное отношение командующего [к СС] препятствовало депортации французских евреев». Дети Штюльпнагеля утверждают, что их отец резко выступал против депортаций и политики геноцида в целом[772].
Имел ли Штюльпнагель реальную возможность не совершать военных преступлений? Если он испытывал к ним отвращение, почему не подал в отставку, увидев, что от него требуется? Окончательного ответа на этот вопрос нет, но мы понимаем, что если бы он ушел в отставку, то не смог бы работать над свержением режима. Мы также знаем, что он до конца оставался верным членом заговора и храбро действовал в Париже, заплатив за это жизнью.
Почти все члены немецкого Сопротивления предпочли оставаться в армии и по мере своих сил противостоять Гитлеру, а не выражать возмущение со стороны, как это делали вынужденные немецкие эмигранты в Лондоне и Вашингтоне. Многие из тех, кто остался, в отличие от Штюльпнагеля и других, сумели избежать участия в военных преступлениях. Однако и они мучились из-за необходимости сотрудничать с режимом, который ненавидели, и постоянные психологические конфликты накладывали на них свой тяжелый отпечаток. Аксель фон дем Бусше, например, не считал, что участие в Сопротивлении как-то искупает его службу в преступной армии. Каждый раз, когда он после войны встречал еврея или израильтянина, он испытывал глубокое чувство стыда за свою службу в вермахте[773]. Сходные чувства выражал Дитрих Бонхёффер, священнослужитель, работавший в абвере. Для этих людей важным оказался один мощный христианский образ – Пилата, умывающего руки в знак снятия с себя ответственности за распятие Иисуса. Этот образ помогает понять чувство личной вины Бонхёффера: «Мы стали молчаливыми свидетелями беззаконий. Мы часто умывали руки. Мы научились искусству приспособленчества и двусмысленных речей… Раздираемые противоречиями, мы износились и стали циниками. Есть ли от нас теперь хоть какая-то польза?»[774]
До сих пор основное внимание в этой главе уделялось моральному чувству заговорщиков, связи между нравственностью и патриотизмом, а также дилемме «оппозиции изнутри». Теперь мы должны обсудить значение второго элемента в выражении «нравственные мотивы». «Мотивы» – это слово, которое зачастую используется настолько небрежно, что мы даже не задумываемся о его смысле. Этот вопрос редко ставится в литературе о Сопротивлении, но именно он является ключом к пониманию того, кто из множества людей в вермахте и за его пределами с наибольшей вероятностью мог стать заговорщиком.
Среди основных факторов специалисты обычно упоминают прусскую военную традицию, религиозную веру и гуманистическое образование. Но было ли достаточно самих по себе этих факторов, чтобы сформировать мотив для вступления в Сопротивление? Можно ли, например, считать идеологической платформой немецкого Сопротивления прусский этос? Был ли он антитезой нацизму? Да, Тресков, гордый потомок прусского дворянского рода, давшего прусской армии 21 генерала за три столетия, стал непримиримым врагом нацистов[775]. Однако многие немецкие офицеры, весьма преданные ценностям этой традиции, оставались верны режиму. И наоборот, многие из заговорщиков не имели никакого отношения к этому ратному наследию.
Что насчет веры? Действительно, практически все борцы Сопротивления были религиозными людьми – почти все участники заговора 20 июля, включая многих левых, а также Эльзер и члены кружка Крейзау. Все они (правоверные христиане) ощущали связь с христианскими ценностями. Некоторые нерелигиозные заговорщики даже пришли к вере за годы борьбы с нацистским режимом. То есть почитание Бога можно считать мощнейшим двигателем сопротивленцев. Вера в то, что они считали высшими ценностями, и в существование лучшего мира помогала им справляться с постоянными трудностями. Когда пришло время жертвовать жизнью, вера помогала им героически выдерживать допросы и пытки, стоять перед Народной судебной палатой и идти к виселице. «Я предстал перед [председателем Народной судебной палаты] Фрейслером как христианин, христианин и не более», – сказал граф Мольтке, отводя религии достойное место в хронике немецкого Сопротивления[776]. Стоя перед нацистским судьей, Мольтке видел себя не членом немецкого подполья, которого обвиняет представитель тирана, а верующим христианином, отдающим свою жизнь легионам сатаны, очередным звеном в длинной цепи христианских мучеников.
Но и религия не решает полностью проблему мотивов. Клаус фон Донаньи, описывая участие отца в спасательной операции U–7, отмечает, что в Германии «хватало верующих христиан, которые никогда не делали для своих соседей того, что сделал мой отец при “Операции Семь”»[777]. Германские церкви, католические и протестантские, большей частью демонстрировали лояльность Гитлеру. Богобоязненный христианин Хеннинг фон Тресков раз за разом поражался малодушной трусости большинства верующих немцев – как протестантов, так и католиков. «Я не понимаю, – говорил Тресков своей жене, – как люди, не противящиеся яростно режиму, могут считаться христианами. По-настоящему преданный христианин должен быть и преданным борцом Сопротивления»[778]. Иными словами, хотя вера в Бога и объединяла большинство участников заговора, одной только религии явно было недостаточно, чтобы заставить немца бросить вызов нацизму.
В итоге нет однозначного ответа на вопрос, что заставило этих людей выступить против Гитлера. Возможно, все дело в сочетании элементов, в совокупности психологических процессов и факторов, заставляющей человек перейти Рубикон и ступить в подпольный мир революционного заговора. В точности установить набор, из которого рождается такой императив, может быть непросто. Максимум, что можно сделать, – это назвать три обязательных компонента: каркас, материал и импульс.
Каркас, который поддерживал этику заговорщиков, – это эмпатия, сочувствие другим людям. Это были люди, которые остро сопереживали чувствам и судьбам других людей. Эмпатия не позволяла им игнорировать зверства, свидетелями которых они становились, и крушение своей страны. На этом каркасе держалась система ценностей – то, что я называю материалом, – будь то христианская вера, патриотизм, социализм, прусская военная этика, гуманизм или другой комплекс принципов. И наконец, импульсом, побуждением к действию служило исключительное мужество.
Каждый из этих компонентов – необходимое условие для сопротивления. Человек, эмоционально равнодушный к судьбе других людей, никогда не стал бы рисковать своей жизнью ради их спасения, даже если бы утверждал, что придерживается того или иного морального кодекса. Система ценностей важна не меньше каркаса, к которому она прикреплена, поскольку именно набор ценностей, независимо от его происхождения, обеспечивал каждому заговорщику внутреннее обоснование, необходимое для действия. Тресков подчеркивал это в своем дневнике: «Любой идеал, независимо от того, основан он на реальности или нет, дает человеку цель, силы жить дальше и двигаться вперед»[779]. Не менее важен и импульс; только исключительная храбрость могла заставить человека действовать в соответствии со своими ценностями, невзирая на угрозу смерти. Как кажется, три этих необходимых компонента присутствовали почти у всех заговорщиков, как бы они ни различались между собой в остальном.