К книге
Тот ГородТринадцатая интерлюдия
96%
Тринадцатая интерлюдия
27

Самолёт из Ухты в Ленинград летел три часа, и все три часа я думал об Осе. Я надеялся, что успею, расскажу, что она ещё сможет услышать и понять. Я был виноват перед ней. Когда она рассказала мне свою историю, я был так зол, что ушёл, не попрощавшись, и целый месяц не ходил к ней. Мне казалось, что она обманула, предала меня, хотя, в чём заключалось предательство, я и сам понять не мог. Через месяц она мне позвонила, сказала, что ложится в больницу, и попросила поливать цветы.

— Полью, — буркнул я и повесил трубку.

На следующий день после занятий я отправился к ней. В квартире было чисто и тихо, чайник был холодным, холодильник — пустым. Полив цветы, я заглянул в спальню, там у стены стояли ящики, которые мы с Осей упаковывали месяц назад. Я подошёл к самому большому, с надписью «Андрей». Ящик был не заклеен, я открыл его, сказав себе, что если это про меня, то я не желаю больше никаких секретов.

В самом верху, сразу под крышкой, лежала записка. На сложенном в четыре раза тетрадном листке каллиграфическим Осиным почерком было выведено: «Андрею». Я развернул листок.

«Милый мой Андрюшка на побегушках, — начиналась записка. — Ты сердишься, и ты имеешь на это право. Когда ты сердиться перестанешь, ты поймёшь, что у меня не было особого выбора. Мне тоже не хотелось начинать наши отношения с умолчания, но ещё меньше мне хотелось причинить боль твоей маме и уж совсем не хотелось нарушать слово, данное твоему отцу. Хотя мы никогда об этом не говорили с ним, я всегда относилась к Пете как к сыну, и он это знал. А теперь я отношусь так к тебе и верю, что ты сумеешь всё понять и простить меня.

Твой папа, если бы он мог тебя видеть сейчас, сказал бы про тебя „ничего мужик“, и это самое важное. В сущности, это единственное, что важно.

Ося

P. S. Я надеюсь выйти из больницы если не совсем здоровой, то хотя бы поздоровее. Если этого не случится, на дне ящика лежит папка с разными бумагами, которые могут быть тебе интересны».

Из больницы Ося вернулась в странно взбудораженном состоянии, словно она куда-то опаздывала или что-то не успевала. Мне она ничего не сказала, но я подслушал её разговор с Урбанасом, приехавшим вопреки её запрету.

— Разрезали и зашили, — сказала она.

— И ничего нельзя сделать? — спросил он.

— Врач сказал, что в силу моего почтенного возраста все процессы протекают медленно, так что я ещё поживу, Витас. Но теперь мне надо торопиться. Я могу не успеть.

— Ты всегда боялась не успеть, — сказал он с тяжёлым, глухим прибалтийским акцентом.

После больницы жизнь потекла обычным чередом. Раза два в неделю после университета я забегал к Осе. Заставал я её обычно или с карандашом в руках, или за пишущей машинкой, которую подарил Урбанас, — Ося довольно бойко на ней стучала. Как-то вечером, глядя на машинку, я рассказал Осе про персональные компьютеры, появившиеся в университете. Она захотела на них посмотреть. Я договорился со своим бывшим одноклассником, работавшим в ВЦ оператором, и он согласился пустить нас на одно из своих ночных дежурств. Ося его покорила. «Классная у тебя бабка», — шепнул он мне, пока Ося разглядывала распечатанную на ЭВМ репродукцию «Джоконды».

Ося же вернулась из нашего ночного приключения очень задумчивая, выдала мне полтинник и потребовала, чтобы я раздобыл ей на книжной толкучке книгу Винера «Творец и робот», которую упомянул одноклассник. Книгу я достал, она прочитала её за ночь, приказала мне:

— Ты должен это прочитать.

— Зачем? — спросил я. — Кибернетика меня не интересует.

Вместо ответа, она открыла книгу, прочитала с выражением: «Достаточно легко защищать добро и сражаться со злом, когда добро и зло чётко противопоставлены друг другу разграничительными линиями и когда те, кто находится по другую сторону, являются нашими заклятыми врагами, а те, кто по эту сторону, — наши верные союзники. Но что, если нам в любой ситуации придётся спрашивать себя, кто друг, кто враг? Как быть, если вдобавок мы препоручили решение важнейших вопросов неумолимой машине, которой следует задавать правильные вопросы заблаговременно, ещё не разобравшись полностью в сути процесса, чьим посредством добываются ответы?» — и спросила требовательно:

— Понимаешь?

Я вздохнул, меня частенько утомляла и раздражала её сумасшедшая, не соответствующая ни возрасту, ни прожитой жизни активность. Наверное, я просто завидовал её редкому умению находить интересное в самых скучных и непонятных вещах. Книгу я прочитал, мало что понял, но расспрашивать её не стал — к концу моего второго курса у неё начались сильные боли. О том, как ей плохо, я догадывался только по всё увеличивающемуся количеству обезболивающих: она никогда не жаловалась.

Летом после второго курса она вызвала меня к себе, сказала:

— Мне необходимо съездить в Коми.

— А на Луну? — попытался пошутить я.

Она глянула неодобрительно, достала из лежавшей на столе тетрадки старую пожелтевшую открытку, протянула мне.

На открытке, изображавшей почему-то Буратино, который нёс на плече ёлку и тащил за руку упирающегося плюшевого медведя, было написано крупным неловким почерком человека, пишущего редко и почти забывшего, как это делается: «Здравствуй Оля подруга дорогая. Решила послать тебе весточку, с новым годом поздравить, про себя напомнить. Мы все живы здоровы, чего и вам желаем. Будем рады узнать, как ваше житьё бытьё. С приветом к тебе, К.».

На открытке был указан обратный адрес: «Город Ухта, главпочтамт, до востребования, Корнееву А. Д.».

Всё это было так нелепо, и открытка, и текст, что я уставился на Осю, ожидая объяснений.

— Это от Кати, — сказала она. — В шестидесятом году она послала мне открытку. На мой старый адрес, конечно, довоенный, а Анна Васильевна уже умерла, и открытку просто забросили куда-то. Через год её дочь затеяла обмен, стала приводить комнату в порядок и нашла открытку. И позвонила мне. Мне необходимо туда съездить.

— Куда, — тупо спросил я, — в Ухту?

— Да не в Ухту, — нетерпеливо топнула она ногой, — в Тот Город. Ты же видишь, они дошли, он есть.

— Ося, — осторожно сказал я. — Прошло двадцать лет. Где он есть, Тот Город?

— Я знаю где. Я помню наизусть, до сих пор. Я должна была поехать тогда, сразу. А я струсила. Я только начала работать в Павловске, и Витас вернулся, и я побоялась. Решила, что потом, как-нибудь. Но больше нет потом. Это, скорее всего, моё последнее лето, надо ехать, и ты должен помочь мне с билетами, с гостиницей и прочей суетой.

— Зачем? — спросил я. — Зачем вам туда ехать?

Она задумалась, вертя в пальцах открытку, потом сказала:

— Время собирать камни. Время отдавать долги.

— Кому?! — возмутился я.

— Всем, кого я люблю. Пойми, я виновата перед ними, очень виновата.

— Потому что не стали частью этого вранья?

— Потому что не сказала правду. Они ушли туда из-за меня, они остались там из-за меня пятнадцать лет спустя, значит, именно я и должна их оттуда вызволить.

— А если им там хорошо? Если они не хотят вызволяться?

— Значит, оставшиеся мне год или два я проживу с чистой совестью, — улыбнулась она. — Неужели два года чистой совести не стоят нескольких бытовых неудобств?

— Предположим, что вы доберётесь до этой деревни, как её там — Озимь, Озябь? Вы говорили, что оттуда неделя, а то и две ходу по тайге, по дремучему лесу. И еду надо тащить с собой, и палатку.

— Я справлюсь, — высокомерно сказала она. — Это меня не пугает. Но я не хочу тратить силы и время на добывание билетов и прочую ерунду. Я всё равно поеду, даже если ты не согласишься помочь, но с твоей помощью всё было бы значительно проще.

— Можно, я подумаю? — спросил я.

— Подумай, — милостиво разрешила она. — До завтра. И обещай мне, что никому ни слова. Обещаешь?

— Обещаю, — буркнул я.

Надежда, что Урбанас отговорит её, развеялась, едва успев возникнуть.

Думал я не день, а все три. Зная Осю, я понимал, что она не отступится. Я также понимал, что затея её опасная и бессмысленная. И, скорее всего, она права — это её последнее лето и последнее желание. Вывод напрашивался сам собой, но, наверное, мне очень не хотелось его делать, поэтому я и тянул.

Через три дня я вернулся к ней и сказал:

— Я еду с вами. Мы едем вместе.

— А как же твоя учёба?

— Мы поедем в сентябре, на каникулах.

— А твоя девушка? Вы собирались отдыхать вместе.

— Я ей всё объясню.

— А мама, Таня?

— Я разберусь, — сказал я, и она опустила голову, чтобы скрыть улыбку.

К концу августа мы были готовы. Я взял два билета на поезд до Ухты, забронировал два места в Доме колхозника, собрал два рюкзака и выдержал два неприятных объяснения — с матерью и с Ирмой.

Матери я сказал, что моей давней знакомой очень плохо, у неё рак, и о ней некому позаботиться. Поэтому на некоторое время я перееду жить к ней, тем более что у матери есть вернувшаяся в Питер Танька. Я обещал часто звонить и заходить, сказал, что это не больше чем на месяц, и в конце концов мать уступила.

Убедить Ирму я так и не смог. Она решительно не желала понять, почему, вместо того чтобы ехать вместе с ней на Рижское взморье в бархатный сезон, я отправляюсь чёрт знает куда по прихоти выжившей из ума случайной знакомой.

— Я поняла бы, если бы это была твоя тётя или бабушка, — сказала она. — Но совершенно чужой тебе человек?

Я вздохнул. Осиной истории Ирма не знала, каким-то шестым или седьмым чувством я понимал, что она не тот человек, которому стоит это рассказывать. А без предыстории всё и вправду выглядело как идиотский каприз больной старухи, желающей перед смертью посетить места своей молодости.

— Всё гораздо сложнее, — сказал я Ирме. — Можешь ты просто поверить мне на слово, что всё не так просто и я обязан ехать?

— Если ты не доверяешь мне и ничего не рассказываешь, почему я должна полагаться на твоё слово? — спросила она.

— Я расскажу, — пообещал я. — Потом.

— Как знаешь, — сказала она. — Я еду на Рижское взморье, и, поверь, там будет много желающих меня развлечь.

В этом я не сомневался.

В начале сентября, за три дня до отъезда, я поехал на Андреевский рынок, купил сухофрукты и решил сразу же завезти их Осе. Войдя во двор, я заметил машину скорой помощи у Осиного подъезда, взбежал по лестнице, не дожидаясь лифта, зашёл в квартиру. Ося лежала на диване, над ней склонился врач со шприцем в руках. Марина Александровна курила на кухне в открытую форточку.

— Хорошо, что я зашла её навестить, — сказала она в ответ на мой вопросительный взгляд. — Сама бы она ни за что не вызвала.

Через полчаса врач ушёл. Ося по-прежнему лежала на диване с посеревшим лицом. Увидев меня, она попыталась сесть, сказала, неловко улыбаясь:

— Боюсь, что я несколько переоценила свои возможности. Тебя это ставит в очень неудобное положение?

— Наоборот, — бодро возразил я. — Совсем наоборот.

Приехал вызванный Мариной Александровной Урбанас, я отправился к Ирме с покаянием, и мы уехали на три недели на Рижское взморье — прекрасные три недели, тем более прекрасные, что были они началом конца.

Когда я вернулся, Ося выглядела бодрее, очень жалела об отмене поездки, сердилась на Урбанаса, переселившегося к ней жить, постоянно повторяла, что она должна, обязана поехать. В декабре ей снова стало хуже, её положили в больницу. Несмотря на запрет, я пришёл её навестить. Её густая каштановая грива за полгода сделалась совсем седой, она сильно похудела, огромные глаза запали, но смотрели весело. Урбанас сидел рядом на складном стуле, читал толстую книгу.

— Ося, — сказал я. — Я съезжу сам. Я доеду до Ухты, постараюсь узнать про этого Корнеева. Если найду его, он мне поможет, если нет, я сам пойду, по вашему плану.

Урбанас бросил на меня быстрый взгляд, но ничего не сказал.

— А сессия? — спросила Ося.

— Я возьму академку, — ответил я. — Это не из-за вас. Я должен о многом подумать.

Через три дня я улетел в Ухту. Теперь я возвращался с ощущением, что прошло не четыре недели, а, по меньшей мере, четыре года.

— Самолёт готовится к посадке. Просьба к пассажирам вернуться на свои места и пристегнуть ремни безопасности, — сказала стюардесса.

Я натянул куртку, приготовился. С трапа я спустился первым, бесцеремонно протиснувшись вперёд и растолкав других пассажиров. Из аэропорта я позвонил домой, сказал матери, что зайду вечером, потом позвонил Осе, трубку никто не взял. На последнюю пятёрку я взял такси, доехал до Осиного дома, открыл своим ключом. Никого не было, и, наскоро приняв душ и переодевшись, я взял письма и поехал в больницу.

За месяц, что меня не было, она изменилась так, что я с трудом узнал её. В сморщенной, прерывисто дышащей старухе с трясущейся головой и мутным взглядом не было ничего от Оси, которую я знал и любил.

— Это я, Андрей, — сказал я.

Она не отозвалась.

— Это я, — повторил я. — Я вернулся. Из Того Города. Они все живы, здоровы. Я привёз вам письма.

Медленно-медленно, словно возвращаясь из далёкого далека, взгляд её прояснился, сфокусировался на мне, она что-то прохрипела, я не понял, наклонился поближе.

— Она просит прочитать их, — сказал Урбанас.

Я присел на краешек кровати, достал письмо Катерины Ивановны, распечатал.

Урбанас встал и вышел из палаты.

«Здравствуй Ольга, — прочитал я. — Вот уж не верила что на старости лет получу от тебя весточку, а получила. Надеюсь и ты мою получишь, успеешь. Первым делом хочу сказать тебе что зла никакого не держу на тебя. Уж как вышло, так и вышло. Поначалу даже очень за тобой скучала, но жизнь у нас такая что скучать больно некогда. Вторым делом хочу сказать тебе что до города твоего добрались мы и вот уж тридцать пять лет в нём живём, не тужим. Об этом тебе твой мальчишка всё как есть расскажет. Похвастаться тебе хочу, все мои пары хороши получились. И Василий с Дарьей, и Алексей с Натальей, и мы с Андреем душа в душу прожили. У меня сын Пётр и внучка Катерина тоже. Была дочка Ольгой назвали по тебе, но Бог прибрал. Про тебя наслышана что тоже неплохо живёшь. Вот и вышло что обе мы свою правду нашли. О том жалею только что недолгая у нас дружба вышла. Я тебе всё прощаю и если в чём пред тобой виновата была то прощения прошу. Кто знает авось на небесах и свидимся. Твоя подруга Катерина Измайлова».

Я дочитал, посмотрел на Осю, она прошелестела что-то едва слышно, я нагнулся к самой подушке.

— Всё, — повторяла она. — Всё, всё, всё, всё.

Потом вдруг позвала отчётливым шёпотом:

— Витас!

Я вышел из палаты. Урбанас стоял в конце коридора, спиной ко мне. Тёмный силуэт его на фоне окна был очень чётким, как в театре теней. Пока я шёл к нему длинным больничным коридором, несколько раз крупная дрожь, как судорога, прошла по его спине. Я приблизился, постоял, не решаясь его окликнуть, потом вспомнил, что медлить нельзя, кашлянул. Он стремительно обернулся, лицо его было совершенно бесстрастно, только тоненькая струйка крови текла из прокушенной губы.

— Она зовёт вас, — сказал я, и он помчался по коридору длинными быстрыми скачками.

Я уселся на подоконник и раскрыл второй конверт. «Милая, дорогая Оля! Как удивительно, невероятно, как здорово, что я могу написать Вам и, может быть, даже получить от Вас ответ. Я писала Вам все эти годы, Вы были единственной ниточкой, связывающей меня с тем прекрасным, далёким миром, который когда-то был и моим. Но ни Эрмитаж, ни кораблик Адмиралтейства, ни кони Клодта не стали хуже оттого, что мне, Вам и многим другим сломали жизнь, правда же? Погладьте их за меня, когда окажетесь рядом. Не удивляйтесь, что Вы не получали моих писем, я их не только не посылала, я их даже не записывала. Сначала было нечем и не на чем, а потом я просто привыкла вести эти беседы на два голоса, за себя и за Вас.

Андрей рассказал немного о том, как Вы живёте. Я рада, что Вам удалось собрать себя, я рада за Павловск, за то, что теперь там навсегда останутся вещи, сделанные Вашими руками. Наверное, это единственное, чему я завидую. Вы оставили след, пусть маленький и безымянный, это неважно, важно, что — след. Но я не жалуюсь, совсем не жалуюсь, я тоже живу неплохо, можно даже сказать — хорошо. Я учу наших детей, уже второе поколение, это тоже останется, конечно. Жаль только, что у нас их так мало. У меня есть Лёва, за одно только это я должна каждое утро благодарить судьбу. Признаюсь Вам честно, если бы он не смог пойти с нами, я бы тоже осталась в лагере.

Привет Вам от него, он тоже часто Вас вспоминает. Ему, бедному, пришлось куда труднее, чем мне. Его считают всемогущим и всезнающим, а он, при всех его знаниях и умениях, не бог. Но когда на тебя смотрят, как на последнюю надежду, нет особого выбора. Иногда он творит такие чудеса, что даже я начинаю видеть в нём существо иной природы. А он считает, что жизнь его прошла бездарно и бессмысленно. Несколько лет назад я предложила ему вернуться в большой мир. Мы долго думали и решили оставить всё как есть. Мы оба не хотим ни жалости бывших коллег, ни подачек от властей, ни прозябания на скудную пенсию в коммунальной квартире. Мы нужны там, где мы есть. А там, где нас нет, мы, видимо, не нужны.

Олечка, милая, из нескольких слов, случайно оброненных Андреем, я поняла, что Вы считаете себя виноватой перед нами. Дорогая моя, это напрасно и бессмысленно. Поверьте, всё это не случайно, всё так, как должно было быть. Не могу сказать за всех, но мне легче жить от мысли, что где-то там далеко, в том мире, в котором я так давно не была, есть кто-то родной мне.

С Вашим Андреем связана одна невероятная история. Она настолько невероятна, что её невозможно изложить на бумаге. Если захочет, он сам Вам её расскажет. Но знайте, что в мире нет ничего случайного, и я уверена, что не случайность и не недоразумение оставили Вас в лагере, а судьба. Судьба оставила Вас в лагере, чтобы потом, много лет спустя, Вы смогли протянуть нам руку помощи. Потому что судьба, или рок, или Бог понимали, что Вы, с Вашей порядочностью и преданностью, непременно её протянете, Вы не забудете нас. Если Вам кажется, что я говорю сумбурно и непонятно, так это потому, что вся эта история сумбурна и непонятна, и только время сможет прояснить её до конца.

Катя уверена, что единственный способ для наших детей и внуков избежать того, что случилось с нами, — это жить, как мы живём, отгородившись от мира километрами непроходимой тайги. Но я не согласна с ней. Я считаю, что единственный способ — это вырастить других людей. Новых людей, не признающих кумиров и не позволяющих другим думать за себя. Людей, способных на понимание и прощение. Мы стараемся так растить наших детей. Судя по Андрею, это возможно и в большом мире. Если в Вашем мире много таких, как он, значит, всё было не зря, значит, судьба перемолола нас не просто так, а чтобы удобрить почву, чтобы выросли новые, достойные поколения.

Страх перед мыслью хуже любой мысли о страшном. Если бы я могла, я кричала бы об этом с самых высоких башен: „Люди, учитесь думать. Люди, не бойтесь думать. Люди, думайте“. Наверное, Вы посмеётесь надо мной, над тем, что в семьдесят с лишним лет я всё ещё верю, что мир можно изменить. Но я верю и знаю, что Вы тоже верите. Как здорово, что жизнь свела нас, пусть даже так ненадолго. С любовью и признательностью, Лена».

Предыдущая главаГлава 27 из 28Следующая глава