Через месяц после двадцатого съезда к Осе приехала Алла, сказала возбуждённо:
— Я всё узнала. Есть такая специальная комиссия партконтроля при ЦК, они реабилитируют бывших политических заключённых. Даже платят компенсации. Надо только подать документы на реабилитацию, лучше через адвоката. Есть такой адвокат Маковский, нам всем надо с ним встретиться и составить прошения в прокуратуру о пересмотре дел и реабилитации.
— Зачем? — спросила Ося.
— Что значит — зачем? — возмутилась Алла. — Чтобы разделаться со всем этим окончательно, чтобы это больше не мешало нам жить.
— Как только тебя реабилитируют, ты всё забудешь? — поинтересовалась Ося, но всё же написала черновик прошения, не пропустив ни конвейера, ни карцера, ни витой плётки, ни очных ставок, и отнесла Маковскому.
Он прочитал, посмотрел с любопытством на Осю, перечитал ещё раз, поправил сползшие на кончик носа очки и сказал:
— Написано очень убедительно. Приложите к этому официальную просьбу о реабилитации и подайте в военную прокуратуру. Ваш бывший следователь Рябинин уволен из органов, разжалован и исключён из партии, его бывший начальник, Киселёв, расстрелян, это всё говорит в вашу пользу.
— Киселёв не расстрелян, я встретила его в лагере в сорок шестом году, — сказала Ося.
Маковский уронил очки, поймал их, протёр тряпочкой, спросил:
— Вы уверены?
— Абсолютно, — сказала Ося. — Я разговаривала с ним неоднократно.
— Интересно, — пробормотал Маковский и черкнул что-то в пухлом блокноте, лежавшем перед ним на столе. — Очень интересно. Впрочем, для вашего дела это не имеет значения.
— Я могу подать просьбу о посмертной реабилитации мужа? — спросила Ося.
— Можете. Напишите и принесите мне.
Собрав все документы, Ося отправилась в Главную военную прокуратуру, сдала бумаги дежурному прокурору и приготовилась долго ждать. Вызвали её через три недели. Непривычно вежливый прокурор тщательно расспросил её о том, как проходило следствие, с кем ей устраивали очные ставки и как к ней относились следователи. Было ясно, что, помимо материала для реабилитации, он собирает обвинительный материал на следователей со Шпалерной.
— И слава богу, — сказала Алла. — Пусть их всех посадят, я только рада буду. Ты что, жалеешь их, что ли, Оля? С ума сошла.
— Я никого не жалею, — медленно сказала Ося. — Но мне не по душе роль доносителя.
— Оля, я всегда на твоей стороне, — сказала Марина. — Но тут ты перегнула палку. На палачей доносить можно и должно. Иначе они сбегут и затеют новую мясорубку.
На следующей встрече, перелистав бумаги, лежавшие в Осиной папке, следователь сказал:
— Найдите людей, которые знали вас в период, предшествовавший вашему аресту, и согласны дать показания о том, что знали вас как честного советского человека. Сокурсников, сослуживцев, соседей по квартире и так далее. Мы их пригласим, запишем их показания и…
— Почему я должна их искать? — перебила Ося. — Когда меня сажали, свидетелей, кстати, мне совершенно незнакомых, нашло следствие.
— Ольга Станиславовна, вы напрасно так неприязненно ко мне относитесь, — заметил следователь. — Когда вас сажали, я ещё в школу ходил, и ко всем этим делам непричастен. Я искренне хочу вам помочь, но есть стандартная процедура, которой я обязан следовать.
— Всё это правильно, — сказала Ося. — Вот только многие мои сослуживцы и соученики либо не вернулись с войны и из лагерей, либо не выжили в блокаду. А те немногие, что остались в живых, так сильно напуганы и так мало вам верят, что вряд ли согласятся пойти к вам свидетельствовать.
— Как знаете, — сказал он. — Я всего лишь хотел ускорить процесс.
В конце июля пятьдесят шестого года Осю очередной раз вызвали в прокуратуру и вручили официально выглядящий документ с большой фиолетовой печатью. Читать было трудно — руки дрожали, буквы сливались. Ося положила документ на стол, прижала рукой и прочла:
СПРАВКА
Дело по обвинению Ярмошевской Ольги Станиславовны пересмотрено Военной коллегией Верховного Суда СССР 16 июля 1956 года.
Постановление Особого Совещания при НКВД СССР от 10 декабря 1937 года в отношении Ярмошевской О. С. отменено, и дело за отсутствием состава преступления прекращено.
— Согласно государственному постановлению вам положена денежная компенсация за перенесённые страдания и ущерб в размере зарплаты за два месяца, — сказал прокурор. — Компенсация за имущество вам не положена, поскольку ваш приговор не включал конфискацию.
— А муж? — спросила Ося. — Что с моим мужем?
— Дело вашего мужа также было пересмотрено, и приговор оставлен без изменений. Фальшивомонетчики реабилитации не подлежат, — ответил прокурор.
— Я бы хотела также узнать о судьбе Шафир Раисы Михайловны, — после долгой паузы сказала Ося.
— Вы её родственница?
— Я её приёмная дочь, — ответила Ося и сама удивилась тому, что сказала.
— У вас есть подтверждающие документы?
Ося открыла рот, собираясь язвительно заметить, что в камере на Шпалерной вряд ли было возможно оформить удочерение, посмотрела на прокурора, встала и вышла из кабинета.
В июле приехал Витас. Ося и ждала его, и боялась. За прошедший год они говорили только три раза, и все разговоры вышли очень сухими и натянутыми. Он соскочил с подножки, не дожидаясь, пока поезд остановится, обнял её, поцеловал и сказал:
— Я слышал, в БДТ назначили нового режиссёра.
Ося засмеялась, взяла его под руку, он заговорщически прошептал ей в самое ухо:
— Начинается праздник. Карнавал. Как в Венеции. Мы надеваем маски, фантастические наряды и отправляемся на поиски приключений. У тебя есть фантастический наряд?
— Я поищу, — улыбнулась Ося. — Или сошью.
— Тогда вперёд, — сказал он. — К приключениям.
На сей раз по театрам они ходили меньше, голод прошёл, как сказал Витас, зато говорили не переставая. Витас тоже подал на реабилитацию, но ответа ещё не получил. Он был уверен, что подавать необходимо, Ося всё ещё сомневалась, правильно ли она поступила.
— Мы разрешили им просить прощения, — объяснила она Витасу. — Мы позволили им думать, что это возможно, прощение.
— А это невозможно? — осведомился он.
— Ты простил? — вопросом на вопрос ответила Ося.
— Нет, — сказал он. — Но дав им возможность просить прощения, я тем самым говорю им, что они виноваты. И потом, где проходит граница между «мы» и «они»?
— По лагерной проволоке, — сказала Ося.
— Ты так думаешь? — усмехнулся он. — У нас в Вильнюсе организовали группу поддержки для бывших политических заключённых. Ходят туда в основном старушки — ЧСИР, все отсидели по пятнадцать — двадцать лет, кто на Колыме, кто в Караганде, теперь встречаются, вспоминают. Я пару раз ходил, потом бросил. Разговор такой услышал. Одна старушка другой говорит: «Мой муж ни разу не состоял ни в одной оппозиции. А твой поддерживал национал-уклонистов»[68]. Гордо так говорит. И знаешь, что ей вторая отвечает? Виновато отвечает, отсидев двадцать лет: «Был такой грех». Так где проходит граница, Ося?
— Я не знаю, — сказала Ося. — Я не знаю. Наверное, плохо было по обе стороны проволоки, и виновных можно найти по обе стороны проволоки, и невинных, но то, что случилось, это несчастье, эта беда, ведь кто-то же должен за это ответить.
— Народ, — сказал Витас. — Весь народ. Те, кто сажал, потому что неправедно сажали. Те, кого сажали, потому что верили, что все вокруг враги и только они невиновны и сидят по ошибке. Те, кто знал обо всём, но молчал из страха, и те, кто не знал, потому что не хотел знать. И даже те, кто боролся, потому что проглядели и борьбу свою начали слишком поздно.
— Я не согласна, — возразила Ося. — Ты не можешь ставить знак равенства между жертвой и палачом.
— А я и не ставлю. Я просто говорю, что гамбургский счёт необходим нам всем: и жертвам, и палачам.
По случаю приезда Витаса все собрались у Оси. Марина пришла с Муратом, приехавшим навестить дочь. Ося разглядывала его с любопытством, он отвёл её в сторону, сказал:
— Я очень вам благодарен, вы так помогли Марине после возвращения и продолжаете помогать. Видите ли, у нас неразрешимая ситуация: её больная мама живёт в Ленинграде, моя больная мама — в Душанбе. Ни один из нас не может переехать к другому. И я очень рад, что у Марины такие прекрасные друзья. Спасибо вам.
Он отошёл, Осю перехватила Алла, спросила с любопытством:
— Ну, как он тебе? Я начинаю к нему привыкать, может, и привыкну со временем.
Лёня Вайнштейн был со своей Лиечкой, невысокой спокойной женщиной, за весь вечер не сказавшей и трёх слов. Зато Лёня не умолкал, пел, играл, танцевал, на круглом добродушном лице его было такое выражение довольства, такой полный и абсолютный душевный покой, что Ося даже позавидовала ему: не счастью, а достижимости счастья.
Через семь дней Витас уехал. У него оставалась ещё неделя отпуска, он собирался провести её на Рижском взморье, на даче какого-то приятеля.
— Хочешь поехать со мной? — небрежно, мимоходом спросил он. Ося, только месяц назад устроившаяся реставратором в Павловск, замялась, он тут же перевёл разговор. Проводив его, Ося вернулась в пустую комнату, с грустью и облегчением легла на кровать, не зажигая света, попыталась понять, чего же всё-таки больше, грусти или облегчения, но так и не смогла.
Петя регулярно звонил Осе на работу, раз в пару месяцев провожал её с работы до дома, как-то сказал ей неловко:
— Я знаю, что Надька не любит вас. Но это ничего, это она просто за меня боится. Не надо ей говорить, что мы видимся, вот и всё.
— Ты собираешься её обманывать? — поинтересовалась Ося.
— Это не обман, — сказал он. — Это умолчание.
Ося решила, что совесть её чиста, и больше они о Наде не упоминали, зато обо всём другом говорили часто и помногу — об искусстве, о Венгрии, о Пастернаке, о генетике и кибернетике. Ося познакомила его с Витасом, тот сказал задумчиво:
— Как сильно его побило. Вроде и били не сильнее, чем нас с тобой, а болит ему сильнее. Наверное, потому что маленький был, рано бить начали.
В октябре пятьдесят седьмого Петя пришёл к ней домой. Ося, уже три дня ждавшая, когда же он позвонит или придёт, чтобы поговорить про спутник, улыбнулась, села на кровать, готовясь к долгому вкусному разговору, но он не стал раздеваться, сказал с порога:
— У нас это… Дочка родилась. Я из роддома иду.
— Дочка? — ахнула Ося.
— Дочка, — повторил он. — Мы её Таней назовём.
— Поздравляю, — сказала Ося. — Можно, я подарок куплю? Надеюсь, по такому случаю Надя возражать не будет.
— Да ей теперь не до нас, — сказал он, улыбаясь. — Я с ней через окно говорил, так она меня даже не спросила ни разу, обедал ли. Представляете? Всё только какие у Танечки глазки, да какие ножки. А я через окно посмотрел, какая-то страшная она. Красная, сморщенная.
— Все новорожденные красные и сморщенные, — сказала Ося. — Это проходит. Вот и снова есть на свете Татьяна Куницына, как хорошо.
— Это другая Татьяна, — резко сказал он. — Это Татьяна Петровна.
Ося кивнула, он помялся в дверях, сказал на прощание:
— Я теперь реже приходить буду. И ребёнок, и работать я начал, на кафедре.
— Я могу помочь, — предложила Ося.
Он покачал головой:
— Это не из-за денег, деньги тоже не помешают, но это из интереса. Там один мужик есть, мы с ним очень интересную идейку нащупали.
Глаза у него блестели, из кармана куртки торчал скрученный трубочкой чертёж, в руках он держал толстую потрёпанную книгу и похож был на Паганеля, а не на счастливого отца.
— Вы всё купили, что нужно? — спросила Ося. — Для ребёнка?
— Кроватку я сам сделал, — гордо сказал он. — А пелёнки-распашонки всякие — это Надька занималась.
— Можно я… — начала Ося, но передумала, попросила: — Ты, когда с ребёнком гулять будешь, позвони как-нибудь, я вас встречу.
— Конечно, — с облегчением сказал он. — Я и сам об этом думал.
Шестидесятый был юбилейным для Оси с Аллой. Алла решила, что непременно нужно отпраздновать с размахом, сняла зал в ресторане, пригласила друзей из театра, велела Осе позвать приятелей из Павловска. Витас тоже приехал, но был невесёлый, говорил мало, на Осины расспросы коротко отвечал, что всё в порядке, просто устал. Не желая ему надоедать, весь юбилейный вечер Ося просидела в углу с Камиллой и близнецами. Из прелестных малышей близнецы превратились в неуклюжих длинноногих подростков, но Осю любили по-прежнему, уверяя её, что из всех их знакомых только она не боится отвечать на любые вопросы. Пятилетняя Камилла, в кружевном платьице и нарядных туфельках, чинно сидела на стуле, неодобрительно поглядывая на близнецов, потом сообщила Осе тоном Марининой мамы:
— У Миши и Гриши очень плохие манеры.
— Зато им очень интересно живётся, — сказала Ося. — Чтобы исследовать мир, надо перестать бояться испачкаться.
После юбилея Витас остался у неё на несколько дней, всё такой же молчаливый и невесёлый. Ося достала билеты на «Пять вечеров», они сходили в Эрмитаж, на выставку европейского пейзажа, она свозила его в Павловск, показала, где и как работает, — он слушал, смотрел, отвечал, но по-прежнему ей казалось, что рядом с ней не Витас, а его тень, безмолвная и бесцветная. В последний день вечером, собрав чемодан, он сказал ей:
— Знаешь, я не буду больше приезжать. Это было плохо придумано, эта неделя. Я думал, что смогу растянуть неделю счастья на целый год, а вышло наоборот: весь год скукожился до размеров недели, я не живу, а только считаю дни.
— Как тебе легче, — тихо ответила Ося.
Он кивнул, поцеловал её, сказал, что провожать не надо, и ушёл. Ося легла на свою новую, по случаю юбилея купленную тахту, подумала с усмешкой, что больше ей такая тахта не понадобится, сама удивилась своему цинизму, но допустить мысль о том, что всё кончено, что никогда больше она не увидит Витаса, было невозможно. Это было так же страшно, как думать о смерти, даже ещё страшнее, и она продолжала думать о тахте, о поездах, о работе, о Пете до самого утра.
Через пару дней пришла в гости Марина, начала жаловаться, что мама болеет, Камилла капризничает, Мурат не едет и она устала его ждать.
— Тебе есть кого ждать, — тихо сказала Ося, и Марина осеклась, помолчала, сказала грустно:
— У меня иногда такое чувство возникает, Оля, словно я не вышла на свободу, а просто из меньшей клетки меня пересадили в большую. У тебя такого не бывает?
— Бывает, — сказала Ося. — Бывает.
В октябре прошёл очередной, двадцать второй, партийный съезд. Ося поначалу отнеслась к нему безразлично, ни новые домны, ни старые лозунги её не интересовали. Телевизора у неё не было, радио она включала только ради музыкальных программ, а из газет и журналов читала только «Науку и жизнь», которой делился с ней приятель-сослуживец. Но вдруг о съезде заговорили все вокруг. Прибежала Алла, притащила «Советскую культуру» с речью министра культуры Фурцевой, сказала возбуждённо:
— Ты читала, читала?
— Нет, — сказала Ося. — Чем она на сей раз недовольна? Кого клеймит, кого осуждает?
— Олька, ты не человек, ты просто рыба какая-то, — рассердилась Алла. — Вот, послушай: «Фракционеры выступали против восстановления ленинских норм, потому что в своё время сами участвовали в их попрании. Они были против реабилитации невинно пострадавших людей, потому что сами повинны в массовых репрессиях и грубых нарушениях законности, которые так трагически дорого обошлись нашему народу».
— И? — спросила Ося. — Что это изменит в нашей с тобой жизни? Думающие люди знали это и раньше. А мнение толпы, покорно следующей за партийным дышлом, мне не интересно.
Алла в сердцах топнула ногой. До сих пор молчавшая Марина заметила:
— Ты не права, Оля. Ты знаешь, на меня до сих пор косятся на работе, есть люди, до сих пор уверенные, что меня посадили за дело.
— А теперь они начнут думать по-другому?
— Я думаю, что да. Хотя бы некоторые из них.
— Я не понимаю, почему мы всё время должны оправдываться, доказывать свою невиновность, просить о реабилитации, — возмутилась Ося. — Почему мы должны радоваться, что Фурцева нашла в себе смелость признать очевидное? Это она должна радоваться.
— Ты меня нарочно злишь, да? — спросила Алла.
Ося пожала плечами, но газету с заключительной речью Хрущёва всё-таки купила, прочитала, долго сидела у окна, потом позвонила Алле. Аллы не было дома, трубку взял Марик.
— Лучше так, чем никак, — сказал он. — И лучше сегодня, чем завтра. Ты думаешь о себе. А думать надо о Камилле, о Мишке с Гришкой, о Лёнькином Борисе.
— Наверное, ты прав, — со вздохом согласилась Ося.
Вдруг все заговорили про «оттепель». Никто не знал, что это такое — «оттепель», но все говорили, что она настала. Сталина убрали из Мавзолея, в «Новом мире» опубликовали «Один день из жизни Ивана Денисовича», новые поэты, молодые, сердитые, лохматые, выступали в огромных залах и на площадях, космонавты шагали по красной дорожке, из Уголовного кодекса убрали понятие «враг народа».
— Всё, ребята, — сказал Лёня. — Кошмар кончился, начинается нормальная жизнь. Наступило другое время.
— Не может быть другого времени, когда люди остались прежними, — сказала Ося, но её никто не услышал. Витас бы услышал её, но вот уже больше года, как он исчез, перестал звонить и писать не только Осе, но и Марику с Аллой, и Марине, и Лёне. Ося набралась смелости и позвонила ему, телефон не ответил. Она позвонила ещё раз, через день, долго, внимательно слушала длинные гудки, потом повесила трубку.
Работала она по-прежнему в Павловске. Работа ей нравилась: медленный, осторожный процесс возвращения, воссоздания былого, возрождения скульптур, картин, мебели из полного почти небытия действовал на неё целительно. Если мог возродиться сожжённый, разграбленный, дотла разорённый Павловск, значит, и для неё было не всё потеряно. Нравились ей и люди, работавшие рядом, фанатично влюблённые в своё дело и делавшие его независимо от политики, идеологических установок, вкусов, мод и стилей. Постепенно собрался вокруг неё кружок молодых, Петиного возраста или чуть постарше, ребят, умеющих думать и готовых слушать, глядя на которых она тоже почти верила, что наступили иные времена. Она много рисовала, но не выставлялась. Рисование в лагере было делом интимным, очень часто тайным, и это осталось в ней, рисовать она могла только для себя, показывать свои работы — только самым близким людям.
С лагерными друзьями она теперь общалась реже, у всех были свои семьи, свои проблемы, свои заботы, даже Маринино долгое одиночество закончилось — Мурат, похоронив мать, перебрался в Ленинград. Дважды в год, на Новый год и на день смерти Сталина, все собирались у неё дома, обменивались новостями, вспоминали, пели лагерные песни, звучавшие всё страннее и страннее в их новой спокойной, благополучной жизни. Почему-то легче всего ей было с Петей. Виделись они редко — он кончил институт и работал конструктором в известном конструкторском бюро, так стремительно продвигаясь по служебной лестнице, что Ося перестала следить. С ним она обсуждала самиздатовские стихи и книги, с ним говорила о космосе и о Боге, о «Деле валютчиков»[69] и об отношениях с Китаем. Но и у Пети была своя жизнь, своя семья, ему тоже частенько бывало не до неё. Её приятели-сослуживцы по выходным занимались молодыми своими делами, всё чаще и чаще она оставалась одна, совсем одна, всё чаще и чаще вспоминала Витаса, то ругая себя нещадно, то отчаянно жалея.
Осенью шестьдесят первого по дороге с работы домой она забыла в поезде зонтик. Как нарочно, тут же пошёл дождь, да не простой, а проливной, библейской силы, с громом, молниями и градом размером с добрый лесной орех. Ося постояла на вокзале, не решаясь шагнуть под разверзшиеся небесные хляби, но делать было нечего, она спрятала сумку под плащ, чтобы не промокли лежавшие в ней книги, потуже затянула платок, шагнула на улицу из-под крыши и удивилась, почему не чувствует дождя. Посмотрев наверх, она увидела над собой большой чёрный зонт, обернулась, глянула прямо в знакомые синие глаза и остановилась как вкопанная.
— Я не смог, — сказал он. — Но если тебе неприятно, я тут же уеду, я поэтому и ждал тебя на вокзале.
Ося взяла его под руку, прижалась плечом к его плечу, сказала:
— Пойдём, пожалуйста, мне мокро, холодно и очень хочется горячего чая.
Они провели вместе три прекрасных дня, потом он уехал — в его театре была большая премьера. Они ничего не обещали друг другу, не принимали никаких решений, но обоим было ясно: что-то произошло, что-то изменилось, а к лучшему или к худшему — знает только время.
В шестьдесят втором Пете дали две комнаты в четырёхкомнатной коммунальной квартире. Он решился, пригласил Осю на новоселье. Танюшка, увидев Осю, обрадовалась, бросилась ей навстречу со счастливым визгом. Надя посмотрела подозрительно на Осю, на Петю, но ничего не сказала. Вечером, когда Петя отправился провожать гостей, она подсела к Осе, читавшей Тане сказку, сказала:
— Я-то думала, у нас всё по-честному.
— Что именно? — стараясь не выглядеть виноватой, спросила Ося.
— У него семья, работа, ребёнок, второго вот ждём. Богом вас прошу, оставьте вы его в покое.
— Честное слово, Надя, — сказала Ося. — Я не понимаю, чего вы так боитесь.
Хлопнула входная дверь, Таня выбежала в прихожую, к отцу.
— Вот этого и боюсь, — быстрым злым шёпотом ответила Надя. — Что вы не понимаете.
Петя позвонил ей спустя два дня, сказал виновато:
— Не подумал я, Надька нас засекла, скандал мне устроила. Ей нервничать нельзя сейчас, она в положении.
— Я всё понимаю, — торопливо заверила Ося. — Конечно. Ты только позвони, скажи, кто родился.
Он позвонил через полгода, крикнул счастливо в трубку:
— Сын. Сын родился, Андрюха. Куницын Андрей Петрович. Четыре килограмма восемьдесят граммов.
— Здоровяк, — поразилась Ося. — А Надя как?
— Всё отлично, — сказал он. — Всё просто замечательно. Ну, я побежал.
Новый, шестьдесят четвёртый год они опять встречали все вместе, на сей раз у Аллы с Мариком, в новой, только что полученной двухкомнатной квартире. Поели, попели, посмотрели «Голубой огонёк», Алла вдруг сказала:
— А у нас с Мариком будет юбилей, мы познакомились в сорок четвёртом.
— И со мной ты познакомилась в сорок четвёртом, — заметила Марина.
— А со мной — в сорок шестом, — добавил Лёня.
— Как всё-таки быстро… — сказала Лёнина жена, и никто не переспросил, о чём она.
— Хотите, что-то смешное расскажу, — сказал Лёня, нарушая долгую тишину. — Мне тут недавно мужик один права свои показал, двадцать девятого года. Свидетельство водителя. И знаете, что там написано в десятом параграфе? Я дословно выучил: «Лица, управляющие экипажами, обязаны уступать дорогу: а) пожарным командам, б) партиям арестованных…» Смешно, правда?
Марина вдруг расплакалась, Мурат обнял её, увёл на кухню утешать и успокаивать. Алла поставила пластинку. «Я люблю тебя, жизнь», — напевно произнёс бодрый красивый голос. Марик поморщился, велел Алле: «Убери это», — взял гитару, попросил: «Лёнчик, давай-ка, подыграй», — и пропел-проговорил негромко, почти шёпотом:
«Мой конь притомился, стоптались мои башмаки…
Куда же мне ехать? Скажите мне, будьте добры»[70].
— Что это? — так же шёпотом спросила Ося, когда он кончил.
— Песенка, — сказал он. — Про жизнь.
Под утро они вернулись домой, рухнули в кровать — от Аллы до дома пришлось идти пешком, невозможно было поймать такси в новогоднюю ночь.
— Витас, — тихо сказала Ося, — не уезжай.
Он не ответил и молчал так долго, что Ося засомневалась, слышал ли. Когда она уже уверила себя, что не слышал, он заговорил с таким сильным акцентом, что она с трудом понимала его.
— Saulė, я так привык к тому, что ты — это праздник моей жизни, я боюсь превращать его в будни. Я боюсь, что новое не получится, а старого не останется. Я слишком тобой дорожу, чтобы потерять. Давай оставим всё как есть.
Ося кивнула, выскользнула из-под одеяла, ушла в ванную и долго сидела там перед зеркалом, потом спросила своё отражение:
— Дождалась?
— Дождалась, — эхом откликнулась в зазеркалье немолодая усталая женщина с большими грустными глазами.
— Так тебе и надо, — сказала ей — себе — Ося. — Так тебе и надо.
— Обиделась? — спросил он.
— Разве я могу на тебя обижаться.
— Расстроилась?
— Немного.
— Знаешь, — сказал он, — я ведь пару лет назад чуть было не женился. Появилась в театре машинистка. Вдова — муж погиб на фронте, моложе меня лет на пять, очень милая, симпатичная женщина. Смотрела на меня такими трогательными глазами. Сходили мы в кино пару раз, она меня к себе пригласила, я её к себе пригласил. В общем, пошло дело на серьёзный лад, надо решать. Представил я себе, как будет она жить в моей комнате, хозяйничать на моей кухне, как всё время мы будем вместе, вижу — не страшно, могу я с этим жить. Потом представил, что надо с детьми её знакомиться, предложение ей делать. Чувствую, что и это смогу. А потом подумал, что надо будет сказать ей «я люблю тебя», и понял, что вот этого не смогу. Потому что есть только одна женщина на свете, которой я мог это сказать, но она не хотела этого слушать.
Ося молчала, кусала губы, повторяла про себя «дура, дура, дура».
Утром, проснувшись, она нашла на столе — в январе — три огромные бархатно-томные махровые розы, выглядывающие из вороха тёмно-глянцевой листвы, и записку: «Приеду на 8 Марта. Лучше тебя нет. В».
«Оттепель» кончилась. Хрущёва сняли, новый кремлёвский насельник, густобровый и брыластый, Сталина вспоминал с почтением, а по случаю двадцатилетия победы в войне даже почтил его овацией. Осе казалось, что резко остановленная огромная страна бешено вертится на месте, не в силах совладать с инерцией.
— Всё возвращается на круги своя, — сказала она Витасу в очередной его приезд. — Опять поют дифирамбы вождям, опять затыкают рты инакомыслящим.
— Нам с тобой проще, — ответил он. — Мы уже были там, откуда не возвращаются. Самое страшное, что может с человеком случиться, кроме смерти, с нами уже случилось. А люди, наблюдавшие, как исчезают их друзья, мужья, братья, и не способные им помочь? Люди, продрожавшие двадцать лет, каждое утро, каждый вечер. Ты слишком многого хочешь от этих людей, Ося, ведь не-случившийся страх гораздо сильнее случившегося.
— На месте Лёньки и Марика я бы давным-давно увезла детей в Израиль, — сказала Ося.
— А здесь? — спросил он. — Кто останется здесь?
— Те, кому нравится то, что здесь происходит.
— Знаешь, — сказал он. — Я читал где-то, английские психологи провели такой эксперимент. Две роты солдат начали кормить каким-то экзотическим блюдом, совершенно, на их английский вкус, несъедобным. Одну роту уговаривали эту гадость есть, объясняли, что к вкусу надо привыкнуть, что всё дело в пряностях. А вторую роту просто заставляли и наказывали за отказы. Как ты думаешь, какая рота раньше привыкла?
— Первая?
— А вот и нет. Вторая. Сработал защитный механизм. Не может гордый британский Томми признать, что он ест из страха наказания. Вот они и убедили себя, что им вкусно.
— Я понимаю, что ты хочешь сказать. Но почему Миша и Гриша должны жить в этом вранье, убеждать себя, что им хорошо, когда им плохо? Почему они должны оставаться здесь и жить убогой, окороченной жизнью, когда они могут уехать и жить полнокровно, полноценно?
— А почему ты думаешь, что они будут жить плохо? — возразил Витас. — Мы с тобой продукты другой эпохи, другого воспитания. А они во всём этом выросли, и Марик с Аллой очень постарались, чтобы они от других не отличались. Они и в пионеры попали, и в комсомол, им здесь хорошо, Ося.
— В стране, где за тебя решают, что думать, жить плохо, — упрямо сказала Ося.
— Только тому, кто хочет думать сам, — улыбнулся он. — А таких всегда меньшинство.
В шестьдесят восьмом, после чехословацких событий, Ося спросила его:
— Ты говорил, что у тебя есть знакомые иностранцы?
Они сидели на резной деревянной скамье под высокими соснами, возле аккуратного двухэтажного домика-избушки. Ося наконец доехала до Рижского взморья.
— Есть, — сказал он. — А что?
— Я бы хотела передать кое-что на Запад, — объяснила Ося.
— Что?
Она достала из сумки альбом, положила ему на колени. Он долго листал вперёд, назад, снова вперёд, долго молчал, потом сказал:
— Сильно.
— И? — спросила Ося.
— Удивительная ты женщина, — сказал он. — Абсолютно непредсказуемая. Непознаваемая.
— И? — повторила Ося.
— Зачем? — спросил он.
— Мне не нравится то, что происходит вокруг.
— И это твой способ борьбы?
— Да, — сказала Ося. — Это мой способ. Нацистских палачей давно осудили, сбежавших — всем миром ищут, а мы? А наши, гулаговские, палачи? Живы-здоровы, при орденах-медалях и персональных пенсиях. Да ещё молодыми поклонниками обзавелись. Я не могу отдать их под суд, Витас, но я могу показать их истинное лицо.
— Тебя посадят, — тихо сказал он.
— Очень может быть, — согласилась Ося. — И тебя, скорее всего, тоже найдут и посадят. Так что я не обижусь, я пойму, если ты откажешься мне помочь, честное слово, Витас, я пойму.
Он помолчал, потом сказал со странной улыбкой:
— Отступать поздно.
Всю ночь они обсуждали, как и что можно сделать. Под утро, когда они пили чай на красивой чистой кухне, увешанной блестящими медными кастрюлями и пучками трав, он вдруг сказал:
— Спасибо тебе.
— За что? — удивилась Ося.
Он не ответил.
В октябре семидесятого Осю вызвали в КГБ. Повестку положили в почтовый ящик, и Ося, достав её, невольно усмехнулась гуманным временам. Молодой, но уже тучноватый следователь отнёсся к ней очень любезно, усадил, предложил чаю, потом спросил тем же светским тоном:
— Ольга Станиславовна, вы можете мне объяснить, каким образом издательство «Посев»[71] смогло выпустить ваш альбом?
— Понятия не имею, — сказала Ося.
— Но вы знаете, что он опубликован?
— Теперь знаю.
— Вы лично свою рукопись в издательство не передавали?
— Я лично не передавала, — с ударением на «лично» сказала Ося.
— А кто передавал?
— Не могу знать.
— Замечательно, — сказал он. — В таком случае вот вам ручка, бумага, напишите заявление, что украденная у вас рукопись художественного произведения под названием «Возвращаться некуда» была тенденциозно истолкована как автобиографическая и документальная и опубликована против вашей воли.
— Не могу этого написать, — сказала Ося. — Все рисунки в альбоме автобиографические, с реальным портретным сходством. Все пояснения к рисункам являются абсолютной правдой.
— Сколько лет вы отсидели? — вкрадчиво спросил он. — Семнадцать?
— Семнадцать, — подтвердила Ося.
— Вам кажется, этого мало?
— Вы меня пугаете? — поинтересовалась Ося.
— Нет, всего лишь напоминаю вам об уголовной ответственности за клевету на советскую власть.
— Для начала необходимо доказать, что это клевета. В моём деле, а на нём, если не ошибаюсь, стоял гриф «Хранить вечно», вы можете найти подтверждение буквально каждому рисунку.
— Ладно, — сказал он. — Идите. Пока. Мы вас ещё вызовем.
Ося вежливо попрощалась и вышла из кабинета. Весь последний год она почти не встречалась с друзьями, теперь же решила и вовсе прекратить общение, даже на Новый год сказалась больной. Витас всё равно приехал. Чтобы поговорить откровенно, они уехали в Павловск, долго бродили по зимнему парку, седому от снега, рассматривали птичьи следы на дорожках, кормили продрогших белок, стояли на мосту над рекой, пытаясь разглядеть сквозь толстый прозрачный лёд движение воды.
— Что будет, то и будет, — сказала Ося.
— Я думаю, тебя уволят, — сказал он. — И больше ничего не будет. Если тебя сейчас посадить, на Западе начнётся скандал, а скандал им не нужен. При твоей биографии — совершенно не нужен. Опять-таки альбом твой — он же не про нынешние времена, про сталинские.
— Наверное, ты прав, — согласилась Ося. — Но на всякий случай, если вдруг меня заберут внезапно, я хочу, чтобы ты знал…
— Я знаю, — перебил он. — Я знаю.
Через месяц её ещё раз вызвали в КГБ. На сей раз с ней беседовал не капитан, а красивый широкоплечий полковник с элегантно седеющими висками. Полковник кого-то ей напоминал, но как ни старалась, она не могла вспомнить — кого.
— Вы пожилой человек, Ольга Станиславовна, — вкрадчиво сказал он. — Берегите себя. Зачем вам эти переживания. Не дай бог, давление поднимется, голова закружится, поскользнётесь где. Или инсульт заработаете. Неприятная это штука, инсульт. У меня тёща пять лет лежала, мычала.
Ося молчала, глядя в пол. От вкрадчивого, как бы дружеского тона неявная его угроза делалась ещё более скрытой и страшной. Он посмотрел на неё внимательно, сказал:
— Мне кажется, мы друг друга поняли. Всего хорошего, Ольга Станиславовна.
Ося вернулась домой, долго стояла под горячим душем, размышляла, потом улыбнулась, достала из шкафа чистый альбом, написала на первом листе «Часть 2. Наружу хода нет» и начала рисовать.
Через два месяца её отправили на пенсию. Она была готова, запасной вариант, художественная студия в Доме культуры рядом с новой квартирой, был проверен и подтверждён, и всё же осознавать, что Павловск больше не часть её, а она — не часть Павловска, было грустно. Друзья-приятели обещали её навещать, даже помогли переехать на новую, первую в жизни, если не считать детства, отдельную квартиру, но она уже знала, что общаться с ними не будет. Новый альбом, над которым она работала ежедневно, точнее еженощно, делал её персоной, опасной для общения.
В день переезда вдруг объявился Петя после почти двухлетнего отсутствия. Когда все вещи занесли в квартиру, Ося расплатилась с шофёром и грузчиками, и они с Петей уселись пить чай в новенькой, пахнувшей извёсткой и линолеумом кухне.
— Два вопроса, — сказала Ося. — Почему ты пропал и почему ты вдруг объявился?
— Первый — простой, — сказал он. — Ничего нового. Много работы, двое детей. Жена против. Со вторым — сложнее.
Он прокашлялся, достал из кармана пиджака платок, вытер лоб, аккуратно сложил платок и убрал обратно в карман. Ося терпеливо ждала.
— У меня обнаружили стеноз митрального клапана, — сказал он. — Бессимптомный пока. Как оно будет — не знаю. Но я хотел вас попросить. Надя — она сильная, только когда я рядом. Без меня она не справится. За Татьяну я не боюсь, она — как кошка, всегда на четыре лапы приземлится. А Андрей — он другой. Я хочу, чтобы он не боялся, понимаете? Надька боится, её уже не переделаешь. Андрей — другой, совсем другой, он думает, он стихи пишет. Я ему ничего не рассказывал, Надя просила. Но я не хочу, чтобы он боялся, понимаете?
— Понимаю, — сказала Ося. — У меня есть знакомый профессор-кардиолог и…
— Не надо, — перебил он. — Этого ничего не надо, я ведь ценный кадр, лауреат, меня хорошо лечат. Вы только обещайте мне, если вдруг…
— Обещаю, — сказала Ося. — Обещаю. А теперь выкинь это из головы и давай поговорим всё-таки с этим профессором.
— А вы всё такая же упрямая, — заметил он.
— Ты — тоже, — сказала Ося.
Умер он через пять лет после этого разговора, через три года после скандала, вызванного Осиным вторым альбомом. Умер мгновенно, у себя в кабинете, на глазах у секретарши. Осе позвонила Татьяна, сказала:
— Папа вчера умер, он оставил мне письмо, там написано обязательно дать вам знать. Похороны завтра, на Серафимовском, в двенадцать. Я так тихо говорю, чтобы мама не слышала.
На кладбище было много народу, много официально выглядящих венков и официально выглядящих людей, играл оркестр. Ося стояла в отдалении, слишком сильным и неожиданным был удар, объяснять и объясняться не было ни сил, ни желания. Надя в чёрном платье и чёрном платке рыдала над гробом, её поддерживала очень похожая на неё круглолицая девушка. Высокий худой мальчик с острыми, как у Пети, локтями и коленками, растерянно стоял рядом, смотрел, не отрываясь, в глубь могилы, губы у него шевелились, как в молитве. Когда кто-то из взрослых протянул ему лопату, он испуганно отшатнулся.
— Здравствуй, Андрей, — шёпотом сказала ему Ося.
Через три недели она подошла к нему на пешеходном переходе, сказала:
— У тебя такой вид, как будто ты только что дописал стихотворение.
Глаза у него по-детски округлились, он глянул на Осю недоверчиво, почти испуганно, сделал шаг назад, но загорелся зелёный свет, и люди пошли по переходу, увлекая их за собой.
— Вы тоже пишете стихи? — спросил он.
— Нет, — сказала Ося. — Стихов я не пишу, но очень люблю их читать. А пишу я картины. Я художник.
— Хороший? — спросил он.
— Это не мне судить, — сказала Ося. — Могу показать тебе, и ты сам для себя решишь. Хочешь?
Мальчишка улыбнулся и зашагал следом.