Утром, сняв с головы кожаный поясок, делавший меня похожим на средневекового мастерового, и убедившись, что ранка на лбу подсохла, я умылся и отправился на поиски Корнеева. Катька попалась мне навстречу за первым же поворотом.
— А я как раз к тебе, — выпалила она. — Скажи, у тебя есть девушка?
Вопрос застал меня врасплох, я замялся, но молчать под её пристальным взглядом было неловко, и я пробормотал:
— Была. Мы расстались.
— Ты её бросил?
— Мы бросили друг друга.
— Почему?
— Амур выдернул свои стрелы, — усмехнулся я, но Катька шутку не оценила или просто не поняла. Некоторое время она молчала, обдумывая, потом сказала грустно:
— Толкусь вокруг тебя, словно с фонарём в потёмках, то тут кусочек высвечу, то там, а картинка всё равно не складывается.
— Поехали со мной, — предложил я и сам удивился своим словам.
— Куда?
— В Ленинград, учиться, — сказал я, стараясь говорить как можно уверенней, хотя уверенности никакой не ощущал. — Сдашь экстерном на аттестат, в институт поступишь.
— Ты шутишь?
— Не совсем. Что тебя здесь ждёт?
Она не ответила, развернулась и медленно двинулась по коридору. Я пошёл следом, сам не зная зачем. Просто шёл и разглядывал сложную конструкцию, которую она соорудила на голове вместо вчерашних косичек. Так дошли мы до кухни, на которой уже возились Анна, Еля и совсем старая женщина, имени которой я не помнил.
Анна повернулась от печи, посмотрела внимательно на Катьку, на меня, велела:
— Иди-ка, Катерина, делом займись. Белья грязного полное корыто.
Катька ушла, я сел за стол. Анна налила мне чаю, принесла на деревянной тарелке ломтик хлеба и кусок солонины, спросила:
— Надолго ты в наши края?
— Самолёт у меня через две недели, до деревни неделя ходу, от деревни ещё полдня на автобусе и день на поезде. Значит, самое большее дней пять, — сосчитал я.
— Обратно тоже с Володей пойдёшь?
— Конечно, без него я дороги не найду.
Она улыбнулась, провела тряпкой по столу и отвернулась к печке.
Я допил свой чай и отправился искать Ваську в надежде, что он согласится прогуляться со мной наверх. Подземная жизнь начинала утомлять меня, раздражал вечный полумрак и влажность, не хватало неба, не хватало новых лиц. Раньше я никогда не задумывался, как это важно для человека — видеть небо, даже такое серое, сумрачное, неприветливое небо, как ленинградское, и видеть людей, пусть мимоходом, пусть незнакомых и даже неприятных, но разных и много.
Ваську я не нашёл, выбраться наружу самостоятельно не смог и занял стратегический пост в круглой комнате с люком, выжидая, пока найдётся кто-нибудь, готовый составить мне компанию. Пока сидел, я размышлял, напроситься мне самому на ещё одну беседу с Катериной Ивановной или ждать, пока она меня пригласит, но так ничего и не решил. Через полчаса объявилась Катька, запыхавшаяся, с мокрыми руками. Красивая причёска её развалилась, и пшенично-русые, непривычного карего оттенка волосы рассыпались небрежной копной по плечам.
— Ты похожа на васнецовскую Алёнушку, Катька, — заметил я. — Есть такая картина знаменитая.
— Я знаю, тётя Лена тоже так говорит, — сказала Катька. — Но с лица только, не по характеру.
Я захохотал, почему-то рядом с ней мне всё время хотелось улыбаться или смеяться.
— А я тебя ищу, ищу, — сказала она.
— Пойдём погуляем? — предложил я.
— Пойдём, — согласилась она, — прежде чем мать мне опять дело найдёт.
Наверху был ясный морозный день, и от солнца, от воздуха, от простора на меня напала какая-то щенячья радость, хотелось бегать, кувыркаться в снегу, лепить снежную бабу, но ничего этого делать было нельзя, да и невозможно на снегоступах. Я пустил в Катьку снежок. Она ответила двумя, в лоб и в плечо, сказала немножко свысока:
— В снежки я тебя точно закидаю. Я совсем издалека умею. Не веришь?
Она отошла назад, нагнулась слепить снежок, потом выпрямилась, повернулась ко мне, и время остановилось. Солнце светило ей в спину, создавая вокруг копны русых волос нежный, колеблющийся, розоватый ореол, огромные глаза её, вообще-то карие, но против солнца почти чёрные, блестели каким-то неестественным магическим блеском, и вся её тонкая гибкая фигура, очень тёмная на фоне ослепительно белого снега, казалась удивительно стройной, словно высеченная из мрамора античная статуя.
— Ты чего? — спросила она, сделав шаг мне навстречу.
— Ты очень красивая, Катька, — выпалил я. Она залилась тем нежным ренуаровским румянцем, каким умеют краснеть только очень белокожие люди, спросила:
— А сейчас на кого я похожа?
— На Артемиду, — сказал я. — На прекрасную богиню охоты.
— Смеёшься? — спросила она.
Я молча покачал головой. Она небрежно, не целясь, бросила снежок в соседнее дерево. Снежок пролетел над моей головой и застрял в развилке между стволом и нижней веткой. Она проследила за ним взглядом, потом медленным плавным движением опустила голову и глянула на меня исподлобья. Невидимая нить, светлая и тонкая, как паутинка, протянулась между нами, и мы оба ощущали, что этой нитью связаны.
— Подари мне что-нибудь на память, — попросила Катька.
— У меня ничего нет, — виновато сказал я. — Я же не знал, что тебя встречу.
— Подари то, что есть.
— Хочешь, я подарю тебе стихи?
— Это как? — спросила она, и ниточка распустилась, она снова стала просто Катькой, весёлой, круглоглазой Катькой Маугли.
— А вот так, — ответил я, уже раскаиваясь, уже жалея. — Возьму и напишу.
— Ты? Мне?
Больше она ничего не сказала, да и эти два коротеньких слова сказала очень просто и тихо, но нить натянулась снова, тонкая, невидимая, но прочная, натянулась так сильно, что я даже провёл ладонью между нами, сверху вниз, словно надеясь её ухватить.
— Напиши, — велела она. — Прямо сейчас.
— Так это не работает, — улыбаясь, сказал я.
— Работает, — упрямо возразила она, глядя в землю. — Или сейчас, или не надо.
Она была права, эта смешная дикая девчонка — или сейчас, или не надо. И лучше не надо, лучше и проще вернуться на жилу, разойтись по своим комнатам и больше не встречаться вдвоём, потому что ничего хорошего не обещает нам эта нить-паутинка. Потому что мы оба понимаем, как быстро она порвётся.
— Возвращаемся? — предложил я.
Она кивнула, не глядя. Молча обошли мы холм, молча вернулись к люку — я так и не понял, по каким приметам его находят, — молча спустились вниз, в круглую комнату. Катька быстро отвязала снегоступы и ушла, почти убежала. Я возился долго, и потому, что не умел, и потому, что это было занятие, и можно было заниматься им и не думать. Добравшись до своей комнаты, я достал дневник, вырвал страничку, лёг на топчан и написал быстро, не отрываясь, словно вспомнил что-то уже давно написанное:
«Предчувствие весны,
И ноздреватый снег,
Что всё ещё лежит и всё ещё не тает.
Но в синем воздухе грачи уже летают,
Уже на вербе выстрелил побег.
И облака плывут,
Кудрявясь и танцуя,
Как кожу, сбросив серый зимний цвет.
И я уже люблю, и я уже ревную,
Хотя тебя ещё
Со мною рядом нет».
Дописав, я сложил листок пополам и ещё раз пополам, надписал «С Восьмым марта, Катя!», вышел в коридор, дошёл, оглядываясь, до Катькиной комнаты, с трудом пропихнул поверх земляного порога листочек и убежал, не оборачиваясь. До обеда я провалялся на топчане, то ругая себя последними словами, то прислушиваясь, не идёт ли кто по коридору. Но никого не было, никому я был не интересен и не нужен.
Когда я пришёл в кухню, за столом сидели только Еля, Васька, Елена Фёдоровна и Лев Яковлевич. Вслед за мной вошла пожилая пара, которую я видел на празднике. Еля вскочила, налила им по миске грибного супа, они перекрестились, пробормотали молитву, уселись в дальнем углу стола и медленно, степенно начали есть, одинаковым жестом подставляя под ложку хлебную корочку.
— Ты куда пропал, Василий? — спросил я, получив свою миску супа и усевшись рядом с ним.
— Учусь же я, — сказал он со вздохом. — Уроков ужас как много, трудные все.
— Василий! — грозно сказал Лев Яковлевич. — Это что за нытьё?
— Трудная задачка, про треугольники, — насупившись, сказал Васька. — Не знаю, как решать.
— Что надо делать, когда не знаешь, как решать? — осведомился Лев Яковлевич.
— По-другому думать. Но я по-всякому думал, у меня не думается больше.
— Leva, il n’a que neuf ans[60], — сказала Елена Фёдоровна.
Лев Яковлевич засмеялся, сказал:
— Ладно, мученик науки, идём, покажу тебе, как она решается.
Вслед за ними, поблагодарив Елю, ушли старик со старухой.
— Вы заметили, Андрей, как они крестятся? — спросила Елена Фёдоровна. — Двумя перстами.
— Старообрядцы?
— Беспоповники, — сказала она. — Поморы. У них очень своеобразная речь, вам, как филологу, может быть интересно. Но они неразговорчивы оба, и Мария, и Тихон, неделями могут молчать.
Мария и Тихон. Я был уверен, что среди бежавших из лагеря такой пары не было. Словно отвечая на незаданный вопрос, Елена Фёдоровна сказала:
— Они из тех старообрядцев, что сюда ещё при Петре бежали. Когда началась коллективизация, ушли всей семьёй в тайгу и тридцать лет в скиту прожили. Пока в шестидесятом году младший брат Тихона не столкнулся случайно с геологами и они не заразили его какой-то инфекцией. А он заразил всю семью. Из двенадцати человек за месяц семь заболели и умерли. Тихон решил вернуться в люди, пошёл в деревню разведать, что да как, но не дошёл, встретил в лесу Алексея Григорьевича. С тех пор мы вместе. Для них это было спасением, но и нам хорошо, и новые люди, и невесты для наших мальчишек, у нас что-то одни мальчики рождались. Я помню, какую мы Пете с Аней свадьбу устроили, замечательную. Первая наша свадьба.
— Получается, что эта Мария — Катькина бабушка? — изумился я.
— Да. И я думаю, по характеру Катя больше похожа на неё, чем на свою вторую бабушку.
— Тихая?
— Да нет, — улыбнулась Елена Фёдоровна, — тихой её трудно назвать. Катя очень добрая. Добрая и прощающая. Вы знаете, это редкое умение — прощать, а во времена моей молодости ещё и презираемое, искореняемое как слабость. Как там нынче с прощением в вашем мире, хорошо это или плохо, уметь прощать?
— Не знаю, — растерялся я, — никогда не задумывался.
— А вы подумайте, — ласково посоветовала она.